Страница:
Вахта длилась четыре часа. Отстояв ее, Родион выбирался из бочки, спускался вниз, торопился в кубрик греться чаем.
Внизу на палубе матросы в ушанках и ватниках баграми обкалывали с бортов намерзший лед. Корпус ледокольного парохода чуть вздрагивал от работы двигателя. В чреве корабля, в машинном отделении, кочегарам было жарко у огня — в одних тельняшках кидали широкими совковыми лопатами уголь в топки. В котле клокотал, буйствовал пар, приводя в действие шатуны, маховики, ось гребного винта. Лошадиные силы железной махины яростно боролись со льдом. Садко то отступал задним ходом, то снова обрушивался форштевнем на зеленоватые на изломе глыбы, обламывал, колол их многотонной тяжестью. Снова пятился, снова наваливался на лед — и так без конца. Из трубы выпыхивал черный с сединой дым. За кормой ярилась под винтом холодная тяжелая вода. Вдоль бортов скользили отколотые льдины, оставались позади, замирая и смерзаясь.
Лед впереди стал толстым. Даже звездочкой — ударами в кромку в разных направлениях его одолеть не удалось. Штурман, высунувшись из рубки, поднял кверху озабоченное лицо. Волосы из-под шапки волной на ухо:
— Бочешни-и-ик! Давай разводье!
Не сводя бинокля с чернеющей справа по курсу полыньи, Родион отозвался во всю мочь. Пар от дыхания затуманил стекла бинокля:
— Справа по курсу-у-у! Румбов пять.
— Есть пять румбов справа по курсу! — донеслось снизу.
Ледокольный пароход попятился, нос соскользнул с края неподатливой льдины и стал медленно поворачиваться вправо. Снова команда. Лед не выдержал, раскололся, раздался. Садко рванулся к солнцу, горевшему впереди белым факелом. Потом все повторилось сначала. Достигнув разводья, корабль некоторое время шел свободно. Но вот на пути его опять встали льды. Родион высмотрел полынью:
— Лево руля четыре румба!
Словно большое сильное существо, привычное к тяжелому труду, упрямо продвигалось судно в поисках тюленьих залежек, без авиаразведки, без радионаведения, с помощью одного только капитанского опыта да штурманской интуиции. За эти три недели не раз зверобои спускались на лед артелью в восемьдесят человек, с карабинами да зверобойными баграми. В трюмах Садко на колотом льду уже немало уложено тюленьих шкур и ободранных тушек. Еще один удачный выход на лежбище, и пароход пойдет обратным курсом.
Команда на судне постоянная, северофлотовская. Зверобои — колхозные промысловики из Унды. Старшим у них Анисим Родионов, а помощником у него и бочешником — Родион Мальгин. Трижды в сутки взбирался он по жестким обледенелым вантам на мачту и привычно занимал свой наблюдательный пост в пышущей морозом бочке.
Родион опустил бинокль и, сняв рукавицу, провел теплой ладонью по жесткому от мороза лицу. На белесых бровях у него иней, губы потрескались от ветров. Когда у Родиона родился сын, он отпустил усы, и они щетинились под носом, вызывая усмешки и шуточки друзей. На усах намерзали сосульки.
В бочке имелся телефонный аппарат, но он пользовался им в самую лютую непогоду, когда голоса на палубе не слышно. Большей частью обходился без телефона, не любил прикладывать к уху холодную трубку.
Месяц назад, расставшись с матерью, женой Августой и двухлетним сыном Елеской, отправился Родион с артелью в неблизкий путь. До Архангельска добирались малоезженым зимником через Кепину — двести с лишним верст. Скарб и продукты везли на санях мохнатые обындевелые лошадки, а зверобои шли пешком.
В Архангельске Родион навестил брата Тихона. Он в этом году кончал морской техникум.
Три года — срок невелик, но как изменился брат! Уезжал он из села маленьким, неприметным пареньком с фанерным чемоданом, который смастерил для него Родион, в скромной одежде, а теперь вымахал из щуплого подростка в рослого моряка. Плечи у Тихона раздались, мускулы на груди, на руках выпукло играют под тельняшкой. Родион одобрительно заметил:
— Ишь силу набил! Видать, кормят хорошо!
Тихон улыбнулся карими материнскими глазами, вытащил из-под койки гирю-двухпудовку.
— Кормят хорошо. Но я вот еще чем занимаюсь. Попробуй-ка.
Родион поднял гирю до плеча, осторожно задвинул ее обратно под койку.
— Вон какую тяжесть поднимаешь! А я человек серьезный. В работе силу коплю. Ну, как живешь? Рассказывай.
Тихон говорил спокойно, неторопливо, не упуская случая лишний раз щегольнуть перед братом мудреными словечками из моряцкой науки.
— Занятий у нас по шесть часов в день, да еще вечерами в библиотеке, в навигационном классе сижу, самостоятельно штудирую… Да физкультура в спортзале, да политзанятия с лекциями про международную жизнь. Словом, забот хватает, — Тихон улыбнулся открыто, радостно. Меж припухлых, алых, как у девушки, губ блеснули чистые здоровые зубы. — Как маманя? Как племяш?
— Маманя здорова. Племяшу два года стукнуло перед рождеством. Тебе от всех большой привет. Маманя вот гостинцев послала, — Родион положил на тумбочку узелок.
— Спасибо.
Родион любовался братом. Учеба пошла ему впрок. Лицо умное, деловое, серьезен, опрятен, вышколен. Закончит техникум и будет плавать на морских судах не на таких, как плавал Родион, не на шхунах и ботах. Брата ждут океанские корабли! Родион чуточку даже позавидовал ему, но потом подумал: У каждого своя судьба. Времена теперь другие.
— Девчата, наверное, жалуют вниманием вашего брата? — спросил он.
— Еще бы! Мореходчики по всему Архангельску первые кавалеры. По выходным дням у нас в клубе танцульки, так от девчат отбоя нет.
— Завел себе подружку?
— Само собой.
— Ишь ты… баская?
— Красивая. Зовут Эллой.
— Эллой? Что за имя такое, не поморское? Чья дочь?
— Капитана. На траулере плавает. По три месяца дома не бывает.
— Пока батьки нет, ты, значит, и крутишь любовь?
— Она меня с отцом знакомила. Понравился он. Как кончу мореходку — зовет к себе на судно. Ну да наше дело — куда пошлют. Меня, скорей всего, в торговый флот. В загранплавание пойду.
— Везет тебе. Молодец. Домой-то собираешься? — ревниво спросил Родион, подумав, что брат совсем забыл родное село.
— Непременно. Сдам экзамены, получу диплом — и тогда в Унду в отпуск.
Родион собрался на ледокол. Тихон надел шинель, фуражку-мичманку и совсем стал похож на заправского морехода. Стройный, приглядный, он шел по улице чуть вразвалочку и говорил с Родионом бойко, по-городскому.
