Страница:
— Смотрите, — негромко отозвался Родька. — Только я зуйком с вами и сам больше не пойду.
— Что так?
Родион промолчал, избегая встречаться взглядом с Вавилой.
Мать чувствовала себя неловко. Она хотела было одернуть сына, но только посмотрела на него с упреком.
Дорофей, поднявшись рано, чтобы не разбудить домочадцев, ходил по избе в одних носках домашней вязки, курил махорку и озабоченно вздыхал. Встала Ефросинья и собрала завтракать. Ел Дорофей вяло, сидел за столом рассеянный.
— Ты чего сегодня такой малохольный? — спросила Ефросинья. — Ешь худо, бродишь по избе тенью. Нездоровится?
Дорофей отодвинул тарелку, выпил стакан чаю и только тогда ответил:
— Жизнь меняется, Ефросинья. Вот что… Сегодня собрание. Вот и думаю — вступать или нет в кооператив?
— Чем худо тебе с Вавилой плавать? Он не обижает, без хлеба не живем.
— Так-то оно так, — Дорофей запустил руку в кисет, но он был пуст. Взял осьмушку махорки, высыпал в мешочек. — Живем пока без особой нужды. Но дело в другом… Политика!
— А чего тебе в политику лезть? Почитай, уж скоро полвека без политики прожил. Твое дело — плавать.
— Скоро Вавиле будет конец как купцу. Прижмут. Суда отберут. Дело к тому идет. В Архангельске новая власть всех заводчиков поперла, купцов за загривок взяла. Везде нынче кооперативы… Вот и думаю.
Ефросинья помолчала, побрякала чашками, моя посуду. Потом промолвила:
— Господи! Чего им не живется спокойно? Испокон веку так было: ловим рыбу, бьем тюленя. У кого нет судов, те нанимаются в покрут. И вот — поди ж ты… кооператив какой-то.
— Ладно, помолчи, Ефросинья.
Кормщик надел пиджак и собрался идти пораньше, послушать, что толкуют люди.
На улице Дорофей встретил Тихона Панькина, он шел в сельсовет. Среднего роста, сутуловатый, с серыми живыми глазами и худощавым рябоватым лицом, Панькин был ловок, подвижен и не расставался с морской формой. Потертый бушлат ему был великоват, широкие флотские брюки мешковато нависали над голенищами яловых сапог, но фуражка-мичманка сидела на голове лихо, набекрень. Спутанный русый чуб выбивался из-под козырька,
С гражданской войны Панькин привез домой затянувшуюся глубокую рану в боку, был слабоват здоровьем и в море теперь не ходил. Добывая себе хлеб прибрежным ловом с карбасов, жил небогато, еле прокармливал жену да дочь-подростка.
До революции он плавал бочешником — дозорным, высматривающим во льдах тюленьи лежбища из бочки, укрепленной на верхней рее фок-мачты зверобойной шхуны. С той поры, видно, он и щурил глаза, и взгляд их был остер и пристален.
В гражданскую, на фронте, Тихон вступил в партию большевиков и теперь возглавлял в Унде партийную ячейку, которая состояла из трех человек. Отношение односельчан к Тихону было разное: богачи откровенно косились на него, большинство же рыбаков видело в нем человека, тертого жизнью, и уважало его за бескорыстие.
Поздоровались, пошли рядом. Панькин первый затеял разговор:
— Ну как, Дорофей, думал насчет кооператива?
— Думал, — скупо отозвался кормщик.
— И что надумал?
— А и не знаю что. Погляжу, как народ. А ты?
— Тоже думал. Даже бессонница ко мне привязалась.
— Во как!
— Не мужицкое дело — бессонница, но пришлось покряхтеть, поворочаться с боку на бок. И думал я больше не о себе. Мое дело — решенное. О рыбаках думал. Худо они теперь живут. Больше половины села бедствует. Может, в кооперативе-то и есть спасение наше?
Панькин помолчал, испытующе поглядел на Дорофея.
— А тебе жаль с Вавилой расставаться? Скажи правду.
— Ну, жаль не жаль, а привык. Привычка много значит. Я ведь не против новой жизни, но, по правде сказать, ежели уйду от Вавилы, вроде как изменю ему. Разве не так?
Панькин поправил козырек мичманки;
— Понимаю тебя. Все, брат, понимаю. Но скажи честно: много ты нажил капиталов, плавая с ним? Набил добром сундуки? Завел парусник? Есть ли на чердаке у тебя хоть пара добрых рюж?« Рюжа — снасть для подледного лова наваги».
— Сундуки!.. — отозвался Дорофей. — Есть один сундук. А в нем женкино приданое, старые сарафаны да исподние рубахи. Чердак пуст, шхуны не имею. Карбас на берегу и тот травой пророс в пазах. Старье…
— Ну вот! — оживился Панькин. — Стало быть, ты целиком зависим от Ряхина. А ну как не возьмет он тебя плавать? Тогда что? Зубы на полку?
Дорофей улыбнулся в ответ, пройдясь рукой по усам:
— А ты, Тихон, свою партейную линию гнешь! Силен.
Тихон тоже улыбнулся, но промолчал.
Давно не было в Унде таких больших, представительных собраний. Небольшое помещение Совета битком набито людьми. За столом с кумачовой скатертью — уполномоченный Архсоюза Григорьев, Тихон Панькин да предсельсовета. От рыбаков в президиум избрали Дорофея и дедку Иеронима.
Григорьев — худощавый мужчина со строгим лицом с черными пороховыми отметинами, уже знаком рыбакам, ходившим в Архангельск на шхуне. Это он принимал у Ряхина остатки товара для кожевенного завода. Вавила, увидев его, поспешил незаметно убраться с переднего ряда на задний.
Дорофей немало удивился тому, что его посадили за красный стол. Он догадывался, что тут не обошлось без рекомендации Панькина. Кормщик чувствовал себя неловко под любопытными и чуть насмешливыми взглядами односельчан.
Дедко Иероним, чисто выбритый и от того помолодевший, расстегнул воротник старого бушлата так, чтобы собранию видна была завидной белизны рубаха. Из-за этой рубахи вышел у него дома крутой разговор со старухой. Она давала ему надевать эту рубаху обычно в религиозные праздники и долго не соглашалась вынуть ее из сундука по случаю какого-то собранья.
Старуха давно мстила Иерониму за обманный маневр, примененный им во время сватовства. Молодой Пастухов, уговаривая будущую жену выйти за него замуж, обнадежил ее: Поедем ко мне в Унду. Жизнь тебе устрою легкую, богатую. У меня лавка есть и мельница своя. Уговорил. Но увидев скособочившуюся в два окна избенку, молодая жена поняла обман. А где же лавка? — спросила. — А мельница где? На это муж ответил, нимало не смутившись: Лавка — это то, на чем сидишь, а мельница — пойдем покажу. Повел ее в чулан, где стоял ручной жернов, невесть какими путями попавший сюда: хлеб здесь не сеяли, молоть было нечего…
Вот за это и мстила Иерониму жена всю их долгую совместную жизнь. Нынешний дом она купила с помощью своих родителей.
