Страница:
– Шестой, – тихо ответила Верочка, не поднимая.
– А учишься как?
– Хорошо... На четверки и пятерки.
– А чего больше?
– Пятерок, – сказала Верочка и наконец-то посмотрела на Ольгу, и опять покраснела, и снова начала вытирать вилки и ложки, и без того натертые до блеска, и стояла перед Ольгой словно виноватая ученица перед строгим учителем.
Вернулся Коля, поставил на стол пол-литра водки и бутылку яблочной настойки.
– Наверно, не очень хорошая, – неуверенно сказал он, крутя в руках бутылку с настойкой.
– Ничего, – улыбнулась Ольга, рассматривая Колю, – обойдемся как-нибудь... – И добавила: – Экий ты... большой...
– Да, – усмехнулся Коля, – ростом бог не обидел.
А был он не только высок, но и вообще очень крепок – широкоплечий, с большими и, видимо, очень сильными руками, и выглядел значительно старше своих девятнадцати лет. На Ольгу он смотрел спокойно, не выражая ни радости, ни неприязни, – и она с горечью подумала, что ему, кажется, все равно, приехала бы она или нет... Или все это только маска? Решить было трудно – Ольга почти ничего не знала о нем. Знала, что после окончания семилетки Коля два года работал в колхозе, потом – курсы трактористов, сейчас – в МТС и – что еще? Стоял перед нею незнакомый человек, ее брат, и как будто даже не хотел, чтобы о нем узнали побольше, – на вопросы отвечал коротко, да и сам, если и расспрашивал, то больше, кажется, из вежливости. Она заметила, что Коля рассматривает ее каким-то чересчур мужским взглядом, словно перед ним сидела не сестра, а просто посторонняя девушка, за которой при случае можно и приударить. И что-то вроде насмешливого осуждения мелькнуло в его глазах, когда он смотрел на ее накрашенные ногти и затем скользнул взглядом вниз, на открытые колени, и Ольга поймала себя на желании одернуть юбку и выпрямиться.
Разговор не получался. О матери, словно сговорившись, не упоминали, говорили больше о соседях, знакомых, Коля выкладывал новости, скопившиеся за эти годы, отвечал на ее вопросы. Не много же было новостей... А ведь девять лет прошло, девять лет... Верочка и вовсе молчала, поминутно вставала, шла к печке или в погреб. Коля незаметно выпил больше половины бутылки, но как будто совсем не опьянел. Наверно, часто выпивает, подумала Ольга. Сама она выпила только одну рюмку.
Сидели допоздна, иногда подолгу молчали, придумывая, что бы сказать еще, и спрашивали о чем-нибудь мелком и незначительном, а о главном по-прежнему не заговаривали.
Верочка явно устала, у нее слипались глаза, и Коля наконец сказал ей:
– Иди спи, мы еще посидим.
Верочка встала и сказала, заикаясь от волнения:
– Я вам в прежней комнате постелю.
Верочка в первый раз прямо обратилась к ней, и Ольгу больно укололо и удивило это «вы» и то, что Коля принял это как должное.
– Хорошо, – не сразу сказала Ольга и как можно мягче добавила: – Только не нужно говорить мне «вы».
– Ладно, – покорно согласилась Верочка и ушла стелить постель. А потом все равно говорила Ольге «вы», и каждый раз Ольга как будто слышала: «Чужая... Чужая...»
Оставшись вдвоем, молча сидели, поглядывая друг на друга.
Коля опять налил водки, вопросительно посмотрел на нее – Ольга тоже налила себе и кивнула:
– Ну, выпьем...
Выпили.
Ольга закурила – первый раз за вечер. Коля покосился на нее – Ольга пододвинула ему пачку «Джебеля»:
– Кури.
Коля повертел в руках сигареты и положил обратно.
– Я уж лучше свои.
И задымил «Севером».
– Что мама... – тихо заговорила Ольга, – говорила обо мне...
Она хотела сказать «перед смертью», но не смогла выговорить этих слов.
Видимо, Коля ожидал этого вопроса и сразу ответил:
– Нет, ничего не говорила. Она последнее время почти без памяти была. Даже перед смертью не пришла в себя.
Коля же слово «смерть» выговорил легко, как самое обыкновенное и привычное.
– А от чего она умерла?