— Ни пуха ни пера! — пожелал он на прощанье. — Шесть футов под килем. Вернешься со зверобойки — заходи.
— Зайду, — пообещал Родион.
Постояли рядом. Обоим взгрустнулось. Тихон подумал: в трудный рейс идет брат, во льды, в седое Белое море. На ледоколе, конечно, не то что на прибрежном выволочном промысле, риска меньше, но все же придется не сладко. Вспомнил об отце, которого унесло на льдине в океан в такую же сумеречную зимнюю пору…
Тихон обнял Родиона, похлопал его по плечу. Тот тоже расчувствовался, расцеловал брата.
— До свиданья, — сказал Родион дрогнувшим голосом. — Летом встретимся дома.
— Обязательно встретимся. Ну, бывай!
Тихон постоял, пока Родион, проскрипев по снегу подшитыми валенками, свернул в боковую улицу.
Рассчитывали братья встретиться скоро, да не довелось…
Прошла ночь. Машина все работала, и ледокол упрямо проламывал себе дорогу во льдах, оставляя за кормой смерзающееся крошево. В начале утренней вахты Родион разглядел в бинокль лежбище тюленей километрах в полутора от корабля, возле большой полыньи. Наметанным глазом прикинул — штук пятьсот. Большое стадо. Обрадованно заворочался бочешник, распахнул полы тулупа — жарко стало. Еще раз посмотрел в свою оптику — не ошибся ли, — крутанул ручку телефона и, услышав в трубке спокойный басок капитана, доложил:
— Справа по курсу лежбище. Расстояние — версты полторы. Штук примерно полтыщи.
Капитан — седой морж, полярник, обрадованно засопел в трубку, однако подпустил шпильку:
— Все на версты кладешь, моряк? Когда на мили да кабельтовы «Морская миля — мера длины — 1852 м; кабельтов— 185,2 м.» обучишься? Справа по курсу, говоришь? Добро! Еще подойти можно?
— С полверсты, не больше. А то вспугнем. Место открытое.
— Подходы к лежке каковы?
— Лед ровный. Торосы в стороне.
— Добро. Скажешь, когда стоп.
— Есть, сказать стоп, — повторил Родион и, повесив трубку, принялся следить за зверем.
Тюлени, словно камни-валуны, лежали спокойно. Родион опустил бинокль.
— Стоп, хватит!
Садко остановился. Палуба сразу ожила. Отовсюду, изо всех люков и дверей выбегали зверобои, на ходу застегивая на себе куртки, ремни, хватали багры, вскидывали за спину зверобойные винтовки.
Спустили трап. Родион из бочки указывал направление. Плотные ловкие мужчины в ватниках, полушубках, брезентовых куртках, сойдя на лед, гуськом направились к залежке. На ходу разделились на группы.
Вперед выбежали стрелки. Три шеста-вешки с флажками — бригадные знаки — остались стоять в разных местах. Вот уже ветер донес до корабля сухой треск винтовочных выстрелов.
Сверху Родион видел, как, перебив самцов и утельг из винтовок, зверобои взялись за багорики и стали забивать молодь. Рассыпавшись по льду, перебегая с места на место, они то взмахивали баграми, то внаклонку ошкуривали убитых зверей. Садко тем временем подошел поближе к ним и остановился. Команда стала готовиться к приемке добычи: отворяли люки в трюм, добавляли туда колотого льда, разравнивали его. Вскоре ундяне подтащили к борту свои юрки и, положив их тут остывать на снегу, пошли обратно.
Навстречу им волокли добычу другие. Через недолгое время всю льдину возле ледокола усеяли аккуратные связки тюленьих шкур и тушек. Позади, у полыньи, осталось опустевшее поле со снегом, изрытым мужицкими бахилами, забрызганным тюленьей кровью.
На корабле погромыхивала лебедка, поднимая со льдины и опуская в трюм связки шкур и собранные в плетеные мешки тушки, бригадиры вели учет добытому зверю. Часть ундян спустилась в трюм укладывать груз.
К вечеру добычу погрузили, люки задраили, палубу вычистили, все привели в порядок. Усталые люди ушли в жилые помещения. Родион сдал вахту и спустился в кубрик.
Ночью наблюдательная бочка не пустовала: дежурный ледовый лоцман высматривал во мраке под звездным небом дорогу для Садко. По безмолвным пустынным льдам скользил голубой луч прожектора. Все так же ритмично работала паровая машина, и от ударов о лед вздрагивал корпус корабля.
В жилых помещениях Садко народу — густо. Кроме команды, на судне находилось восемьдесят зверобоев. Даже красный уголок пришлось занять и, когда показывали фильм, поморы аккуратно складывали в угол свои пожитки.
Ледокольный пароход возвращался из зверобойной экспедиции к родным берегам. Ундяне отдыхали, отсыпались. Им еще предстояло добираться от парохода домой по бездорожью, по заснеженной тундре. В кубрике занимались кто чем. Любители домино стучали костяшками, хозяйственные мужики чинили одежду, обувь, чтобы явиться домой в лучшем виде. А люди беспечные, склонные к праздному времяпрепровождению, вроде Григория Хвата, говоря по-флотски, травили, а попросту изощрялись в болтовне.
Григорию было уже за сорок. В шапке рыжеватых с курчавинкой волос проглядывала седина, на загорелом лице — у губ и глаз — морщинки. Но глаза еще были острые, цепкие, по-прежнему молодые.
— Вот придем домой — первым делом в баньку. Женка будет спину мыть. Люблю, когда она моет. Приятно…
Анисим Родионов резался в домино с Николаем Тимониным. У того в последние два года все дочери повыходили замуж и без лишних слов сделали Николая уже трижды дедом. Анисим и Тимонин, оба в тельняшках, розоволицые, потные, словно вышли из парной. В кубрике душно, жарко, пахло краской от труб. Анисим зацепился от скуки за банные разговоры Хвата:
— Кто о чем, а… — он не договорил, махнул рукой, дескать, придумал бы что-нибудь получше.
— Да, все о баньке, — Григорий заложил большие руки с рыжеватой порослью за голову, потянулся: — Ты, Родька, обучил Густю себе спину мыть?
Родион пытался читать, но свет в кубрике слабый, лампочка все время мигала. Он опустил книгу.
— Дело нехитрое.
— Верно. Не мудреное дело. А я скажу, что жену, как хорошую собаку, надобно всему обучить: и спину мыть, и бахилы с ног стягивать, и в рыбкоон за бутылкой при надобности бегать. Все должна уметь делать настоящая жена. А промысловым делам ты ее учил? Сети вязать умеет? А ставить их да трясти? «Трясти сеть — осматривать ее, высвобождая из ячей рыбу, не вытаскивая целиком сеть из воды».
— Все умеет.
— Это ладно. А то, смотрю, нонешние женки не больно-то до промысла охочи. Им бы только щи варить да детишек рожать. Вот старые женки — те все умеют: тюленя багориком бить, со льдины на льдину, не замочив подола, прыгать, на тоне сидеть, погудилом «Погудило — длинная рукоять руля на еле, рыбачьей лодке» править…
— Доведется — и моя все сумеет.