Но рубаху она все-таки дала. Старый помор нисколько не смутился, когда его избрали в президиум, и чувствовал себя за столом так уверенно, словно всю жизнь занимался таким почетным делом.
В зал просочилась и ребятня, заняв заднюю скамью. Однако вскоре ребят с нее прогнали, и они выстроились вдоль стены. Рядом с Родькой сосредоточенно хмурил белесые брови его приятель высоченный Федька Кукшин по прозвищу Полтора Федора. Явилась и Густя Киндякова с Сонькой Хват, которых также разбирало любопытство.
Двери распахнули настежь, чтобы дышалось легче. Возле них пристроилась румяная чернобровая Фекла Зюзина, ряхинская кухарка.
Собрание начал уполномоченный промысловой кооперации. Он одернул свой аглицкой пиджак с накладными карманами, откинул со лба прядь волос, непокорных, рассыпающихся, и стал говорить о трудностях, вызванных гражданской войной, об изгнании интервентов, которые ограбили Север, о том, что на Поморье промыслы пришли в упадок и надо их налаживать.
Рыбаки вежливо слушали, посматривали на оратора — кто с выражением сосредоточенного внимания, кто уважительно, а кто и недоверчиво, и даже насмешливо. Не часто им доводилось слышать такие речи. У всех в голове крепко сидело: Куда он клонит? Чего агитирует? Когда заговорит о главном, ради чего приехал?
Но вот оратор, кажется, приблизился к этому главному, и по залу прошло легкое оживление.
— Промыслы нам надо вести организованно, коллективно, — толковал Григорьев. — Сейчас везде рыбаки объединяются на паях в товарищества, заключают договоры с государством. Оно им оказывает помощь кредитом, материалами, продуктами и промтоварами. Объединяться надо! Что это будет означать? А то, что вы будете работать на себя, а не на эксплуататора.
Докладчик сделал паузу. Этим воспользовался Обросим.
— Кто это экс… эксплуататоры? У нас таких вроде нету!
— Как же нету? — отозвался докладчик. — Есть!
— А ну-ко, назови.
— Можно и назвать. Взять хоть Вавилу Ряхина. Разве мало вы на него работали, да еще и теперь гнете спину! А посчитайте-ка, как он на вашем труде наживается?
Ряхин недобро блеснул глазами и склонил голову за спиной Обросима.
— Не спрячешься, Вавила! — сказал Панькин. — У Обросима спина неширока.
— Недавно привез Ряхин товар в Архангельск, — продолжал Григорьев, — продал государству только малую часть. Больше половины тюленьих шкур сплавил налево, перекупщику Кологривову. А что получили зверобои? Сколько он уплатил команде?
— Дак ведь товар-то мой! Кому хочу, тому и сбываю. — Ряхин уже больше не прятался, сидел прямо, вызывающе подняв голову. — А команде мной уплачено за рейс вдвое больше прежнего.
— А получил ты втрое больше. И Кологривов, пустив шкуры в оборот, получил бы вдесятеро больше. Если бы его не арестовали за спекуляцию. Вот куда ведет частная собственность. Между тем рыбаки, вступившие в кооператив, будут иметь всякие преимущества и выйдут из зависимости от частника.
— Эт-то все пока слова, — загудели сторонники Ряхина. — От кооператива нам пока выгоды никакой не видать… Ищо шубу-то надо сшить, а потом ее носить да глядеть, не тесна ли, не холодна ли…
— Верно, верно, товарищи рыбаки, — согласился Григорьев. — Шубу сошьем, и добрую!
Он сел, вслед за ним поднялся Панькин.
— Тут товарищ уполномоченный вам все понятно объяснил, — сказал он. — У кого есть свои невода да парусники? Все вам дают Ряхин да Обросим. А тут обзаведетесь своими снастями, работать станете сообща, а добычу — государству за приличное вознаграждение.
— Уж я ли не кормил вас, мужики, столько лет? — зычно крикнул Ряхин.
Мужики молчали, не отвечая ни на горячий призыв Панькина, ни на реплику Ряхина. Конечно, не могли они не верить уполномоченному, представителю Советской власти. Но жизнь текла веками по одному руслу: добудут рыбу, зверя — продадут Вавиле или другим купцам, свившим гнезда по беломорским селам, и снова в море. Часто денег не хватало, чтобы прокормить семью. Тогда как? К тому же Вавиле за авансом под будущие уловы. Ряхин выручит, голодными не оставит. Ты только работай, мерзни на лютых ветрах, живи впроголодь на дальних тонях!
Это казалось простым, испытанным, понятным. Работа — расчет, аванс — работа. Замкнутый извечный круг.
А тут — новое. Как шить новую шубу, если неясно, где взять овчину да нитки и как ее кроить?
Слово попросил Анисим Родионов.
— Ну вот, значит, вступим мы в товарищество, внесем паи. А дальше? С чего начнем? Чем кончим? Ведь базы-то промысловой нет!
В Совете стало душно, дышать нечем. Жарко, как в парилке. Григорьев вытер лицо платком и снова принялся втолковывать рыбакам как и что. Но сомнения не покидали мужиков.
— Надо ведь сразу, в этом году, и рыбачить, и выходить на лед. А где снасти? Где обрабатывать продукцию?
— Я могу дать кооперативу в аренду свой завод, — неожиданно сказал Ряхин. — По сходной цене.
По залу прокатился шумок. Мужикам был непонятен такой шаг Ряхина, которому вроде бы и не было расчета иметь дело с кооперативом. Однако Вавила глядел вперед. Он знал, что зверобойка уходит от него навсегда. Он так и сказал.
— Зверобойным промыслом я ноне заниматься не буду, несподручно. Пойду на шхуне на сельдяной лов. Мне надобна будет команда. Не оставьте меня, мужики!
— Не оста-а-авим! — послышались утвердительные, хотя и немногочисленные возгласы. — Пойдем с тобой. Уж привыкли.
Вавила поворачивал собрание явно не в то русло. Панькин, выждав немного, обвел взглядом рыбаков. Красные, вспотевшие лица их были возбуждены, растерянны. Тихон чувствовал, что в их умах борются два решения: вступить ли в кооператив или остаться с Ряхиным и Обросимом. Вон сидит рыбак Тимонин: лоб весь в морщинах, а глаза часто и растерянно мигают. Уж, поди, десяток лет ломит Тимонин на купца и семью кормит тем, что заработает у него. А ну-ка, попробуй отвернись от Вавилы — что будет? Если кооператив окажется делом нестоящим, суму придется надевать. И другие так же думают.
Надо действовать решительнее, — подумал Панькин и сказал, будто камень бросил:
— Чего думаете, мужики? Вавиле недолго в Унде королем быть. Приходит конец его власти!