– Сердце... Давление у нее было высокое, последние два года она уже и работать не могла, почти все время лежала...
Вот так... Два года мать болела, а ты даже не знала об этом... И не странно ли это – спрашивать, от чего умерла твоя мать?
– Осенью она совсем слегла, удар у нее был, речь отнималась, – продолжал Коля. – Мне тогда еще сказали, что второго удара она не выдержит, хорошо, если до весны дотянет... Точно угадали, как в аптеке, – с тихой злостью сказал Коля.
Помолчали.
– Что же делать будешь? – спросила Ольга.
Коля неопределенно пожал плечами.
– Да что делать... Что и раньше. Работать.
– Учиться дальше не думаешь?
Он удивленно взглянул на нее, как будто она сказала какую-то глупость.
– Да какое же для меня теперь ученье, сама посуди? И где? Мне ведь еще и в армию идти. В этом году должен, да военком говорил, что отсрочку на год, а то и два могут дать в связи с семейными обстоятельствами.
– А что же ты... раньше мне не написал?
– Мать не велела, – тихо сказал Коля, не глядя на нее. – Приказывала и вовсе не писать, это уж я сам...
Ольга глубоко затянулась, щурясь от дыма.
– А ты что, жениться думаешь?
От этого неожиданного вопроса Коля смутился.
– Да думаю...
– И на ком, если не секрет?
– Да какой там секрет, вся деревня знает... На Маше Зиновьевой. Да ты вряд ли помнишь ее, их ведь там много, а тогда она совсем еще девчонкой была. Ей и сейчас-то еще восемнадцати нет.
Ольга, хоть и знала Зиновьевых, действительно не могла вспомнить Машу.
– И когда свадьба?
– Да осенью, должно быть, после уборки... Приедешь?
– Вряд ли.
– А то приезжай. Если в деньгах дело, – Коля покраснел, – то я найду, не беспокойся. Я ведь хорошо зарабатываю, в весну и лето иной месяц больше двух сотен выходит, – не удержался Коля, чтобы не похвастаться.
Ольга усмехнулась.
– Да нет, не в деньгах дело. Времени не будет, работы много. Я и сейчас-то еле выбралась.
– А-а... Ну, смотри сама.
Отказом ее он как будто совсем не огорчился.
– Ты, может, думаешь, что рано женюсь? – вдруг спросил Коля.
– Да ничего я не думаю.
Но он все-таки стал объяснять:
– Можно бы и подождать, да ведь надо же кому-то хозяйство вести. Верке одной не справиться, и так с ног сбивается. Да и для Маши так лучше – уж больно тесно они там живут, их же девять душ.
Ольга промолчала.
– А ты? – спросил Коля.
– Что я? – не поняла Ольга.
– Не замужем?
– А-а... Нет.
– И не собираешься?
– И не собираюсь, – почему-то сказала Ольга и спросила: – А как же Верочка?
– А что Верка? – Коля пожал плечами. – Так и будем вместе. Пусть пока учится. Маша девка хорошая, обижать ее не будет, да и я не позволю.
– Десятилетку у вас открывать не собираются?
– Не слыхать. – Коля пристально посмотрел на нее. – Ты не думай, я ее неволить не собираюсь. Захочет дальше учиться – пускай уезжает в Селиваново, я ее без поддержки не оставлю.
Коля говорил так, словно и мысли не допускал, что Ольга может иметь какое-то отношение к Верочке, к ее будущему, это должно заботить только его самого, Колю, – и Ольга вдруг отчетливо, почти со страхом подумала: «А ведь похоже на то, что ты действительно совсем чужая для них... Совсем чужая...»
И опять замолчали – теперь уже надолго. Коля допил остатки водки, Ольга пить не стала и вскоре поднялась из-за стола:
– Ну что, спать будем?
– И то верно, – с видимым облегчением сказал Коля. – Ты же устала с дороги.
Он проводил ее в комнату и, прежде чем уйти, задержался в дверях, спросил как бы с усилием:
– К матери-то... пойдешь?
И Ольге неудержимо захотелось плакать – и оттого, что он задал этот вопрос, и как он сказал – «к матери», словно она была еще живая.
Ольга закусила губу и кивнула.
