Баба в шубе-пятишовке разложила на рядне прямо в санях глиняные
игрушки. Утушки, медвежата, коровушки -- детишкам утеха. Возле бабы
толпились замурзанные, посиневшие от холода посадские ребятенки, просили
подудеть в утушки-свистульки. Товар у бабы шел не ходко: у покупателей в
карманах -- ветер. Она поглядывала только, чтобы игрушки не растащили.
Но вот подошла купчиха Серебрина -- тощая, длинная, в лисьей шубе до
пят и кашемировой цветастой шали. За руку она вела купеческого наследника
лет семи от роду. У наследника румяные щеки, нос пуговкой, глазенки
глуповатые, но живые. На нем белая шубка, расписные катанки и лисья, как у
стрелецкого сотника, шапка. Купчиха сказала:
-- Выбирай, дитятко, что те по душе!
Мальчишка стал вертеть игрушки в руках, рассовывать их по карманам.
Торговка угодливо подсовывала ему то медвежонка, то пастушонка с рожком.
Набив карманы игрушками, наследник взялся за материнскую шубу, опасливо
косясь на посадских детей. Купчиха отсчитала торговке деньги и ушла, бережно
охраняя свое детище.
Старик-бондарь степенно похаживал вокруг ушатов, треногов, колодезных
черпал, схваченных железными обручами. По соседству с ним ловзангский санный
мастер немало места занял полозьями розвальней, расписными дугами с кольцами
для колокольчиков, а гужовец, подслеповатый старикашка с поделками из еловой
драни -- коробами, бураками, полубурачьями расположился на виду у всех,
посередке базара. Но и его товар шел плохо. Покупатели все больше тянулись к
хлебному ряду, где торговали ячменем, овсом, толокном, мукой, редькой,
сушеной и пареной брюквой.
Людно было у рыбного ряда, где на прилавках грудами лежали мороженые
налимы да сиги, а в плетеных коробах -- тихмангский сущик да лекшмозерские
ряпусы.
За всеми этими товарами расположились возы с говядиной, зайчатиной,
битой дичью, домашней птицей. Мухортые мужицкие лошаденки обындевели от
хвоста и до ушей.
Крестьянин из Гужова разрубал топором мерзлую коровью тушу. К нему
подошел посадский в тулупе. Он был навеселе. Громко крикнул:
-- Своей ли смертью умерла животина?
Из-за спины гужовца вывернулась бойкая жонка в суконном полукафтанье:
-- Чирей те на язык! Растелиться не могла коровушка. Прирезать
пришлось!
-- То-то и видно, что не могла. Синяя вся, как у дьячка Мигуева носина!
-- отозвался посадский.
-- Сам-то синий! Отойди, греховодник!
Посмеиваясь, посадский отошел.
В гостином ряду, в низеньких лавчонках с откинутыми, кованными
полосовым железом ставнями купчишки торговали мукой, сукнами, белеными
холстами, солью и постным маслом. В особом ларе ошевенские монахи продавали
сальные и восковые свечи, кипарисные афонские крестики, медные литые
складни. К ним подходили посадские жонки да монахини. Поверх теплых
полушубков черницы надели долгополые монашеские одежды и оттого были толсты
и неповоротливы.
А в соборе, что на берегу Онеги, шло богослужение. Там кончалась
заутреня. В сизой дымке тускловатого дня ярым огнем светились стрельчатые,
забранные решетками окна.
Воевода подкатил к рыночной площади под зычное гиканье Молчана:
"Эге-ей! Доро-гу!" Народ расступался, шарахался в стороны. Воевода
молодцевато выскочил из саней и пошел по рядам, орлино поглядывая на народ,
расправляя плечи под крытой сукном дорогой шубой. По пятам за ним следовал
Ефимко Киса, саженного роста мужик, угрюмый, бородатый, в лисьем треухе. Он
поглядывал по сторонам, поигрывал ременной плеткой, как бы высматривая, кого
бы вытянуть ею по спине. Нос у Кисы побелел, и он украдкой от воеводы тер
его шерстяной варежкой.
Воевода дал знак Молчану следовать за ним с санями, а потом для порядку
закричал на весь торг:
-- Расселись, как курицы-паруньи! Сколь говорить вам, чтобы всяк знал
свое место! Гончары чтоб в одном месте, бондари -- в другом, а убоину везли
бы подале, к гостиному двору, да рубили бы не на плахах, а на чурбаках!
-- Да ить все едино, воевода, что тут -- что там! -- бойко заговорил
щуплый сизолицый мужичонка с парой деревянных грабель, купленных про запас,
к лету. -- Только бы товару поболе!
-- Было бы все едино, так ходил бы ты не в штанах, а в бабьем сарафане!
-- сказал воевода.
Мужичонка прыснул в рукав и скрылся в толпе. Грабли поплыли над
головами людей с базара к кабаку.
Воевода пошел к саням с битыми зайцами. Хозяин успел незаметно прикрыть
товар рядном, но Данила Дмитрич бесцеремонно откинул рядно и стал бросать в
свои сани заячьи туши, выбирая покрупнее да помясистее. Хозяин, переступив с
ноги на ногу, не утерпел:
-- Хватит, Данила Дмитрич! Оставь для торговлишки. Мне надоть деньжонок
выручить да обувки робенку справить. А жонке шаль кашемирову купить --
наказывала...
-- Купишь! Добра у тя зайчатина. В другой раз привези, уважь воеводу!
-- ответил Кобелев, направляясь к мясникам.
Подойдя к мужику с бычьей тушей на розвальнях, он показал, как отрубить
кусище побольше, пожирнее, с "сахарной" костью. Молчанко подхватил
отрубленное мясо, унес к саням. А Данила Дмитрич уж двинулся к возам с
битыми тетерками, рябчиками да курами.
Из-за возов показался пьяный Петруха Обросимов, тот, что сидел в
съезжей избе и получил тридцать ударов вполплети. На нем лапти с серыми
суконными онучами, овчинный, подпаленный с левого боку полушубок. Шапку
Петруха потерял, и длинные спутанные волосы его поседели от инея. Завидев
воеводу, Петруха завопил с притворным восторгом:
-- И-и-их, боярин-воевода! Друг ты мой сердешнаи!
-- Цыц, пьянчужка! Опять в съезжую захотел? То место, на котором
сидишь, уж не болит? Поправилось?
-- Малость зажило! А съезжая у тя, бают*, занята! Сажать теперича
некуды!
* Баить -- говорить.