Мужики примолкли, стали искать взглядами Ряхина. Тот, вытянув руку, тыкал в Панькина пальцем:
— Грозишь? Какое имеешь право? Потому грозишь, что партейную книжку в кармане носишь? Я тоже человек трудящийся. Смотри, брат!
— Не грожу, — спокойно сказал Панькин. — Но поскольку ты частный собственник, а Советская власть частную собственность отменила — сам думай, куда жизнь клонится. Я со своей стороны скажу: кооператив — дело очень нужное для государства и для нас. И потому вот беру бумагу, карандаш и записываюсь в него первым. — Он быстро забегал карандашом по бумаге, потом распрямился, улыбнулся. — Кто следующий?
Следующими записались два человека из партячейки.
— Еще кто?
— Меня запишите! — донесся с заднего ряда звонкий голос.
— Кого? Не вижу!
Родька быстро пробрался ближе к столу.
— А-а, Родион Елисеевич! — вскинул брови Панькин. — А сколько тебе лет?
— Какой пай вносить будешь, Родька?
— А снастей-то у тя много?
— Ходить в море-то все зуйком будешь али кормщиком?
— Большак да малый — вот те и кооперация, — ядовито вплелся в общий шумок голос Обросима. Панькин от таких обидных слов заиграл желваками, однако сдержался. Мужики смеялись, хотя и недружно, с оглядкой.
Родька, побурев от обиды, повернулся к двери. Панькин его остановил:
— Погоди, Родя, не обижайся. В кооператив, я думаю, мужики тебя примут, а пая с тебя не спросим, потому что отец твой погиб в уносе. Сядь, слушай.
Наступила тоскливая, гнетущая тишина. Нарушили поморы вековой обычаи — не обижать сирот, отцов которых погубило море. И от этого к каждому сердцу стала подбираться тоска. Стало стыдно, что неуместным смехом обидели парня.
Дорофей Киндяков не выдержал, встал и, волнуясь, заговорил трудно, словно бы ронял в зал тяжелые слова:
— Надобно почтить сегодня, на смене нашего курса к новой жизни, память… достойного помора Елисея Михайловича Мальгина. Снимем шапки, помолчим!
И все дружно встали. В молчании застыли лица. Немногие бабы, бывшие тут, поднесли к глазам концы платков.
— Можно сесть, — сказал Панькин.
Родька закусил губу, чтобы не разреветься, и ничего уже не видел из-за слез.
— Предлагаю принять Родиона, — сказал Дорофей. — И прошу… прошу записать также и меня.
Дорофей сел, и тотчас поднялся дедко Иероним:
— Я хоть уж в возрасте и на зверобойку да на Канин за навагой ходить не могу, но все же разумею сети вязать, рюжи делать, карбаса шить и рыбу солить. И еще кое-что… Думаю, в кооперативе пригожусь и прошу, значит, записать меня полномочным членом…
Вавила Ряхин поморщился: И этот старый хрыч туда же! Как волка ни корми — в лес смотрит! Очень было досадно купцу, что в кооператив вступает и Дорофей, его неизменный шкипер и лучший в Унде мореход.
Вавиле было солоно. Ушел с собрания туча тучей. Из трехсот рыбаков в кооператив записались сто двадцать.
Когда Тихон Панькин, несколько раз спросив, кто еще желает вступить, хотел уже было закрыть список, над головами вытянулась длинная с рыжеватой порослью ручища Григория Хвата.
— А меня-то забыл записать?
— Долго думаешь! — сказал Панькин и склонился над столом, чтобы внести фамилию Хвата под незлобивый смешок собравшихся.
— Он у нас тугодум! В деле хват, а в таких случаях — тихоня!
Потом собрание разделилось. Записавшиеся остались в Совете избирать правление. Председателем кооператива назначили Панькина. Когда он сказал, что в этом деле у него нет опыта, рыбаки дружно возразили:
— Знаем! Сами неопытны да записались. Правь нами!
Родька пришел на берег Унды, на угор, под которым стояла ряхинская Поветерь,
Прилив заполнил до краев русло реки. Над ней тихо стлалась малооблачная светлая ночь. Вечерняя заря, струясь спокойно и неторопливо, переливала свое золото в утреннюю.
В полуночной стороне отступали перед зарей серовато-темные полутона. Там — Студеное море. Там, за Моржовцом, неведомое и невиданное Родькой место, где волны смыли со льдины живого отца и похоронили его под своей ледяной толщей.
Когда-нибудь схожу на паруснике туда. Мужики укажут то место, где погиб батя…
После собрания все разбрелись по домам, и стало тихо. В дремоте застыли избы Слободки на другом берегу Унды. Даже собаки не брехали. За спиной послышался шорох. Родион обернулся и увидел Густю. Накинув на плечи материн теплый платок, она стояла рядом, стянув концы его на груди, зябко поеживаясь и блестя в полусвете глазами.
— Ну, полезай на клотик! Ты ведь обещал!
Родька посмотрел на Поветерь, стоявшую в нескольких саженях от берега. Волны, набегая с северо-востока, раздваивались у носа и обтекали деревянные выпуклые борта.
— Али боишься?
— Еще чего! — Родька приметил внизу под берегом чью-то лодку-осиновку, а рядом с ней кол. — Стой и смотри, — сказал он, сошел вниз, столкнул на воду легкую долбленку и отчалил, действуя колом, как веслом,
Густя стояла на месте.
Осиновка обогнула нос и скрылась за корпусом шхуны, которая с приливом стала прямо. Минут через пять Родька появился на палубе. Густя видела, как он подошел к фок-мачте, поглядел вверх и быстро полез по вантам. Добрался до мачты, задержался, обхватив ее. Постоял, опять поглядел ввысь и снова стал карабкаться, работая руками и ногами.
У девочки захватило дух. Она чувствовала, как сердце часто заколотилось в груди. Ей стало жутко: А вдруг оборвется? Хорошо, если бы в воду! А то на палубу… Шхуна стоит прямо, в воду никак не упасть. Ох, господи! И зачем я его подзадорила! Ну, Родя, миленький… Ну, еще немножечко… Еще… Господи!
Густя от страха зажмурилась, ноги подкосились, и она села на чахлую траву. А когда открыла глаза, то увидела, что Родька, ухватившись за клотик, подтянулся, навалился на него животом, чуть помешкал и вдруг, осторожно раскинув по сторонам руки и ноги и удерживая равновесие, распластался в воздухе, словно птица, медленно поворачиваясь вокруг мачты раз… другой… третий…
Небо в эту минуту вдруг вспыхнуло.
Началось утро. Белая ночь ушла на покой…
Родион перегнулся, соскользнул с клотика вниз, схватился за ванты и быстро, с видимым облегчением и радостью опустился на палубу.
Густя все сидела на траве, сгорбившись, прижав руки к груди.
— Хорош, чертяка, смел! А ты чего уселась, как курица!