— Хорошо, что сумеет, — одобрил Хват. — А ты уверен, что твоя женка верна тебе? По два месяца дома не бываешь. Не каждая жена может выдержать такой срок…
— А твоя? — спросил Родион. — Что ты все про других? Ты про свою скажи.
— Моя уж стара. У меня без сомненья. Крепко на якоре сидит. А скажи, пароходские тебя, часом, не разыгрывали? — перевел Хват разговор на другое. — Нет? Меня так один хотел разыграть, когда в море вышли. Иду я из кубрика на камбуз за кипятком, вижу — высовывается в люк из машинного отделения чумазая башка с седыми усами. Шишка на лбу — во! — с кулак. Руки ветошью вытирает, на меня уставился. Я спрашиваю: Отчего, мил человек, у тебя шишка на лбу? А он отвечает: А я, говорит, как пришел из рейса домой, то прежде чем дверь в квартиру отворить, в замочную скважину решил поглядеть — нет ли дома посторонних… Ну, а жена тем временем в магазин собралась, как размахнет дверь, да мне по лбу!.. Вот и шишка. — Здорово, говорю, тебя женка поприветствовала посля долгой разлуки! — Да, отвечает, она у меня такая. Все делает с ходу, рывком, и шишку мне тоже рывком припечатала. Ну вроде я его самолюбие задел, чувствую, он мне тоже собирается шпильку подпустить. Вот кончил он вытирать руки о ветошь и говорит: Послушай, добрый человек, сделай одну услугу. Мне, говорит, на палубу вылезать некогда, машина держит. — Какую услугу, — спрашиваю. А сходи к старпому и передай от меня, Сергеича, просьбу: пускай он выдаст с полкило аглицкой соли, по щепотке в топку подбрасывать. А то уголь плохо горит. Понял? — Понял, — отвечаю. А сам смекаю, что такое аглицка соль. Мне как-то в Унде фершал давал ее от одной интересной хвори. Я и говорю усатому: Сходи сам, ежели у тя крепко закупорило… Ну, он усищами зашевелил, голову задрал — сдавай грохотать. Молодец, говорит, помор! Не дал себя поддеть на крюк. Даром, что из деревни! А я ему в ответ: Вот ты лясы со мной точишь, словно баюнок «Баюнок — рассказчик, сказочник (от слова баить говорить)», а в машинном у тебя непорядок: течь! Разве ты не слышал, как тревогу по судну играли? Вся команда по местам разбежалась. Он перестал смеяться, глаза вытаращил: Течь? — да как сиганет вниз по трапу, только его и видел.
— Ловко! — вдоволь посмеявшись над механиком с шишкой, сказал Родион.
Пробили склянки.
— Довольно травить, — распорядился Анисим. — Кто нынче у нас вахтенный по мискам? Айда на камбуз.
После ужина Родион собрался на вахту. Переобулся в теплые валенки, принесенные из сушилки, надел ватник, нахлобучил мохнатую шапку из собачьего меха. Постоял, словно бы запасаясь на всю вахту теплом жилья, и шагнул к двери. Хват сказал вслед:
— Ежели увидишь из бочки Унду, — меня разбуди. Глянуть охота.
— Разбужу, — ответил Родион, приняв шутку.
По палубе гулял ветер, резкий, с посвистом. Гудело в снастях, в мачтах, антенне. Выйдя на бак, Родион посмотрел вверх, крикнул:
— Эй, Василий!
Услышав его, сменщик вылез из бочки, спустился на палубу.
— Как там, донимает? — спросил Родион.
— Ветрище…
— Иди грейся.
И вот опять Родион в бочке, опять разглядывает в бинокль торосы, полыньи, прикидывает на глаз толщину льда на изломах. Темнеет. Видимость теряется. Родион включает прожектор, и он освещает узкую полосу по ходу судна. От торосов, что поодаль сторожат море, ложатся резко очерченные тени. А дальше — тьма, плотная, настороженная, будто чего-то выжидает.
Садко идет средним ходом до пяти узлов, раздвигая податливое ледяное крошево. О нос, о борта стукаются льдины. Ветер гуляет по палубе. На его удары тихим звоном отзывается рында. Сдувает ветер с палубы сухой, мелкий, словно крупа манка снег, забивает им все щели, зазоры у фальшборта, у надстроек, гонит резкими ударами снежинки под барабан с якорной цепью…
В затененной от лучей прожектора воде за бортом Родион видит дрожащее отражение крупной звезды. Мелькнуло и пропало. Откуда звезда? Небо сплошь за тучами. А может, показалось? Может, это не звезда, а игра света от топового огонька на верхушке мачты?
Ветер все крепчает. Через каких-нибудь полчаса на судно налетает снежный заряд, и перед Родионом возникает плотная белая пелена. В лучах прожектора снег летит скопищем белых мотыльков-однодневок.
Упрямо пробирается Садко сквозь льды и пургу.
ГЛАВА ВТОРАЯ
В конце марта зверобои вернулись домой с ледокольного и прибрежного промыслов и стали готовиться к весенне-летней путине. Родиона, как и прежде, зачислили в команду судна, где капитаном шел Дорофей Киндяков, а мотористом Офоня Патокин.
Августа по-прежнему работала в клубе. В последнее время у нее прибавилось домашних забот. Сын требовал внимания. И хотя шел ему третий год и он уже вполне уверенно бегал по избе, а с наступлением тепла и на улице, присматривать за ним все же надо было неотступно.
Снова пришло время собирать мужа в плавание. Августа стирала, штопала и гладила белье и одежду, досадуя, что Родион опять надолго исчезнет из села.
Почти за четыре года замужества она видела возле себя Родиона в общей сложности не больше двух лет. Такова участь поморки: встретив мужа, готовь его снова в путь; проводив, жди в томлении и тревоге, а потом опять встречай. С зимней зверобойки на вешно, на летний лов в море, осенью — на Канин за навагой. И как заслепит глаза февральское низкое солнышко — опять готовь Родиону мешок — во льды идет, тюленя бить. Постоянные разлуки вошли в привычку. Не только у Августы муж месяцами в море, а и у всех женщин плавают бог весть где — на Мурмане, у Канина, в Мезенской да Двинской губах. А иной раз забросит их промысловая судьба на Кепинские или Варшские озера.
Межсезонье — время между окончанием зверобойного промысла и началом рыболовецкого самое веселое и радостное в Поморье. Апрель и почти весь май мужчины дома, в семьях.