Ефимко Киса вышел из-за спины воеводы:
-- Берегись! А то попотчую тя с правого плеча!
-- Берегусь! Береженого бог бережет! -- крикнул Петруха и убежал в
сторону. Там заприплясывал на снегу под хохот толпы, запел хрипло кабацкую
песню:

Ах, береза, ты моя береза!..
Все мы пьяны, ты одна твереза...

Петруху дергали за рукава, допытывались:
-- Кто в съезжей ноне сидит?
-- Бают, ночью кого-то привезли?
-- Из самой Москвы!
-- Скажи, Петруха, ежели знаешь!
Петруха перестал скоморошничать. Он вроде бы протрезвел и, воровато
оглянувшись, зашептал:
-- Бунтовщика привезли. Против царя шел! А кто по имени -- не ведаю...
Петруха исчез в толпе.
Мужики сбились в кучу, зашептались.
Молчан старательно укрыл мешковиной воеводин припас и следом за
хозяином двинулся к гостиному ряду, к лавке купца Воробьева, с которым
Даниле Дмитричу предстояло решить одно коммерческое дело.
Обиженные воеводой крестьяне роптали вслед:
-- Тать денной...
-- Объедало, опивало!
-- Горло широко, брюхо прожорливо!
-- Наел шею-то на наших хлебах!
Однако роптали так, чтобы воевода не услышал -- боялись.