Позади стоял отец.
Густя встала и шумно, счастливо вздохнула.
— Все-таки заставила парня лезть на клотик? Ох уж эти бабы!
— Ну, папаня, какая же я баба? — обиженно отозвалась дочь.
— Порода одна — хошь у малолетней, хошь у великовозрастной: что затеете — быть по-вашему.
Долбленка причалила к берегу. Дорофей помог ее вытащить и опрокинуть снова. И когда поднимались на угор, сказал:
— Молодец. Только что бы ты стал делать, если бы пришел Вавила? Он нынче злой!
— Так ведь он не пришел, — ответил парень.
Густя встретила Родиона сдержанно, одни только глаза и выдавали ее восхищение.
Она высвободила из-под платка руку и протянула ему баранку.
— Спасибо, Родя. Вот тебе награда. По обычаю.
И поклонилась.
Родька глянул на улыбающегося Дорофея и взял честно заработанную баранку. А Густя, когда шли домой, добавила:
— Ты очень смелый, Родя. И сильный! Я ноне буду тебя любить. Только… шхуна-то ведь стоит на месте, не покачнется. А настоящие зуйки лезут на клотик на ходу, на волне!..
— Ну ты, бесово отродье! — шутливо сказал отец и, ухватив дочь за косу, потрепал так, чтобы не было слишком больно.
— Какое же я бесово отродье? — с неподдельным удивлением отозвалась Густя. Я тятькина и мамкина дочка, не бесова!..
— Над парнем потешаешься, а сама со страху на траву уселась!
— Я не со страху. Просто стоять надоело.
— А я ей велел стоять, — заметил Родион.
Когда Родька лазил на клотик, Вавила Ряхин забрался в свою продуктовую лавку, зажег там стеариновую свечу, взял из ящика бутылку вина, с полки — стакан, разодрал руками селедку и стал в одиночестве справлять тризну по своей безраздельной и всемогущей власти в Унде.
Он глядел на слабое пламя. Стеарин оплывал, стекал струйкой по стволу свечки. Вавиле казалось, что так вот быстротечно и неизбежно тает эта власть, а вместе с нею и благополучие и спокойная жизнь.
Дома жена пить не разрешала, да он никогда раньше и не злоупотреблял этим. Вспомнив о Меланье, Вавила поморщился, покачал захмелевшей головой. Он не любил жену за то, что она капризна, брюзглива и ревнива. Стала ревновать его даже к Фекле, которая раньше служила горничной в доме и спала в отведенной ей комнатенке в первом этаже. Глазищи-то выкатит, груди-то выпялит, задом вильнет — и готово: ты побежал к ней! — в слепой своей ревности говорила Меланья мужу совершенно безосновательно.
Своими упреками Меланья довела Вавилу до того, что он вынужден был услать девку на кухню, а жить велел в доме ее родителей, в одиночестве. Отец у Феклы утонул, мать умерла.
Фекла послушно подчинилась, все время проводила на кухне, не появляясь в комнатах. Однако Меланья на этом не успокоилась. Она стала теперь бранить Вавилу за то, что он якобы поселил девку в ее доме затем, чтобы ему удобнее было незаметно к ней ходить.
Вот дура, прости господи, — думал о жене Вавила.
В последнее время, видя, как меняется жизнь и Вавила терпит в делах неудачу за неудачей, Меланья все чаще стала поговаривать, что уедет к отцу в Архангельск и увезет Веньку.
От всего этого Вавиле было горько, а тут еще кооператив…
Ряхин успокаивал себя тем, что в него вступили не все. Многие рыбаки решили жить наособицу, значит, какая-то часть их неминуемо обратится к нему. Запасов пока хватит: есть мука, крупы разные, соленая рыба в бочках, сахар и другое продовольствие. Больше не надо: времена неустойчивы. Лучше сберечь на черный день деньги.
Решив идти на сельдяной промысел, Вавила намеревался вскоре объявить о наборе команды. Надо срочно чинить кошельковый невод. Им еще можно ловить.
Зелено вино бередило душу, все чаще вспоминались обиды. И снова, как в Архангельске, вызывали неприятное ощущение слова Панькина: Вавиле недолго в Унде королем быть! А в Архангельске таможенники сказали: Ну-ну, плавай пока. Чудилось Вавиле в этих словах нечто зловещее. А что может быть? Или на лесозаготовки упекут, или станет он, как и все, рядовым рыбаком без судов и лавок.
Вавила допил вино, свернул большой кулек, насыпал в него пряников, конфет, орехов. Опустил в карман бутылку мадеры. Послюнявив пальцы, погасил свечу и запер лавку на два замка.
Он пошел к Фекле: пусть хоть, по крайней мере, Меланья беситься будет не зря…
Было уже светло. Только что взошедшее солнце сразу попало в вязкую свинцово-серую тучу, наползшую с севера, и краски его померкли. Вверху, над тучей, от него протянулись, выбились на простор неба лучи-стрелы. Они ударили в верховые перистые облака, и те заискрились, засверкали теплым оранжевым светом.
Деревня спала. Стараясь не греметь бахилами по деревянным мосткам, Вавила шел пообочь, по траве. Вот и изба Зюзиной. Большая, в два этажа, срубленная из толстых бревен, она мертво глядела в утро запыленными окнами нежилых комнат. Только внизу на подоконнике, в зимовке, стояли цветы. Вавила осторожно постучал в низенькое оконце. Спустя две-три минуты занавеска откинулась, и над цветочниками показалось испуганное лицо.
— Вавила Дмитрич? — донесся глухо сквозь стекло голос. — Что вам нужно? Так рано!
— Отопри!
Кухарка открыла ему: как-никак хозяин. Вавила оглянулся по сторонам и вошел на крыльцо.
Фекла, став посреди комнаты, незаметно оправила кофту. Темно-русые волосы наспех собраны в тяжелый узел, схвачены гребенкой. Лицо слегка припухло со сна. Выжидательно смотрела на Вавилу, настороженная, собранная. Он протянул ей кулек.
— Возьми, гостинцы тебе.
— Что вы! Спасибо. По какому случаю?
— Поминки справляю.
— Какие поминки? — в голосе Феклы тревога.
Вавила хотел было сказать: По власти своей, но сдержался, поставил на стол вино и потребовал стаканы.
Фекла нерешительно посмотрела на вино, но все же принесла стакан, тарелку, насыпала в нее гостинцев.
— Садись, выпьем.
— Я не пью, Вавила Дмитрич. Уж вы одни пейте.
— Ну как хошь. Не неволю. Сядь-ко поближе-то.
— Зачем? — холодно и твердо спросила она. Глаза ее, большие, строгие, обожгли его.
— Хочешь быть моей… женой? Ничего не пожалею! — в лоб спросил хозяин.
Фекла отпрянула в сторону, стала у печи.
— У вас есть жена. Вы пьяны. Идите с богом!