Вернувшись под родные тесовые крыши, мужики предавались вполне заслуженному отдыху: первую неделю гуляли, ходили друг к другу в гости, укрепляя родственные связи и знакомства, а потом их охватывала неуемная и кипучая хозяйственная деятельность. Целыми днями стучали на поветях топорами, ремонтировали старые лодки, тесали кокоры для новых карбасов, гнули шпангоуты, выстругивали весла из крепкой мелкослойной ели, чинили невода, мережи, поправляли крылечки у изб, шили бахилы. Почти два месяца проходили в неустанных домашних трудах, и жены не могли нарадоваться на мужей — такие они деловитые, умелые да тороватые, такие домоседы, да как они ласковы да чадолюбивы!
По улицам уверенно и степенно, зная себе цену, шагали потомственные зверобои, бочешники, кормщики, капитаны, мотористы, бригадиры, рыбмастера, звеньевые. Стайками собирались подростки — сегодняшние зуйки, завтрашние рыбаки. Ходили мужчины от соседа к соседу по делу, а то и просто так — посидеть, потолковать. Вечерами тянулись в клуб, в кино.
Сухопутной кают-компанией служило рыбкооповское крыльцо с добела выскобленными уборщицей ступенями. Еще до того как продавщица забрякает замком у двери, тут занимали свои места и старики, и те, кто помоложе, кому не сидится в избе. Вьется махорочный дым, нижется, словно узелок на узелок в ячеях сетки, неторопливая и обстоятельная беседа. Весеннее солнышко, пробив тучи, заливает крылечко веселым светом. Однако было студено: старики сидели в ватниках, валенках и ушанках. Ветер холоден и резок. Конец мая, а в проулках еще лежал снег. Весна в Унде неласкова, словно мачеха, да привыкли к ней. И такая хороша, потому что — весна!
За избами на окраине села пекарня дымит день-деньской единственной кирпичной трубой.
После того как утреннюю выпечку хлеба увезли в фургоне в магазин, Фекла села пить чай. Это было для нее одним из самых приятных занятий. На столе уютно пошумливал старинный, принесенный из дому латунный самовар. В печи весело разгорались дрова для следующей выпечки. Из топки на пол выскочил уголек. Фекла подхватила его и бросила обратно в огонь. Обожгла палец, подержала во рту.
Чай она пила крепкий, из маленькой чашки с васильками на боках, с сахаром вприкуску и со свежим хлебом. Хлеб не резала ножом, а отламывала от буханки — так ей казалось вкуснее, аппетитнее.
Напившись чаю, она прибрала на столе, перед небольшие стенным зеркалом в деревянной раме уложила волосы, упрятала их под белую чистую шапочку и взялась было за кочергу, чтобы поворошить в печи дрова. Но тут в сенцах послышались тяжелые шаги, дверь отворилась, и в пекарню заглянул Борис Мальгин — рослый, синеглазый, с шапкой русых волос.
— Эй, пекариха, принимай муку! — окликнул он и скрылся за дверью.
Фекла поставила кочергу и вышла на крыльцо.
— Весь чулан завален мешками. Куда принимать-то? — сказала она.
— Это уж твое дело — куда. — Борис взялся за мешок, подвинул его к краю телеги и, пригнувшись, взвалил себе на спину. — Эй, берегись! Растопчу.
Фекла побежала в пекарню, растворив перед ним настежь двери.
— Напугал. Право слово, напугал! — с напускной строгостью проговорила она. — Давай сюда, в этот угол. Только не на бок вали мешки, а ставь их стоймя.
— Тебе не все равно?
— Кабы было все равно, так бы лазили в окно.
— В твое оконце только и лазить, — поставив мешок, Борис указал на крохотное окно чулана, забранное железными прутьями. — Темно, ничего не видать. Только баб щупать… — он протянул было руку к ней, но Фекла не очень сильно, так, чтобы не обидеть мужика, но достаточно внушительно ударила по ней.
— Давай, давай, работай. Нечего тут…
— Ишь, недотрога! — пробурчал Борис и вышел на улицу.
Пока он носил мешки, Фекла стояла на крыльце в сторонке, чтобы не мешать. Молча поглядывала на него своими карими ясными глазами. Волосы тщательно упрятаны под шапочку. На гладких щеках румянец, розовые мочки ушей на солнце будто насквозь просвечивают. Подбоченилась. Локоть обнаженной руки розовел, а рука круглая, белая, налитая молодой силой.
Ступеньки крыльца жалобно поскрипывали под тяжестью Бориса с тугим, объемистым мешком на спине. Волосы у него рассыпались, нависли над глазами. Одна рука вцепилась в завязку мешка, другая — большая, крепкая, поддерживала его за спиной за уголок.
— Чего стоишь барыней? — спросил он на ходу.
— Отдых мне положен или нет? С опарой-то, думаешь, легко возиться?
Он прошел в чулан. Мешок мягко плюхнулся на пол, крылечко чуть заметно вздрогнуло.
— Бедная, пожалеть тебя некому, — с напускным сочувствием сказал он, снова выйдя из пекарни.
— Я в жалостях не нуждаюсь.
Телега опустела.
— Вот так, — обронил Борис. — Считала мешки-то?
— Восемь штук.
— Верно. Считать умеешь. Распишись-ка в накладной. Вот так. — Борис спрятал накладную в карман, сел на телегу, дернул вожжи. — Прощевай пока.
Он бегло глянул на Феклу, и васильковая синева его глаз взволновала ее.
— Прощевай… — тихо отозвалась она и вернулась в пекарню.
Ей почему-то взгрустнулось. Все одна да одна, слова вымолвить не с кем. С уборщицей Калистой, которая приходит с утра мыть полы, много не натолкуешь, ей бы скорее отделаться да бежать домой. Борис вот приехал, свалил мешки и — до свидания. А ей хотелось, чтобы он побыл здесь, поговорил с ней. Ну, скажем, о жизни, которая почему-то мало приносит человеку радостей… Хороший мужик. Собой видный и тоже одинокий. Вдовец.
Фекла вздохнула, поглубже натянула на лоб свою шапочку и принялась замешивать тесто, взявшись за мешалку обеими руками. Тесто начинало пузыриться. К тому времени, когда печь протопится, оно поднимется. С усилием проворачивая опару, она все размышляла о своем одиночестве, и эта работа, которая вначале ей даже нравилась, теперь показалась однообразной, надоевшей. Феклу, как и прежде, неудержимо потянуло к людям, и она стала подумывать, не уйти ли ей с пекарни.
Эта мысль не покидала ее, и намерение сменить занятие постепенно укрепилось. Схожу к Панькину, попрошусь на промыслы, — решила Фекла. — У моря живу, а моря не вижу.
За десять лет пребывания Панькина на должности председателя рыболовецкого колхоза люди так привыкли к нему, что без Панькина не мыслили ни колхоза, ни оклеенного голубенькими обоями небольшого кабинета на втором этаже бывших ряхинских хором, ни зверо-бойки, ни рыбного промысла, ни вообще новой жизни в старинном рыбацком селе. Авторитет председателя был незыблем, как материковая земля с причалом: Раз Панькин сказал, — значит, все!; Поди, спроси у Панькина; Поскольку Панькин возражает, значит, есть основания. Так в повседневном деревенском обиходе упоминали его имя.