    IV



Съезжий домишко занесло снегом чуть ли не до крыши. Метель скреблась в
слюдяное оконце, кидалась к углам, к стрехе, просилась в тепло.
Узник с головой укрылся рядном, что бросили ему стрельцы подмял под
себя всю солому, какая была. Его лихорадило, и он силился согреться своим
дыханием.
Стрельцы в караулке гоготали, беззлобно ругались, играя в козни.
Стучали кости-бабки, что-то тоненько позвякивало стеклянным звоном. Тайком
от разводящего десятника караульщики распивали полуштоф водки, закусывали
ржаным пирогом с рыбой. Аппетитно чавкали, поводя по-песьи по сторонам
бородами.
А вьюга выла тоскливо, безысходно и, словно замерзающий бродяга, теперь
уже ломилась в двери. Но нет ей ходу в тепло, и от лютой злобы она ярилась
на людей, все закидывая, залепляя снегом.
Временами ночь, сжалившись, набрасывала на узника мягкое темное
покрывало сна, и он забывался. И видел он ковыльное, иссушенное полуденным
солнцем Дикое поле.
Тусклое, похожее на расплавленное стекло знойное небо, марево, дрожащее
у окоема.
Слышался топот копыт казачьих скакунов, от которого тяжко стонала
земля. Трепался на ветру атаманский бунчук, сверкали булатные сабли. Рты
всадников чернели в едином крике: "А-а-а!"
Налетели на татарскую конницу, сошлись в отчаянном бою. Падали головы с
плеч. Пронзительно и тревожно ржали кони с опустевшими седлами, отбегали
прочь от побоища. В месиве людей и лошадей хрястали сабельные удары,
слышались предсмертные вопли. Казачьи и крымские кони, осатанев, грызлись,
чуя непримиримую вражду своих седоков.
Иван Исаевич наотмашь ударил кривой и быстрой, как молния, саблей по
голому плечу татарина. У того бешмет разорван в клочья, смуглое тело
лоснится от пота. Татарин молча повалился с седла, и тут же кто-то со
страшной силой вырвал из седла и Болотникова. Шею его намертво схватил
татарский аркан. Крымец поскакал прочь, волоча за конем Ивана. Тот потерял
сознание. Очнулся лишь в татарском стане, в плену.
А где же побратимы казаки? Опять отступили перед тысячной татарской
ратью, усеяв Дикое поле трупами, умножив число вдов и сирот?
...Вонючий и душный трюм турецкой фелюги. Ивана продали в рабство в
Стамбул. Гребцом-колодником на галере богатого купца плавал он под палящим
солнцем из Стамбула в Трапезунд и Каир...
А после -- военный корабль. Фелюги турок схватились в морском бою с
немецкими парусниками. Болотников попал в плен к немцам. Те увезли его в
Венецию. Оттуда удалось выбраться в Германию, а потом в Польшу.
Скитанья по Европе закалили бывшего холопа, познал он и военное дело, и
все превратности жизни. Стал думать.
Впереди -- возвращение на Родину. А кем вернется? Прежним беглым
холопом князя? И что его там ждет? Нападут на след, схватят, закуют в
кандалы. Жди тогда княжеской "милости"!
Нет, уж если вернуться, то так, чтобы богач и властолюбец князь
московский Телятевский, бывший его хозяин и владыка, затрепетал от страха,
услышав имя Ивана.
Много беглых холопов на Руси скрывается по лесам да понизовым донским
станицам. Собрать вместе -- сила. Да если еще черносошные пахари, да
посадские люди, да казаки? Пойдет с ними Иван гулять по боярским усадьбам
белой злой метелью, леденя жестокие княжеские душонки. Отплатит за все
сполна. Глядишь, одолеет рати Шуйского и даст народу хорошего царя, своего,
мужицкого, справедливого...
Он видел -- Русь ждет. Она -- как омет соломы: кинь клок зажженной
пакли -- обернется таким пожаром, что не потушишь!
...Стучат костяшками сторожа, забавляясь, как дети малые. Чуть
захмелели от выпитого тайно зелена вина.
Забылся в тягостном, бредовом сне узник. Мнится ему, что в небе над ним
ярко палит южное солнце. Скрипят тяжелые весла в уключинах галеры, лается,
помахивает бичом надсмотрщик, чернобородый мускулистый турок со злыми
глазами с красными прожилками в белках. Нестерпимо блестят в солнечных
бликах волны. Волны теплого, опалово-зеленого моря...