— Меланью… я… не люблю. Женился по ошибке. Да ладно, не о ней речь…
— Что так?
Родион промолчал, избегая встречаться взглядом с Вавилой.
Мать чувствовала себя неловко. Она хотела было одернуть сына, но только посмотрела на него с упреком.
3
Дорофей, поднявшись рано, чтобы не разбудить домочадцев, ходил по избе в одних носках домашней вязки, курил махорку и озабоченно вздыхал. Встала Ефросинья и собрала завтракать. Ел Дорофей вяло, сидел за столом рассеянный.
— Ты чего сегодня такой малохольный? — спросила Ефросинья. — Ешь худо, бродишь по избе тенью. Нездоровится?
Дорофей отодвинул тарелку, выпил стакан чаю и только тогда ответил:
— Жизнь меняется, Ефросинья. Вот что… Сегодня собрание. Вот и думаю — вступать или нет в кооператив?
— Чем худо тебе с Вавилой плавать? Он не обижает, без хлеба не живем.
— Так-то оно так, — Дорофей запустил руку в кисет, но он был пуст. Взял осьмушку махорки, высыпал в мешочек. — Живем пока без особой нужды. Но дело в другом… Политика!
— А чего тебе в политику лезть? Почитай, уж скоро полвека без политики прожил. Твое дело — плавать.
— Скоро Вавиле будет конец как купцу. Прижмут. Суда отберут. Дело к тому идет. В Архангельске новая власть всех заводчиков поперла, купцов за загривок взяла. Везде нынче кооперативы… Вот и думаю.
Ефросинья помолчала, побрякала чашками, моя посуду. Потом промолвила:
— Господи! Чего им не живется спокойно? Испокон веку так было: ловим рыбу, бьем тюленя. У кого нет судов, те нанимаются в покрут. И вот — поди ж ты… кооператив какой-то.
— Ладно, помолчи, Ефросинья.
Кормщик надел пиджак и собрался идти пораньше, послушать, что толкуют люди.
На улице Дорофей встретил Тихона Панькина, он шел в сельсовет. Среднего роста, сутуловатый, с серыми живыми глазами и худощавым рябоватым лицом, Панькин был ловок, подвижен и не расставался с морской формой. Потертый бушлат ему был великоват, широкие флотские брюки мешковато нависали над голенищами яловых сапог, но фуражка-мичманка сидела на голове лихо, набекрень. Спутанный русый чуб выбивался из-под козырька,
С гражданской войны Панькин привез домой затянувшуюся глубокую рану в боку, был слабоват здоровьем и в море теперь не ходил. Добывая себе хлеб прибрежным ловом с карбасов, жил небогато, еле прокармливал жену да дочь-подростка.
До революции он плавал бочешником — дозорным, высматривающим во льдах тюленьи лежбища из бочки, укрепленной на верхней рее фок-мачты зверобойной шхуны. С той поры, видно, он и щурил глаза, и взгляд их был остер и пристален.
В гражданскую, на фронте, Тихон вступил в партию большевиков и теперь возглавлял в Унде партийную ячейку, которая состояла из трех человек. Отношение односельчан к Тихону было разное: богачи откровенно косились на него, большинство же рыбаков видело в нем человека, тертого жизнью, и уважало его за бескорыстие.
Поздоровались, пошли рядом. Панькин первый затеял разговор:
— Ну как, Дорофей, думал насчет кооператива?
— Думал, — скупо отозвался кормщик.
— И что надумал?
— А и не знаю что. Погляжу, как народ. А ты?
— Тоже думал. Даже бессонница ко мне привязалась.
— Во как!
— Не мужицкое дело — бессонница, но пришлось покряхтеть, поворочаться с боку на бок. И думал я больше не о себе. Мое дело — решенное. О рыбаках думал. Худо они теперь живут. Больше половины села бедствует. Может, в кооперативе-то и есть спасение наше?
Панькин помолчал, испытующе поглядел на Дорофея.
— А тебе жаль с Вавилой расставаться? Скажи правду.
— Ну, жаль не жаль, а привык. Привычка много значит. Я ведь не против новой жизни, но, по правде сказать, ежели уйду от Вавилы, вроде как изменю ему. Разве не так?
Панькин поправил козырек мичманки;
— Понимаю тебя. Все, брат, понимаю. Но скажи честно: много ты нажил капиталов, плавая с ним? Набил добром сундуки? Завел парусник? Есть ли на чердаке у тебя хоть пара добрых рюж?« Рюжа — снасть для подледного лова наваги».
— Сундуки!.. — отозвался Дорофей. — Есть один сундук. А в нем женкино приданое, старые сарафаны да исподние рубахи. Чердак пуст, шхуны не имею. Карбас на берегу и тот травой пророс в пазах. Старье…
— Ну вот! — оживился Панькин. — Стало быть, ты целиком зависим от Ряхина. А ну как не возьмет он тебя плавать? Тогда что? Зубы на полку?
Дорофей улыбнулся в ответ, пройдясь рукой по усам:
— А ты, Тихон, свою партейную линию гнешь! Силен.
Тихон тоже улыбнулся, но промолчал.
Давно не было в Унде таких больших, представительных собраний. Небольшое помещение Совета битком набито людьми. За столом с кумачовой скатертью — уполномоченный Архсоюза Григорьев, Тихон Панькин да предсельсовета. От рыбаков в президиум избрали Дорофея и дедку Иеронима.
Григорьев — худощавый мужчина со строгим лицом с черными пороховыми отметинами, уже знаком рыбакам, ходившим в Архангельск на шхуне. Это он принимал у Ряхина остатки товара для кожевенного завода. Вавила, увидев его, поспешил незаметно убраться с переднего ряда на задний.
Дорофей немало удивился тому, что его посадили за красный стол. Он догадывался, что тут не обошлось без рекомендации Панькина. Кормщик чувствовал себя неловко под любопытными и чуть насмешливыми взглядами односельчан.
Дедко Иероним, чисто выбритый и от того помолодевший, расстегнул воротник старого бушлата так, чтобы собранию видна была завидной белизны рубаха. Из-за этой рубахи вышел у него дома крутой разговор со старухой. Она давала ему надевать эту рубаху обычно в религиозные праздники и долго не соглашалась вынуть ее из сундука по случаю какого-то собранья.
Старуха давно мстила Иерониму за обманный маневр, примененный им во время сватовства. Молодой Пастухов, уговаривая будущую жену выйти за него замуж, обнадежил ее: Поедем ко мне в Унду. Жизнь тебе устрою легкую, богатую. У меня лавка есть и мельница своя. Уговорил. Но увидев скособочившуюся в два окна избенку, молодая жена поняла обман. А где же лавка? — спросила. — А мельница где? На это муж ответил, нимало не смутившись: Лавка — это то, на чем сидишь, а мельница — пойдем покажу. Повел ее в чулан, где стоял ручной жернов, невесть какими путями попавший сюда: хлеб здесь не сеяли, молоть было нечего…
Вот за это и мстила Иерониму жена всю их долгую совместную жизнь. Нынешний дом она купила с помощью своих родителей.