Внизу на палубе матросы в ушанках и ватниках баграми обкалывали с бортов намерзший лед. Корпус ледокольного парохода чуть вздрагивал от работы двигателя. В чреве корабля, в машинном отделении, кочегарам было жарко у огня — в одних тельняшках кидали широкими совковыми лопатами уголь в топки. В котле клокотал, буйствовал пар, приводя в действие шатуны, маховики, ось гребного винта. Лошадиные силы железной махины яростно боролись со льдом. Садко то отступал задним ходом, то снова обрушивался форштевнем на зеленоватые на изломе глыбы, обламывал, колол их многотонной тяжестью. Снова пятился, снова наваливался на лед — и так без конца. Из трубы выпыхивал черный с сединой дым. За кормой ярилась под винтом холодная тяжелая вода. Вдоль бортов скользили отколотые льдины, оставались позади, замирая и смерзаясь.
Лед впереди стал толстым. Даже звездочкой — ударами в кромку в разных направлениях его одолеть не удалось. Штурман, высунувшись из рубки, поднял кверху озабоченное лицо. Волосы из-под шапки волной на ухо:
— Бочешни-и-ик! Давай разводье!
Не сводя бинокля с чернеющей справа по курсу полыньи, Родион отозвался во всю мочь. Пар от дыхания затуманил стекла бинокля:
— Справа по курсу-у-у! Румбов пять.
— Есть пять румбов справа по курсу! — донеслось снизу.
Ледокольный пароход попятился, нос соскользнул с края неподатливой льдины и стал медленно поворачиваться вправо. Снова команда. Лед не выдержал, раскололся, раздался. Садко рванулся к солнцу, горевшему впереди белым факелом. Потом все повторилось сначала. Достигнув разводья, корабль некоторое время шел свободно. Но вот на пути его опять встали льды. Родион высмотрел полынью:
— Лево руля четыре румба!
Словно большое сильное существо, привычное к тяжелому труду, упрямо продвигалось судно в поисках тюленьих залежек, без авиаразведки, без радионаведения, с помощью одного только капитанского опыта да штурманской интуиции. За эти три недели не раз зверобои спускались на лед артелью в восемьдесят человек, с карабинами да зверобойными баграми. В трюмах Садко на колотом льду уже немало уложено тюленьих шкур и ободранных тушек. Еще один удачный выход на лежбище, и пароход пойдет обратным курсом.
Команда на судне постоянная, северофлотовская. Зверобои — колхозные промысловики из Унды. Старшим у них Анисим Родионов, а помощником у него и бочешником — Родион Мальгин. Трижды в сутки взбирался он по жестким обледенелым вантам на мачту и привычно занимал свой наблюдательный пост в пышущей морозом бочке.
Родион опустил бинокль и, сняв рукавицу, провел теплой ладонью по жесткому от мороза лицу. На белесых бровях у него иней, губы потрескались от ветров. Когда у Родиона родился сын, он отпустил усы, и они щетинились под носом, вызывая усмешки и шуточки друзей. На усах намерзали сосульки.
В бочке имелся телефонный аппарат, но он пользовался им в самую лютую непогоду, когда голоса на палубе не слышно. Большей частью обходился без телефона, не любил прикладывать к уху холодную трубку.
Месяц назад, расставшись с матерью, женой Августой и двухлетним сыном Елеской, отправился Родион с артелью в неблизкий путь. До Архангельска добирались малоезженым зимником через Кепину — двести с лишним верст. Скарб и продукты везли на санях мохнатые обындевелые лошадки, а зверобои шли пешком.
В Архангельске Родион навестил брата Тихона. Он в этом году кончал морской техникум.
Три года — срок невелик, но как изменился брат! Уезжал он из села маленьким, неприметным пареньком с фанерным чемоданом, который смастерил для него Родион, в скромной одежде, а теперь вымахал из щуплого подростка в рослого моряка. Плечи у Тихона раздались, мускулы на груди, на руках выпукло играют под тельняшкой. Родион одобрительно заметил:
— Ишь силу набил! Видать, кормят хорошо!
Тихон улыбнулся карими материнскими глазами, вытащил из-под койки гирю-двухпудовку.
— Кормят хорошо. Но я вот еще чем занимаюсь. Попробуй-ка.
Родион поднял гирю до плеча, осторожно задвинул ее обратно под койку.
— Вон какую тяжесть поднимаешь! А я человек серьезный. В работе силу коплю. Ну, как живешь? Рассказывай.
Тихон говорил спокойно, неторопливо, не упуская случая лишний раз щегольнуть перед братом мудреными словечками из моряцкой науки.
— Занятий у нас по шесть часов в день, да еще вечерами в библиотеке, в навигационном классе сижу, самостоятельно штудирую… Да физкультура в спортзале, да политзанятия с лекциями про международную жизнь. Словом, забот хватает, — Тихон улыбнулся открыто, радостно. Меж припухлых, алых, как у девушки, губ блеснули чистые здоровые зубы. — Как маманя? Как племяш?
— Маманя здорова. Племяшу два года стукнуло перед рождеством. Тебе от всех большой привет. Маманя вот гостинцев послала, — Родион положил на тумбочку узелок.
— Спасибо.
Родион любовался братом. Учеба пошла ему впрок. Лицо умное, деловое, серьезен, опрятен, вышколен. Закончит техникум и будет плавать на морских судах не на таких, как плавал Родион, не на шхунах и ботах. Брата ждут океанские корабли! Родион чуточку даже позавидовал ему, но потом подумал: У каждого своя судьба. Времена теперь другие.
— Девчата, наверное, жалуют вниманием вашего брата? — спросил он.
— Еще бы! Мореходчики по всему Архангельску первые кавалеры. По выходным дням у нас в клубе танцульки, так от девчат отбоя нет.
— Завел себе подружку?
— Само собой.
— Ишь ты… баская?
— Красивая. Зовут Эллой.
— Эллой? Что за имя такое, не поморское? Чья дочь?
— Капитана. На траулере плавает. По три месяца дома не бывает.
— Пока батьки нет, ты, значит, и крутишь любовь?
— Она меня с отцом знакомила. Понравился он. Как кончу мореходку — зовет к себе на судно. Ну да наше дело — куда пошлют. Меня, скорей всего, в торговый флот. В загранплавание пойду.
— Везет тебе. Молодец. Домой-то собираешься? — ревниво спросил Родион, подумав, что брат совсем забыл родное село.
— Непременно. Сдам экзамены, получу диплом — и тогда в Унду в отпуск.
Родион собрался на ледокол. Тихон надел шинель, фуражку-мичманку и совсем стал похож на заправского морехода. Стройный, приглядный, он шел по улице чуть вразвалочку и говорил с Родионом бойко, по-городскому.
— Ни пуха ни пера! — пожелал он на прощанье. — Шесть футов под килем. Вернешься со зверобойки — заходи.