А воеводе на узника наплевать. В хоромах у Кобелева пир горой. Не
уймутся гость и хозяин, пока не упьются в усмерть. Данила Дмитрия угощает
московского сотника от всей широкой души своей: "Знай наших, каргопольских!
И мы -- не последняя спица в государстве российском! И каргопольский воевода
ни в хлебосольстве, ни в удали не уступит всем прочим".
Сотник Петрищев сидит в красном углу, под божницей с образами и медными
складнями. На нем -- просторная рубаха с затейливой рязанской вышивкой.
Огненно-рыжая борода золотится при свете свечей в шандалах. Рукава сотник
засучил до локтей, чтобы сподручней было доставать с блюд закуски.
По правую сторону сотника -- хозяин, тоже по-домашнему, в рубахе
беленого полотна. Ульяна -- веселая, румяная -- в дальнем конце стола,
напротив сотника. Не устает подавать мужчинам то одно, то другое кушанье.
Когда уж Петрищев испробовал, кажется, все, что было на столе, и
почувствовал немалую тяжесть в животе, взгляд его упал на штоф зеленого
стекла, наполненного чем-то непонятным.
-- Что это, хозяюшка? -- спросил он, указав на штоф.
-- А это рыжики. Неужто я тебя, гостенек дорогой, и не попотчевала ими?
Ох, растяпа! Забывчива стала.
Она торопливо схватила штоф и стала его трясти над глиняной
глазированной тарелкой. Из горлышка посыпались мелкие, словно пуговки, и
красные, как сотникова борода, рыжики.
Сотник потянулся вилкой к тарелке. Хозяин удержал его:
-- Рыжички, дорогой гостенек, идут только со стопкой, и не с малой, а с
большой. Нуко-ся!
У воеводы, когда выпили, занялся дух, и он поспешил хлебнуть квасу. А
гость, отведав рыжиков, помотал от удовольствия головой, придвинул тарелку к
самому носу и набросился на каргопольское лесное диво. И после мясного,
рыбного, медовых пряников да масленых колобов пошли у него без задержки в
утробу и рыжики. Сотник ел и жмурился от удовольствия:
-- Мм-м-м... вот так харч! Вот так скус! На Москве не едал таких!
-- Такие только в наших сосняках после дождя вылупливаются, -- певуче
тянула хозяйка, щуря, словно сытая кошка, хмельные глаза на гостя.
Воевода обернулся к двери, хлопнул в ладоши. Появился заспанный Молчан.
Данила Дмитрич подал ему стопку вина, кусок пирога. Молчан выпил, крякнул.
-- Кличь песельниц! -- приказал воевода.
-- А не поздно ли? Уж спят, поди, девки!
-- Кличь. Буди всех!
Молчан ушел.
Хозяйка отправилась на кухню и велела Марфушке, сидевшей за прялкой,
принести из подклета холодного квасу, а после вернулась к столу и
полюбопытствовала:
-- А ты, гостенек, жонку имеешь ли? И есть ли робята?
-- Есть и жонка, и робята, -- ответил Петрищев. -- Оженил меня батюшка
рано, еще и осьмнадцати годков не было.
Петрищев икнул, погладил себя по тугому животу и посмотрел на хозяина.
Тот чуть-чуть покачивался на стуле.
-- Огруз маленько, -- оправдывался воевода, заметив взгляд гостя.--
Ништо, пройдет. Холодного квасу изопью -- пройдет.
-- Хочу молвить тебе слово тайное, -- признался сотник в приливе пьяной
откровенности.
Воевода махнул рукой жене:
-- Поди, изладь постели.
Ульяна ушла. Воевода придвинулся вплотную к гостю, приготовился
слушать.