Но рубаху она все-таки дала. Старый помор нисколько не смутился, когда его избрали в президиум, и чувствовал себя за столом так уверенно, словно всю жизнь занимался таким почетным делом.
В зал просочилась и ребятня, заняв заднюю скамью. Однако вскоре ребят с нее прогнали, и они выстроились вдоль стены. Рядом с Родькой сосредоточенно хмурил белесые брови его приятель высоченный Федька Кукшин по прозвищу Полтора Федора. Явилась и Густя Киндякова с Сонькой Хват, которых также разбирало любопытство.
Двери распахнули настежь, чтобы дышалось легче. Возле них пристроилась румяная чернобровая Фекла Зюзина, ряхинская кухарка.
Собрание начал уполномоченный промысловой кооперации. Он одернул свой аглицкой пиджак с накладными карманами, откинул со лба прядь волос, непокорных, рассыпающихся, и стал говорить о трудностях, вызванных гражданской войной, об изгнании интервентов, которые ограбили Север, о том, что на Поморье промыслы пришли в упадок и надо их налаживать.
Рыбаки вежливо слушали, посматривали на оратора — кто с выражением сосредоточенного внимания, кто уважительно, а кто и недоверчиво, и даже насмешливо. Не часто им доводилось слышать такие речи. У всех в голове крепко сидело: Куда он клонит? Чего агитирует? Когда заговорит о главном, ради чего приехал?
Но вот оратор, кажется, приблизился к этому главному, и по залу прошло легкое оживление.
— Промыслы нам надо вести организованно, коллективно, — толковал Григорьев. — Сейчас везде рыбаки объединяются на паях в товарищества, заключают договоры с государством. Оно им оказывает помощь кредитом, материалами, продуктами и промтоварами. Объединяться надо! Что это будет означать? А то, что вы будете работать на себя, а не на эксплуататора.
Докладчик сделал паузу. Этим воспользовался Обросим.
— Кто это экс… эксплуататоры? У нас таких вроде нету!
— Как же нету? — отозвался докладчик. — Есть!
— А ну-ко, назови.
— Можно и назвать. Взять хоть Вавилу Ряхина. Разве мало вы на него работали, да еще и теперь гнете спину! А посчитайте-ка, как он на вашем труде наживается?
Ряхин недобро блеснул глазами и склонил голову за спиной Обросима.
— Не спрячешься, Вавила! — сказал Панькин. — У Обросима спина неширока.
— Недавно привез Ряхин товар в Архангельск, — продолжал Григорьев, — продал государству только малую часть. Больше половины тюленьих шкур сплавил налево, перекупщику Кологривову. А что получили зверобои? Сколько он уплатил команде?
— Дак ведь товар-то мой! Кому хочу, тому и сбываю. — Ряхин уже больше не прятался, сидел прямо, вызывающе подняв голову. — А команде мной уплачено за рейс вдвое больше прежнего.
— А получил ты втрое больше. И Кологривов, пустив шкуры в оборот, получил бы вдесятеро больше. Если бы его не арестовали за спекуляцию. Вот куда ведет частная собственность. Между тем рыбаки, вступившие в кооператив, будут иметь всякие преимущества и выйдут из зависимости от частника.
— Эт-то все пока слова, — загудели сторонники Ряхина. — От кооператива нам пока выгоды никакой не видать… Ищо шубу-то надо сшить, а потом ее носить да глядеть, не тесна ли, не холодна ли…
— Верно, верно, товарищи рыбаки, — согласился Григорьев. — Шубу сошьем, и добрую!
Он сел, вслед за ним поднялся Панькин.
— Тут товарищ уполномоченный вам все понятно объяснил, — сказал он. — У кого есть свои невода да парусники? Все вам дают Ряхин да Обросим. А тут обзаведетесь своими снастями, работать станете сообща, а добычу — государству за приличное вознаграждение.
— Уж я ли не кормил вас, мужики, столько лет? — зычно крикнул Ряхин.
Мужики молчали, не отвечая ни на горячий призыв Панькина, ни на реплику Ряхина. Конечно, не могли они не верить уполномоченному, представителю Советской власти. Но жизнь текла веками по одному руслу: добудут рыбу, зверя — продадут Вавиле или другим купцам, свившим гнезда по беломорским селам, и снова в море. Часто денег не хватало, чтобы прокормить семью. Тогда как? К тому же Вавиле за авансом под будущие уловы. Ряхин выручит, голодными не оставит. Ты только работай, мерзни на лютых ветрах, живи впроголодь на дальних тонях!
Это казалось простым, испытанным, понятным. Работа — расчет, аванс — работа. Замкнутый извечный круг.
А тут — новое. Как шить новую шубу, если неясно, где взять овчину да нитки и как ее кроить?
Слово попросил Анисим Родионов.
— Ну вот, значит, вступим мы в товарищество, внесем паи. А дальше? С чего начнем? Чем кончим? Ведь базы-то промысловой нет!
В Совете стало душно, дышать нечем. Жарко, как в парилке. Григорьев вытер лицо платком и снова принялся втолковывать рыбакам как и что. Но сомнения не покидали мужиков.
— Надо ведь сразу, в этом году, и рыбачить, и выходить на лед. А где снасти? Где обрабатывать продукцию?
— Я могу дать кооперативу в аренду свой завод, — неожиданно сказал Ряхин. — По сходной цене.
По залу прокатился шумок. Мужикам был непонятен такой шаг Ряхина, которому вроде бы и не было расчета иметь дело с кооперативом. Однако Вавила глядел вперед. Он знал, что зверобойка уходит от него навсегда. Он так и сказал.
— Зверобойным промыслом я ноне заниматься не буду, несподручно. Пойду на шхуне на сельдяной лов. Мне надобна будет команда. Не оставьте меня, мужики!
— Не оста-а-авим! — послышались утвердительные, хотя и немногочисленные возгласы. — Пойдем с тобой. Уж привыкли.
Вавила поворачивал собрание явно не в то русло. Панькин, выждав немного, обвел взглядом рыбаков. Красные, вспотевшие лица их были возбуждены, растерянны. Тихон чувствовал, что в их умах борются два решения: вступить ли в кооператив или остаться с Ряхиным и Обросимом. Вон сидит рыбак Тимонин: лоб весь в морщинах, а глаза часто и растерянно мигают. Уж, поди, десяток лет ломит Тимонин на купца и семью кормит тем, что заработает у него. А ну-ка, попробуй отвернись от Вавилы — что будет? Если кооператив окажется делом нестоящим, суму придется надевать. И другие так же думают.
Надо действовать решительнее, — подумал Панькин и сказал, будто камень бросил:
— Чего думаете, мужики? Вавиле недолго в Унде королем быть. Приходит конец его власти!