— Зайду, — пообещал Родион.
Постояли рядом. Обоим взгрустнулось. Тихон подумал: в трудный рейс идет брат, во льды, в седое Белое море. На ледоколе, конечно, не то что на прибрежном выволочном промысле, риска меньше, но все же придется не сладко. Вспомнил об отце, которого унесло на льдине в океан в такую же сумеречную зимнюю пору…
Тихон обнял Родиона, похлопал его по плечу. Тот тоже расчувствовался, расцеловал брата.
— До свиданья, — сказал Родион дрогнувшим голосом. — Летом встретимся дома.
— Обязательно встретимся. Ну, бывай!
Тихон постоял, пока Родион, проскрипев по снегу подшитыми валенками, свернул в боковую улицу.
Рассчитывали братья встретиться скоро, да не довелось…
2
Прошла ночь. Машина все работала, и ледокол упрямо проламывал себе дорогу во льдах, оставляя за кормой смерзающееся крошево. В начале утренней вахты Родион разглядел в бинокль лежбище тюленей километрах в полутора от корабля, возле большой полыньи. Наметанным глазом прикинул — штук пятьсот. Большое стадо. Обрадованно заворочался бочешник, распахнул полы тулупа — жарко стало. Еще раз посмотрел в свою оптику — не ошибся ли, — крутанул ручку телефона и, услышав в трубке спокойный басок капитана, доложил:
— Справа по курсу лежбище. Расстояние — версты полторы. Штук примерно полтыщи.
Капитан — седой морж, полярник, обрадованно засопел в трубку, однако подпустил шпильку:
— Все на версты кладешь, моряк? Когда на мили да кабельтовы «Морская миля — мера длины — 1852 м; кабельтов— 185,2 м.» обучишься? Справа по курсу, говоришь? Добро! Еще подойти можно?
— С полверсты, не больше. А то вспугнем. Место открытое.
— Подходы к лежке каковы?
— Лед ровный. Торосы в стороне.
— Добро. Скажешь, когда стоп.
— Есть, сказать стоп, — повторил Родион и, повесив трубку, принялся следить за зверем.
Тюлени, словно камни-валуны, лежали спокойно. Родион опустил бинокль.
— Стоп, хватит!
Садко остановился. Палуба сразу ожила. Отовсюду, изо всех люков и дверей выбегали зверобои, на ходу застегивая на себе куртки, ремни, хватали багры, вскидывали за спину зверобойные винтовки.
Спустили трап. Родион из бочки указывал направление. Плотные ловкие мужчины в ватниках, полушубках, брезентовых куртках, сойдя на лед, гуськом направились к залежке. На ходу разделились на группы.
Вперед выбежали стрелки. Три шеста-вешки с флажками — бригадные знаки — остались стоять в разных местах. Вот уже ветер донес до корабля сухой треск винтовочных выстрелов.
Сверху Родион видел, как, перебив самцов и утельг из винтовок, зверобои взялись за багорики и стали забивать молодь. Рассыпавшись по льду, перебегая с места на место, они то взмахивали баграми, то внаклонку ошкуривали убитых зверей. Садко тем временем подошел поближе к ним и остановился. Команда стала готовиться к приемке добычи: отворяли люки в трюм, добавляли туда колотого льда, разравнивали его. Вскоре ундяне подтащили к борту свои юрки и, положив их тут остывать на снегу, пошли обратно.
Навстречу им волокли добычу другие. Через недолгое время всю льдину возле ледокола усеяли аккуратные связки тюленьих шкур и тушек. Позади, у полыньи, осталось опустевшее поле со снегом, изрытым мужицкими бахилами, забрызганным тюленьей кровью.
На корабле погромыхивала лебедка, поднимая со льдины и опуская в трюм связки шкур и собранные в плетеные мешки тушки, бригадиры вели учет добытому зверю. Часть ундян спустилась в трюм укладывать груз.
К вечеру добычу погрузили, люки задраили, палубу вычистили, все привели в порядок. Усталые люди ушли в жилые помещения. Родион сдал вахту и спустился в кубрик.
Ночью наблюдательная бочка не пустовала: дежурный ледовый лоцман высматривал во мраке под звездным небом дорогу для Садко. По безмолвным пустынным льдам скользил голубой луч прожектора. Все так же ритмично работала паровая машина, и от ударов о лед вздрагивал корпус корабля.
В жилых помещениях Садко народу — густо. Кроме команды, на судне находилось восемьдесят зверобоев. Даже красный уголок пришлось занять и, когда показывали фильм, поморы аккуратно складывали в угол свои пожитки.
Ледокольный пароход возвращался из зверобойной экспедиции к родным берегам. Ундяне отдыхали, отсыпались. Им еще предстояло добираться от парохода домой по бездорожью, по заснеженной тундре. В кубрике занимались кто чем. Любители домино стучали костяшками, хозяйственные мужики чинили одежду, обувь, чтобы явиться домой в лучшем виде. А люди беспечные, склонные к праздному времяпрепровождению, вроде Григория Хвата, говоря по-флотски, травили, а попросту изощрялись в болтовне.
Григорию было уже за сорок. В шапке рыжеватых с курчавинкой волос проглядывала седина, на загорелом лице — у губ и глаз — морщинки. Но глаза еще были острые, цепкие, по-прежнему молодые.
— Вот придем домой — первым делом в баньку. Женка будет спину мыть. Люблю, когда она моет. Приятно…
Анисим Родионов резался в домино с Николаем Тимониным. У того в последние два года все дочери повыходили замуж и без лишних слов сделали Николая уже трижды дедом. Анисим и Тимонин, оба в тельняшках, розоволицые, потные, словно вышли из парной. В кубрике душно, жарко, пахло краской от труб. Анисим зацепился от скуки за банные разговоры Хвата:
— Кто о чем, а… — он не договорил, махнул рукой, дескать, придумал бы что-нибудь получше.
— Да, все о баньке, — Григорий заложил большие руки с рыжеватой порослью за голову, потянулся: — Ты, Родька, обучил Густю себе спину мыть?
Родион пытался читать, но свет в кубрике слабый, лампочка все время мигала. Он опустил книгу.
— Дело нехитрое.
— Верно. Не мудреное дело. А я скажу, что жену, как хорошую собаку, надобно всему обучить: и спину мыть, и бахилы с ног стягивать, и в рыбкоон за бутылкой при надобности бегать. Все должна уметь делать настоящая жена. А промысловым делам ты ее учил? Сети вязать умеет? А ставить их да трясти? «Трясти сеть — осматривать ее, высвобождая из ячей рыбу, не вытаскивая целиком сеть из воды».
— Все умеет.
— Это ладно. А то, смотрю, нонешние женки не больно-то до промысла охочи. Им бы только щи варить да детишек рожать. Вот старые женки — те все умеют: тюленя багориком бить, со льдины на льдину, не замочив подола, прыгать, на тоне сидеть, погудилом «Погудило — длинная рукоять руля на еле, рыбачьей лодке» править…
— Доведется — и моя все сумеет.