    V



-- Ш-ш-ш -- шуршали на улице сухие снега. Перекати-полем метались они в
потемках над стылой землей. Наружный караул возле съезжей не выдержал,
покинул на какое-то время пост. Неуклюжие в овчинных тулупах, стрельцы,
будто вывалянные в снегу, зашли в сенцы, в заветерье. Тут потише.
На воротней башне стоял опять Косой. В слуховое оконце врывался ветер
со снегом, который залеплял стрельцу глаза, леденил щеки. Косому надоело
пялить глаза во тьму. Ворота заперты крепко-накрепко, вокруг стен ни одной
живой души Стрелец поднял клок пакли и заткнул им оконце. Стало темно, как в
чулане, и тихо. Косой сел было на чурбан вздремнуть, но пакля вылетела из
оконца, будто кто ее вытолкнул. Как ядро из пушки, снежный клубок ударил в
лицо. У Косого занялся дух. Чертыхаясь, он нашарил под ногами затычку и стал
снова заделывать оконце. Успокоился, сел в обнимку с бердышом. "Хорошо
тепери-ча дома, -- думал он. -- Ониська, жонка, и все пятеро чад забрались
на теплую печь, укрылись шубными лопотинами и спят себе. А ты сиди тут, яко
узник в темнице... Собачья служба!"
Болотников очнулся, почувствовав как коченеют руки и ноги, встал, сунул
руки в рукава и заходил по коморе, звеня цепью.
Стрелец, услышав шум, заглянул в окошко, посвети фонарем и встретился
взглядом с узником. Тот смотрел не мигая, с неприязнью, хмуро.
-- Почему не топите печь? Дров жалко? -- спросил Болотников.
-- А тута тебе не боярские палаты, чтобы жарить печи, -- стрелец
попался сварливый, злой. Он и сам порядком зазяб, но возиться с печью ему
было лень. -- Звончей греми железами -- теплей будет!
Иван Исаевич отвернулся, подумал: "Хоть бы соломы добавили! Проклятое
отродье! Жалеют солому или умыслили меня холодом сморить?"
Мерзко, знобко, голодно. Шумит в голове, все тело ломит. Болотников
быстрее заходил по коморе, задвигал руками, заповодил плечами. Кровь
заструилась лучше, немного согрелся.
Что ждет его? Казнят? Бросят в монастырский застенок навечно?
Ничего не говорят.
Воевода молчит, только враждебно щурит свои нахальные глазищи.
Московский сотник носа не кажет. Верно, уехал.
Здесь, видать, долго не продержат. Либо увезут, упрячут подальше,
либо... Иван Исаевич не мог примириться с мыслью о близкой смерти. Не то
чтобы боялся, нет! Не хотелось погибать в неволе. Душа тосковала по делу, по
свободе Пасть в ратном: бою -- святое дело. А так... зазря...
Может быть, завтра потащат к виселице либо на плаху... И никто не
знает, что он здесь сидит. И он не знает, куда привезли, что это за место
такое лютое, полуночное, вьюжное... И стрельцы неповоротливы, языки суконны,
мозги бараньи. Не то, что московские, бойкие. Глушь, видно... Далекая,
беспросветная глушь...
Как отсюда вырваться? Вернуться бы в леса под Рязань, собрать уцелевших
друзей-товарищей, копить силы, оружие.
Один раз не удалось скинуть Шуйского -- в другой надо попытать ратного
счастья. Опыт приходит не только с победой, а и с поражением. Видней
становятся просчеты да промашки.
А были ли они? И в них ли дело? Может, еще не созрела Русь для того,
чтобы скинуть боярское ярмо?
Снова вспоминается: летит он на белом коне Турке впереди тысячеликой
своей рати на стрелецкие ряды, высланные царем под Кромы. Слева в обход
идут, вырвавшись из леса, конники Илейки Муромца, справа -- Истомы Пашкова.
А позади бегут пешие воины -- холопы, черносошные, казаки. Блестят тысячи
копий, сабель, колышутся рогатины, вилы, самодельные пики, трезубцы,
фузейные стволы...
Болотников врубился в стрелецкие ряды. Сверкает острый хорезмский
клинок, добытый в бою. Чувствует Иван Исаевич силу в себе неодолимую, крушит
царевых приспешников.
Налетели конники войска Болотникова, и стрельцы дрогнули, смешались,
рассыпались по полю, показав спины.
Белый Турка мелькал после под Калугой, на вытоптанных полях у реки
Лопасни, рвался на нем Болотников к Москве. Она была уж близко, казалось,
вот-вот влетит его аргамак через ворота в Кремль...
И тут -- измена. Прокопка Ляпунов да Истома Пашков почуяли силу на
стороне царя и перекинулись к нему. И другие тульские да рязанские
дворянишки стали посматривать в сторону.
Зачем тогда шли к нему? Хотели власти? Думали насолить Шуйскому? А
потом спохватились, смекнули, что полетят их головы с плеч, и пошли к царю с
повинной.
Их горстка против всего войска Болотникова -- капля в море-океане. А
все ж таки неприятно... Измена всегда точит сердце, как червь, как змея
ядовитая.
В ноябре на правом берегу Москвы-реки белый аргамак споткнулся, тяжело
раненный в шею сабельным ударом, и Иван Исаевич пересел на каурого дончака.
И тогда Истома Пашков повел свой отряд против Болотникова.
"Глупец! -- укорял Иван Исаевич себя. -- Как ты мог надеяться на лживых
дворянишек? Когда они держали свое слово? Да и в них ли сила, в них ли
главная опора? Только простой народ не подведет, не выдаст!"
Почернел от недосыпания, от забот, сплотив поредевшее войско, снова
кинул его в бой. Но пришлось отступить в Коломенское...
Как зерно на мельнице сыплется в постав днем и ночью, так и
воспоминания текут длинной чередой. Иван Исаевич многое передумал, шагая по
коморе.
"Мало было сил, мало оружия. Войско не обучено. Готовиться к походу
было некогда".
Горько, тяжело. И ничем теперь дела не поправишь.
И все-таки он удивлялся могучей силе восставших. Как ураган, как мощная
летняя гроза потрясали они Русь, подминая в начале похода под себя царские
полки. Как близок он был к Москве!..
Может быть, потом кто-нибудь другой повторит, продолжит начатое им?
Пускай ему сопутствует удача и ратное счастье!
Эх, если бы выбраться на волю. Но как?
Петрищев говорил негромко и внушительно: -- Вору Ивашке Болотникову должон
быть скорый карачун*.
*Карачун -- конец.