Мужики примолкли, стали искать взглядами Ряхина. Тот, вытянув руку, тыкал в Панькина пальцем:
— Грозишь? Какое имеешь право? Потому грозишь, что партейную книжку в кармане носишь? Я тоже человек трудящийся. Смотри, брат!
— Не грожу, — спокойно сказал Панькин. — Но поскольку ты частный собственник, а Советская власть частную собственность отменила — сам думай, куда жизнь клонится. Я со своей стороны скажу: кооператив — дело очень нужное для государства и для нас. И потому вот беру бумагу, карандаш и записываюсь в него первым. — Он быстро забегал карандашом по бумаге, потом распрямился, улыбнулся. — Кто следующий?
Следующими записались два человека из партячейки.
— Еще кто?
— Меня запишите! — донесся с заднего ряда звонкий голос.
— Кого? Не вижу!
Родька быстро пробрался ближе к столу.
— А-а, Родион Елисеевич! — вскинул брови Панькин. — А сколько тебе лет?
— Какой пай вносить будешь, Родька?
— А снастей-то у тя много?
— Ходить в море-то все зуйком будешь али кормщиком?
— Большак да малый — вот те и кооперация, — ядовито вплелся в общий шумок голос Обросима. Панькин от таких обидных слов заиграл желваками, однако сдержался. Мужики смеялись, хотя и недружно, с оглядкой.
Родька, побурев от обиды, повернулся к двери. Панькин его остановил:
— Погоди, Родя, не обижайся. В кооператив, я думаю, мужики тебя примут, а пая с тебя не спросим, потому что отец твой погиб в уносе. Сядь, слушай.
Наступила тоскливая, гнетущая тишина. Нарушили поморы вековой обычаи — не обижать сирот, отцов которых погубило море. И от этого к каждому сердцу стала подбираться тоска. Стало стыдно, что неуместным смехом обидели парня.
Дорофей Киндяков не выдержал, встал и, волнуясь, заговорил трудно, словно бы ронял в зал тяжелые слова:
— Надобно почтить сегодня, на смене нашего курса к новой жизни, память… достойного помора Елисея Михайловича Мальгина. Снимем шапки, помолчим!
И все дружно встали. В молчании застыли лица. Немногие бабы, бывшие тут, поднесли к глазам концы платков.
— Можно сесть, — сказал Панькин.
Родька закусил губу, чтобы не разреветься, и ничего уже не видел из-за слез.
— Предлагаю принять Родиона, — сказал Дорофей. — И прошу… прошу записать также и меня.
Дорофей сел, и тотчас поднялся дедко Иероним:
— Я хоть уж в возрасте и на зверобойку да на Канин за навагой ходить не могу, но все же разумею сети вязать, рюжи делать, карбаса шить и рыбу солить. И еще кое-что… Думаю, в кооперативе пригожусь и прошу, значит, записать меня полномочным членом…
Вавила Ряхин поморщился: И этот старый хрыч туда же! Как волка ни корми — в лес смотрит! Очень было досадно купцу, что в кооператив вступает и Дорофей, его неизменный шкипер и лучший в Унде мореход.
Вавиле было солоно. Ушел с собрания туча тучей. Из трехсот рыбаков в кооператив записались сто двадцать.
Когда Тихон Панькин, несколько раз спросив, кто еще желает вступить, хотел уже было закрыть список, над головами вытянулась длинная с рыжеватой порослью ручища Григория Хвата.
— А меня-то забыл записать?
— Долго думаешь! — сказал Панькин и склонился над столом, чтобы внести фамилию Хвата под незлобивый смешок собравшихся.
— Он у нас тугодум! В деле хват, а в таких случаях — тихоня!
Потом собрание разделилось. Записавшиеся остались в Совете избирать правление. Председателем кооператива назначили Панькина. Когда он сказал, что в этом деле у него нет опыта, рыбаки дружно возразили:
— Знаем! Сами неопытны да записались. Правь нами!
4
Родька пришел на берег Унды, на угор, под которым стояла ряхинская Поветерь,
Прилив заполнил до краев русло реки. Над ней тихо стлалась малооблачная светлая ночь. Вечерняя заря, струясь спокойно и неторопливо, переливала свое золото в утреннюю.
В полуночной стороне отступали перед зарей серовато-темные полутона. Там — Студеное море. Там, за Моржовцом, неведомое и невиданное Родькой место, где волны смыли со льдины живого отца и похоронили его под своей ледяной толщей.
Когда-нибудь схожу на паруснике туда. Мужики укажут то место, где погиб батя…
После собрания все разбрелись по домам, и стало тихо. В дремоте застыли избы Слободки на другом берегу Унды. Даже собаки не брехали. За спиной послышался шорох. Родион обернулся и увидел Густю. Накинув на плечи материн теплый платок, она стояла рядом, стянув концы его на груди, зябко поеживаясь и блестя в полусвете глазами.
— Ну, полезай на клотик! Ты ведь обещал!
Родька посмотрел на Поветерь, стоявшую в нескольких саженях от берега. Волны, набегая с северо-востока, раздваивались у носа и обтекали деревянные выпуклые борта.
— Али боишься?
— Еще чего! — Родька приметил внизу под берегом чью-то лодку-осиновку, а рядом с ней кол. — Стой и смотри, — сказал он, сошел вниз, столкнул на воду легкую долбленку и отчалил, действуя колом, как веслом,
Густя стояла на месте.
Осиновка обогнула нос и скрылась за корпусом шхуны, которая с приливом стала прямо. Минут через пять Родька появился на палубе. Густя видела, как он подошел к фок-мачте, поглядел вверх и быстро полез по вантам. Добрался до мачты, задержался, обхватив ее. Постоял, опять поглядел ввысь и снова стал карабкаться, работая руками и ногами.
У девочки захватило дух. Она чувствовала, как сердце часто заколотилось в груди. Ей стало жутко: А вдруг оборвется? Хорошо, если бы в воду! А то на палубу… Шхуна стоит прямо, в воду никак не упасть. Ох, господи! И зачем я его подзадорила! Ну, Родя, миленький… Ну, еще немножечко… Еще… Господи!
Густя от страха зажмурилась, ноги подкосились, и она села на чахлую траву. А когда открыла глаза, то увидела, что Родька, ухватившись за клотик, подтянулся, навалился на него животом, чуть помешкал и вдруг, осторожно раскинув по сторонам руки и ноги и удерживая равновесие, распластался в воздухе, словно птица, медленно поворачиваясь вокруг мачты раз… другой… третий…
Небо в эту минуту вдруг вспыхнуло.
Началось утро. Белая ночь ушла на покой…
Родион перегнулся, соскользнул с клотика вниз, схватился за ванты и быстро, с видимым облегчением и радостью опустился на палубу.
Густя все сидела на траве, сгорбившись, прижав руки к груди.
— Хорош, чертяка, смел! А ты чего уселась, как курица!
Позади стоял отец.