— Хорошо, что сумеет, — одобрил Хват. — А ты уверен, что твоя женка верна тебе? По два месяца дома не бываешь. Не каждая жена может выдержать такой срок…
— А твоя? — спросил Родион. — Что ты все про других? Ты про свою скажи.
— Моя уж стара. У меня без сомненья. Крепко на якоре сидит. А скажи, пароходские тебя, часом, не разыгрывали? — перевел Хват разговор на другое. — Нет? Меня так один хотел разыграть, когда в море вышли. Иду я из кубрика на камбуз за кипятком, вижу — высовывается в люк из машинного отделения чумазая башка с седыми усами. Шишка на лбу — во! — с кулак. Руки ветошью вытирает, на меня уставился. Я спрашиваю: Отчего, мил человек, у тебя шишка на лбу? А он отвечает: А я, говорит, как пришел из рейса домой, то прежде чем дверь в квартиру отворить, в замочную скважину решил поглядеть — нет ли дома посторонних… Ну, а жена тем временем в магазин собралась, как размахнет дверь, да мне по лбу!.. Вот и шишка. — Здорово, говорю, тебя женка поприветствовала посля долгой разлуки! — Да, отвечает, она у меня такая. Все делает с ходу, рывком, и шишку мне тоже рывком припечатала. Ну вроде я его самолюбие задел, чувствую, он мне тоже собирается шпильку подпустить. Вот кончил он вытирать руки о ветошь и говорит: Послушай, добрый человек, сделай одну услугу. Мне, говорит, на палубу вылезать некогда, машина держит. — Какую услугу, — спрашиваю. А сходи к старпому и передай от меня, Сергеича, просьбу: пускай он выдаст с полкило аглицкой соли, по щепотке в топку подбрасывать. А то уголь плохо горит. Понял? — Понял, — отвечаю. А сам смекаю, что такое аглицка соль. Мне как-то в Унде фершал давал ее от одной интересной хвори. Я и говорю усатому: Сходи сам, ежели у тя крепко закупорило… Ну, он усищами зашевелил, голову задрал — сдавай грохотать. Молодец, говорит, помор! Не дал себя поддеть на крюк. Даром, что из деревни! А я ему в ответ: Вот ты лясы со мной точишь, словно баюнок «Баюнок — рассказчик, сказочник (от слова баить говорить)», а в машинном у тебя непорядок: течь! Разве ты не слышал, как тревогу по судну играли? Вся команда по местам разбежалась. Он перестал смеяться, глаза вытаращил: Течь? — да как сиганет вниз по трапу, только его и видел.
— Ловко! — вдоволь посмеявшись над механиком с шишкой, сказал Родион.
Пробили склянки.
— Довольно травить, — распорядился Анисим. — Кто нынче у нас вахтенный по мискам? Айда на камбуз.
После ужина Родион собрался на вахту. Переобулся в теплые валенки, принесенные из сушилки, надел ватник, нахлобучил мохнатую шапку из собачьего меха. Постоял, словно бы запасаясь на всю вахту теплом жилья, и шагнул к двери. Хват сказал вслед:
— Ежели увидишь из бочки Унду, — меня разбуди. Глянуть охота.
— Разбужу, — ответил Родион, приняв шутку.
По палубе гулял ветер, резкий, с посвистом. Гудело в снастях, в мачтах, антенне. Выйдя на бак, Родион посмотрел вверх, крикнул:
— Эй, Василий!
Услышав его, сменщик вылез из бочки, спустился на палубу.
— Как там, донимает? — спросил Родион.
— Ветрище…
— Иди грейся.
И вот опять Родион в бочке, опять разглядывает в бинокль торосы, полыньи, прикидывает на глаз толщину льда на изломах. Темнеет. Видимость теряется. Родион включает прожектор, и он освещает узкую полосу по ходу судна. От торосов, что поодаль сторожат море, ложатся резко очерченные тени. А дальше — тьма, плотная, настороженная, будто чего-то выжидает.
Садко идет средним ходом до пяти узлов, раздвигая податливое ледяное крошево. О нос, о борта стукаются льдины. Ветер гуляет по палубе. На его удары тихим звоном отзывается рында. Сдувает ветер с палубы сухой, мелкий, словно крупа манка снег, забивает им все щели, зазоры у фальшборта, у надстроек, гонит резкими ударами снежинки под барабан с якорной цепью…
В затененной от лучей прожектора воде за бортом Родион видит дрожащее отражение крупной звезды. Мелькнуло и пропало. Откуда звезда? Небо сплошь за тучами. А может, показалось? Может, это не звезда, а игра света от топового огонька на верхушке мачты?
Ветер все крепчает. Через каких-нибудь полчаса на судно налетает снежный заряд, и перед Родионом возникает плотная белая пелена. В лучах прожектора снег летит скопищем белых мотыльков-однодневок.
Упрямо пробирается Садко сквозь льды и пургу.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
В конце марта зверобои вернулись домой с ледокольного и прибрежного промыслов и стали готовиться к весенне-летней путине. Родиона, как и прежде, зачислили в команду судна, где капитаном шел Дорофей Киндяков, а мотористом Офоня Патокин.
Августа по-прежнему работала в клубе. В последнее время у нее прибавилось домашних забот. Сын требовал внимания. И хотя шел ему третий год и он уже вполне уверенно бегал по избе, а с наступлением тепла и на улице, присматривать за ним все же надо было неотступно.
Снова пришло время собирать мужа в плавание. Августа стирала, штопала и гладила белье и одежду, досадуя, что Родион опять надолго исчезнет из села.
Почти за четыре года замужества она видела возле себя Родиона в общей сложности не больше двух лет. Такова участь поморки: встретив мужа, готовь его снова в путь; проводив, жди в томлении и тревоге, а потом опять встречай. С зимней зверобойки на вешно, на летний лов в море, осенью — на Канин за навагой. И как заслепит глаза февральское низкое солнышко — опять готовь Родиону мешок — во льды идет, тюленя бить. Постоянные разлуки вошли в привычку. Не только у Августы муж месяцами в море, а и у всех женщин плавают бог весть где — на Мурмане, у Канина, в Мезенской да Двинской губах. А иной раз забросит их промысловая судьба на Кепинские или Варшские озера.
Межсезонье — время между окончанием зверобойного промысла и началом рыболовецкого самое веселое и радостное в Поморье. Апрель и почти весь май мужчины дома, в семьях.
Вернувшись под родные тесовые крыши, мужики предавались вполне заслуженному отдыху: первую неделю гуляли, ходили друг к другу в гости, укрепляя родственные связи и знакомства, а потом их охватывала неуемная и кипучая хозяйственная деятельность. Целыми днями стучали на поветях топорами, ремонтировали старые лодки, тесали кокоры для новых карбасов, гнули шпангоуты, выстругивали весла из крепкой мелкослойной ели, чинили невода, мережи, поправляли крылечки у изб, шили бахилы. Почти два месяца проходили в неустанных домашних трудах, и жены не могли нарадоваться на мужей — такие они деловитые, умелые да тороватые, такие домоседы, да как они ласковы да чадолюбивы!