Воевода молча кивнул.
-- Государь-батюшка Василий Иванович хотел с ним свести счеты ищо
раньше. Ведомо мне: позвал он лекаря немца Фридлянда и повелел ему тайно
сего сермяжного бунтовщика зелием отравить, яко крысу амбарную. А немец,
чтоб ему леший все ребра переломал, свершить то отказался и убег... Царской
воли ослушался...
-- Ах, немчура поганая! -- вскинулся Данила Дмитрич, -- ах, ослушник!
Четвертовать его мало!
-- И государь послал его за ослушание в Сибирь. Пущай там, за Камнем*,
хорохорится середь медведей.
* Камень, Каменный пояс -- Уральские горы.

-- И поделом!
-- Тако вот...
-- Ну, ежели кончать вора, то мы это в силах, -- чуть заплетающимся
языком говорив воевода. -- Скажу слово Ефимке Кисе -- и все. Хучь петлю на
шею да на осину, хучь нож под сердце или голову под топор на плаху. Волю
государеву исполним немешкотно.
Марфушка в это время возвращалась из подклети со студеным шипучим
квасом в кувшине. Приоткрыв дверь и услышав разговор, она затаилась:
разбирало любопытство.
Илья Петрищев перешел на полушепот:
-- Петля, ножик -- все лишне. Ведено знаешь что с вором учинить? Глаза
ему выколоть, чтобы не зарился на цареву власть да добро боярское, а после
-- в прорубь. Живьем!
Воевода знобко передернул плечами. Марфушка обомлела и чуть не выронила
тяжелый кувшин. Набравшись смелости, она потянула на себя дверь. Та
заскрипела. Воевода рявкнул:
-- Кто тут?
-- Это я, Марфушка, -- пролепетала девушка. -- Матушка боярыня Ульяна
Петровна велела квасу холодного принести, дак вот он...
-- Ставь на стол и убирайся! Не ко времени и не к месту шляешься тут!
Марфушка поставила квас и исчезла, как мышь. Воевода проверил, плотно
ли заперта дверь, и сел на место. Из покоев вышла хозяйка. Медоточивым
голосом, улыбаясь, сказала:
-- Все излажено, муженек. И сенную девку не будила, сама взбила перины.
Что дале велишь?
-- Сядь! Налей нам португальского, заморского.
А потом Молчан привел песельниц -- стрелецких жонок да дочерей, живших
в крепостце. Женщины, заспанные и недовольные тем, что их подняли с постелей
в такую глухую пору, однако не осмеливающиеся перечить воеводе, стали
полукругом в обеденной палате. Шуршали сарафаны, блестели кокошники да
перевязки, унизанные бисером. Воевода обернулся к ним:
-- Потешьте, голубы, гостенька моего! Спойте ему про добра молодца. Да
позвончей! Чаркой не обойду, серебром не обделю!
Песельницы переглянулись. Из ряда вышла невысокая, толстая Ониська --
жена Косого. Нос едва виднелся между круглых румяных щек, голубые, большие
под светлыми бровями глаза блестели. Она завела:

Вдоль по улице молодец идет,
Вдоль да по широкой удала голова...

Хор подхватил голосами разной высоты:

На молодце синь кафтан,
Опоясочка-та шелковая,
На ем шапочка та бархатная,
Опушечка черного соболя...

Песельниц отпустили лишь под утро, угостив пивом и медом и дав по
серебрушке. Данила Дмитрич, отяжелев, лег на лавку, застланную ковром, тут и
уснул. Ульяна сунула ему под голову подушку и накрыла шубой. Московский
гость едва не на карачках добрался до горницы и плюхнулся, не раздеваясь, на
широкую кровать, на перину.

    VI



Марфушка ощупью поднялась по приступкам на печь, где похрапывала
стряпуха Прасковья. Девушка улеглась рядом, почувствовала приятное тепло
горячих кирпичей, согрелась. Но в душе было знобко и жутко от слов
московского гостя, которые она услышала нечаянно.
"Неужто узнику очи выколют и в прорубь его посадят? Не жалко им будет
учинить такое с человеком?" -- думала она.
Долго еще ворочалась Марфушка на печи, уснуть не могла почти до
рассвета. А на рассвете ее кто-то потряс за плечо. Открыла глаза -- перед
ней Молчан.
-- Встань, Марфушка, божий дар! Приди ко мне, я те работу дам.
Молчан ушел. Марфушка сошла с печи, достала из закутка теплые катанки,
обулась, плеснула в лицо холодной водицы, заплела косу и прошла в коморку
Молчана. Тот сказал:
-- Возьмешь ведро с горячей водой, вехоть и пойдем со мной.
-- Куда? -- спросила девушка.
-- Полы мыть в съезжей.
-- Тамотка никогда не мыли полов!
-- Велено! Ноне праздник -- сретенье. Пресветлый день: зима с весной
здороваются. Вот и велел воевода всюду порядок наводить с утра пораньше. И в
доме мытье, и в конюшне чистка, и в овчарне... ну, и в съезжей тоже.
Собирайся не мешкая!
Долго ли Марфушке собираться? Наполнив деревянное ведро теплой водой из
корчаги, стоявшей всю ночь в печи, взяла вехоть из сухой травы-осоки, голик
и пошла следом за Молчанов. Тот нес в бурачке речной песок-дресву.
Сретенье! Всегда в этот день бывает солнечно и весело. На улице у лужиц
гомонят воробьи, по крышам крадутся коты, принюхиваясь к талому снегу,
жмурясь от солнца. Но в этот год все иначе.
На дворе вьюжит, птицы куда-то попрятались, котов не видно -- греют
бока о кирпичи на печках в избах. Люди не вылезают из тулупов и полушубков.
Пробираться в дальний угол крепостцы, да еще с ведром, было нелегко.
Марфушка старалась ступать за Молчаном след в след и все же набрала в
катанки снегу. Сарафанишко пузырился от ветра. Однако добрались до съезжей
благополучно.
В караулке на лавке дремали два стрельца. Свеча оплыла, фитиль коптил.
Молчан, послюнявив пальцы, снял нагар. Что-то шепнул стрельцам -- те
засуетились. Зажгли слюдяной фонарь, убрали со стола судки из-под еды,
хлебные корки. Один из стрельцов отодвинул засов и, отворив дверь в комору,
приказал:
-- Выходи!
Узник неторопливо поднялся, спросил:
-- Куда поведешь, стрелец?
-- Не дале порога. Вымыть пол велено!
Узник удивленно приподнял бровь, вышел в караулку, гремя цепью. Другой