Густя встала и шумно, счастливо вздохнула.
— Все-таки заставила парня лезть на клотик? Ох уж эти бабы!
— Ну, папаня, какая же я баба? — обиженно отозвалась дочь.
— Порода одна — хошь у малолетней, хошь у великовозрастной: что затеете — быть по-вашему.
Долбленка причалила к берегу. Дорофей помог ее вытащить и опрокинуть снова. И когда поднимались на угор, сказал:
— Молодец. Только что бы ты стал делать, если бы пришел Вавила? Он нынче злой!
— Так ведь он не пришел, — ответил парень.
Густя встретила Родиона сдержанно, одни только глаза и выдавали ее восхищение.
Она высвободила из-под платка руку и протянула ему баранку.
— Спасибо, Родя. Вот тебе награда. По обычаю.
И поклонилась.
Родька глянул на улыбающегося Дорофея и взял честно заработанную баранку. А Густя, когда шли домой, добавила:
— Ты очень смелый, Родя. И сильный! Я ноне буду тебя любить. Только… шхуна-то ведь стоит на месте, не покачнется. А настоящие зуйки лезут на клотик на ходу, на волне!..
— Ну ты, бесово отродье! — шутливо сказал отец и, ухватив дочь за косу, потрепал так, чтобы не было слишком больно.
— Какое же я бесово отродье? — с неподдельным удивлением отозвалась Густя. Я тятькина и мамкина дочка, не бесова!..
— Над парнем потешаешься, а сама со страху на траву уселась!
— Я не со страху. Просто стоять надоело.
— А я ей велел стоять, — заметил Родион.
Когда Родька лазил на клотик, Вавила Ряхин забрался в свою продуктовую лавку, зажег там стеариновую свечу, взял из ящика бутылку вина, с полки — стакан, разодрал руками селедку и стал в одиночестве справлять тризну по своей безраздельной и всемогущей власти в Унде.
Он глядел на слабое пламя. Стеарин оплывал, стекал струйкой по стволу свечки. Вавиле казалось, что так вот быстротечно и неизбежно тает эта власть, а вместе с нею и благополучие и спокойная жизнь.
Дома жена пить не разрешала, да он никогда раньше и не злоупотреблял этим. Вспомнив о Меланье, Вавила поморщился, покачал захмелевшей головой. Он не любил жену за то, что она капризна, брюзглива и ревнива. Стала ревновать его даже к Фекле, которая раньше служила горничной в доме и спала в отведенной ей комнатенке в первом этаже. Глазищи-то выкатит, груди-то выпялит, задом вильнет — и готово: ты побежал к ней! — в слепой своей ревности говорила Меланья мужу совершенно безосновательно.
Своими упреками Меланья довела Вавилу до того, что он вынужден был услать девку на кухню, а жить велел в доме ее родителей, в одиночестве. Отец у Феклы утонул, мать умерла.
Фекла послушно подчинилась, все время проводила на кухне, не появляясь в комнатах. Однако Меланья на этом не успокоилась. Она стала теперь бранить Вавилу за то, что он якобы поселил девку в ее доме затем, чтобы ему удобнее было незаметно к ней ходить.
Вот дура, прости господи, — думал о жене Вавила.
В последнее время, видя, как меняется жизнь и Вавила терпит в делах неудачу за неудачей, Меланья все чаще стала поговаривать, что уедет к отцу в Архангельск и увезет Веньку.
От всего этого Вавиле было горько, а тут еще кооператив…
Ряхин успокаивал себя тем, что в него вступили не все. Многие рыбаки решили жить наособицу, значит, какая-то часть их неминуемо обратится к нему. Запасов пока хватит: есть мука, крупы разные, соленая рыба в бочках, сахар и другое продовольствие. Больше не надо: времена неустойчивы. Лучше сберечь на черный день деньги.
Решив идти на сельдяной промысел, Вавила намеревался вскоре объявить о наборе команды. Надо срочно чинить кошельковый невод. Им еще можно ловить.
Зелено вино бередило душу, все чаще вспоминались обиды. И снова, как в Архангельске, вызывали неприятное ощущение слова Панькина: Вавиле недолго в Унде королем быть! А в Архангельске таможенники сказали: Ну-ну, плавай пока. Чудилось Вавиле в этих словах нечто зловещее. А что может быть? Или на лесозаготовки упекут, или станет он, как и все, рядовым рыбаком без судов и лавок.
Вавила допил вино, свернул большой кулек, насыпал в него пряников, конфет, орехов. Опустил в карман бутылку мадеры. Послюнявив пальцы, погасил свечу и запер лавку на два замка.
Он пошел к Фекле: пусть хоть, по крайней мере, Меланья беситься будет не зря…
Было уже светло. Только что взошедшее солнце сразу попало в вязкую свинцово-серую тучу, наползшую с севера, и краски его померкли. Вверху, над тучей, от него протянулись, выбились на простор неба лучи-стрелы. Они ударили в верховые перистые облака, и те заискрились, засверкали теплым оранжевым светом.
Деревня спала. Стараясь не греметь бахилами по деревянным мосткам, Вавила шел пообочь, по траве. Вот и изба Зюзиной. Большая, в два этажа, срубленная из толстых бревен, она мертво глядела в утро запыленными окнами нежилых комнат. Только внизу на подоконнике, в зимовке, стояли цветы. Вавила осторожно постучал в низенькое оконце. Спустя две-три минуты занавеска откинулась, и над цветочниками показалось испуганное лицо.
— Вавила Дмитрич? — донесся глухо сквозь стекло голос. — Что вам нужно? Так рано!
— Отопри!
Кухарка открыла ему: как-никак хозяин. Вавила оглянулся по сторонам и вошел на крыльцо.
Фекла, став посреди комнаты, незаметно оправила кофту. Темно-русые волосы наспех собраны в тяжелый узел, схвачены гребенкой. Лицо слегка припухло со сна. Выжидательно смотрела на Вавилу, настороженная, собранная. Он протянул ей кулек.
— Возьми, гостинцы тебе.
— Что вы! Спасибо. По какому случаю?
— Поминки справляю.
— Какие поминки? — в голосе Феклы тревога.
Вавила хотел было сказать: По власти своей, но сдержался, поставил на стол вино и потребовал стаканы.
Фекла нерешительно посмотрела на вино, но все же принесла стакан, тарелку, насыпала в нее гостинцев.
— Садись, выпьем.
— Я не пью, Вавила Дмитрич. Уж вы одни пейте.
— Ну как хошь. Не неволю. Сядь-ко поближе-то.
— Зачем? — холодно и твердо спросила она. Глаза ее, большие, строгие, обожгли его.
— Хочешь быть моей… женой? Ничего не пожалею! — в лоб спросил хозяин.
Фекла отпрянула в сторону, стала у печи.
— У вас есть жена. Вы пьяны. Идите с богом!
— Меланью… я… не люблю. Женился по ошибке. Да ладно, не о ней речь…