По улицам уверенно и степенно, зная себе цену, шагали потомственные зверобои, бочешники, кормщики, капитаны, мотористы, бригадиры, рыбмастера, звеньевые. Стайками собирались подростки — сегодняшние зуйки, завтрашние рыбаки. Ходили мужчины от соседа к соседу по делу, а то и просто так — посидеть, потолковать. Вечерами тянулись в клуб, в кино.
Сухопутной кают-компанией служило рыбкооповское крыльцо с добела выскобленными уборщицей ступенями. Еще до того как продавщица забрякает замком у двери, тут занимали свои места и старики, и те, кто помоложе, кому не сидится в избе. Вьется махорочный дым, нижется, словно узелок на узелок в ячеях сетки, неторопливая и обстоятельная беседа. Весеннее солнышко, пробив тучи, заливает крылечко веселым светом. Однако было студено: старики сидели в ватниках, валенках и ушанках. Ветер холоден и резок. Конец мая, а в проулках еще лежал снег. Весна в Унде неласкова, словно мачеха, да привыкли к ней. И такая хороша, потому что — весна!
За избами на окраине села пекарня дымит день-деньской единственной кирпичной трубой.
После того как утреннюю выпечку хлеба увезли в фургоне в магазин, Фекла села пить чай. Это было для нее одним из самых приятных занятий. На столе уютно пошумливал старинный, принесенный из дому латунный самовар. В печи весело разгорались дрова для следующей выпечки. Из топки на пол выскочил уголек. Фекла подхватила его и бросила обратно в огонь. Обожгла палец, подержала во рту.
Чай она пила крепкий, из маленькой чашки с васильками на боках, с сахаром вприкуску и со свежим хлебом. Хлеб не резала ножом, а отламывала от буханки — так ей казалось вкуснее, аппетитнее.
Напившись чаю, она прибрала на столе, перед небольшие стенным зеркалом в деревянной раме уложила волосы, упрятала их под белую чистую шапочку и взялась было за кочергу, чтобы поворошить в печи дрова. Но тут в сенцах послышались тяжелые шаги, дверь отворилась, и в пекарню заглянул Борис Мальгин — рослый, синеглазый, с шапкой русых волос.
— Эй, пекариха, принимай муку! — окликнул он и скрылся за дверью.
Фекла поставила кочергу и вышла на крыльцо.
— Весь чулан завален мешками. Куда принимать-то? — сказала она.
— Это уж твое дело — куда. — Борис взялся за мешок, подвинул его к краю телеги и, пригнувшись, взвалил себе на спину. — Эй, берегись! Растопчу.
Фекла побежала в пекарню, растворив перед ним настежь двери.
— Напугал. Право слово, напугал! — с напускной строгостью проговорила она. — Давай сюда, в этот угол. Только не на бок вали мешки, а ставь их стоймя.
— Тебе не все равно?
— Кабы было все равно, так бы лазили в окно.
— В твое оконце только и лазить, — поставив мешок, Борис указал на крохотное окно чулана, забранное железными прутьями. — Темно, ничего не видать. Только баб щупать… — он протянул было руку к ней, но Фекла не очень сильно, так, чтобы не обидеть мужика, но достаточно внушительно ударила по ней.
— Давай, давай, работай. Нечего тут…
— Ишь, недотрога! — пробурчал Борис и вышел на улицу.
Пока он носил мешки, Фекла стояла на крыльце в сторонке, чтобы не мешать. Молча поглядывала на него своими карими ясными глазами. Волосы тщательно упрятаны под шапочку. На гладких щеках румянец, розовые мочки ушей на солнце будто насквозь просвечивают. Подбоченилась. Локоть обнаженной руки розовел, а рука круглая, белая, налитая молодой силой.
Ступеньки крыльца жалобно поскрипывали под тяжестью Бориса с тугим, объемистым мешком на спине. Волосы у него рассыпались, нависли над глазами. Одна рука вцепилась в завязку мешка, другая — большая, крепкая, поддерживала его за спиной за уголок.
— Чего стоишь барыней? — спросил он на ходу.
— Отдых мне положен или нет? С опарой-то, думаешь, легко возиться?
Он прошел в чулан. Мешок мягко плюхнулся на пол, крылечко чуть заметно вздрогнуло.
— Бедная, пожалеть тебя некому, — с напускным сочувствием сказал он, снова выйдя из пекарни.
— Я в жалостях не нуждаюсь.
Телега опустела.
— Вот так, — обронил Борис. — Считала мешки-то?
— Восемь штук.
— Верно. Считать умеешь. Распишись-ка в накладной. Вот так. — Борис спрятал накладную в карман, сел на телегу, дернул вожжи. — Прощевай пока.
Он бегло глянул на Феклу, и васильковая синева его глаз взволновала ее.
— Прощевай… — тихо отозвалась она и вернулась в пекарню.
Ей почему-то взгрустнулось. Все одна да одна, слова вымолвить не с кем. С уборщицей Калистой, которая приходит с утра мыть полы, много не натолкуешь, ей бы скорее отделаться да бежать домой. Борис вот приехал, свалил мешки и — до свидания. А ей хотелось, чтобы он побыл здесь, поговорил с ней. Ну, скажем, о жизни, которая почему-то мало приносит человеку радостей… Хороший мужик. Собой видный и тоже одинокий. Вдовец.
Фекла вздохнула, поглубже натянула на лоб свою шапочку и принялась замешивать тесто, взявшись за мешалку обеими руками. Тесто начинало пузыриться. К тому времени, когда печь протопится, оно поднимется. С усилием проворачивая опару, она все размышляла о своем одиночестве, и эта работа, которая вначале ей даже нравилась, теперь показалась однообразной, надоевшей. Феклу, как и прежде, неудержимо потянуло к людям, и она стала подумывать, не уйти ли ей с пекарни.
Эта мысль не покидала ее, и намерение сменить занятие постепенно укрепилось. Схожу к Панькину, попрошусь на промыслы, — решила Фекла. — У моря живу, а моря не вижу.
2
За десять лет пребывания Панькина на должности председателя рыболовецкого колхоза люди так привыкли к нему, что без Панькина не мыслили ни колхоза, ни оклеенного голубенькими обоями небольшого кабинета на втором этаже бывших ряхинских хором, ни зверо-бойки, ни рыбного промысла, ни вообще новой жизни в старинном рыбацком селе. Авторитет председателя был незыблем, как материковая земля с причалом: Раз Панькин сказал, — значит, все!; Поди, спроси у Панькина; Поскольку Панькин возражает, значит, есть основания. Так в повседневном деревенском обиходе упоминали его имя.