Коля, заметив свою неловкость, виновато сказал:
– Я ведь потому спрашиваю, что в этих туфлях ты не пройдешь, сама видишь, какая грязь у нас... Скажешь Верке, чтобы нашла тебе сапоги, мне-то с утра на работу. Постараюсь вернуться пораньше.
И вышел, тихо прикрыв дверь.
Ольга сидела на кровати, сгорбившись и упираясь руками в колени, потом повалилась на подушку, вцепилась в нее – хотелось кричать и плакать, но кричать – нельзя, а слез – не было...
Утром Ольга и Верочка пошли на кладбище. День был серенький и хмурый, сочился мелким дождем, негромко шелестящим в небогатой придорожной зелени. Раскисшая дорога расползалась под неуверенными шагами Ольги, тускло и жирно блестела, звучно чмокала и вздыхала, как живая, плотно прижимаясь к ногам и неохотно выпуская их.
Дошли молча – говорить как будто совсем было не о чем.
Кладбище было маленькое, почти вросшее в землю, с почерневшими деревянными крестами и полуразмытыми надписями на табличках. Впрочем, таблички никому и не нужны были – все и без них знали, кто где похоронен... Ольга вспомнила, что зимой кладбище так сильно заносило снегом, что его почти не было видно – торчали только несколько крестов, и кладбище казалось совсем мертвым и забытым.
Могила матери выделялась свежей чернотой невысоко насыпанного холмика, и крест был белый, но уже покосился и недвижимо падал на бок, и казалось, что он просто приткнут к земле и что-то невидимое поддерживает его – так неестественно было сочетание белого свежеоструганного дерева и очень черной влажной земли с желтыми глинистыми прожилками.
Несколько минут стояли молча, и потом Ольга сказала Верочке:
– Ты бы пошла домой, а то холодно... Я одна отсюда дойду.
Верочка молча посмотрела на нее и тут же отвела глаза. «Обиделась?» – подумала Ольга и ласково тронула ее за плечо. Верочка покорно стояла перед ней и, когда Ольга легонько подтолкнула ее, так же молча повернулась и пошла назад в деревню, не оглядываясь. Шла она медленно, неуверенно переставляя ноги и чуть покачиваясь, и Ольге показалось, что она плачет.
Ольга не помнила, долго ли она стояла так, под мелким холодным дождем, тихо падавшим на холодную черную землю. Было тяжело и грустно, но не было ожидаемой боли. Эта боль появилась только на мгновение вчера вечером, когда она вошла в дом и увидела пустую кровать матери, и поняла, что ее уже нет и никогда не будет, и не у кого теперь просить прощения, и не помогут никакие слезы, никакие слова... И потом, когда Коля спросил ее: «К матери-то... пойдешь?» И эта боль прошла быстро, а потом – и сейчас – была глубокая печаль, но и печаль какая-то странная и холодная, идущая от разума. Тяжело было потому, что она знала – нет человека, бывшего ей когда-то самым родным и близким, давшего ей жизнь. И странным было уже то, что она думала так, а не плакала над этой холодной черной могилой, не просила прощения – ведь всегда живые в чем-то виноваты перед мертвыми (а уж она ли не виновата перед матерью?), – не вспоминала все самое лучшее, что было связано с матерью... Вспоминать Ольга пыталась по дороге сюда, но и это никак не удавалось. Даже лицо матери вспоминалось таким, каким оно было на тех фотографиях, которые она рассматривала вчера вечером, перед тем как лечь спать. Фотографий было мало, и на всех мать почему-то выглядела одинаково – неподвижная, с плоским, ничего не выражающим лицом, губы сурово поджаты, плечи опущены, и большие руки сложены на коленях и прижаты к животу... И плакать Ольга по-прежнему не могла – не было слез...
Она вернулась в деревню и зашла в пустой дом, показавшийся непривычно большим. Было в нем так уныло и мрачно, что казалось, весь он состоял из одного серого цвета, – и на душе у нее стало еще тяжелее, и захотелось уехать – сразу же, никого не дожидаясь. Но ехать нельзя было – ушел на работу Коля, Верочка была в школе. Но и дома невозможно было сидеть, и Ольга решила сходить к Насте Звонаревой. Когда-то Настя была самой близкой ее подругой, они вместе проучились все семь лет, каждый день бегали друг к другу домой, мечтали вместе поехать учиться в Селиваново, но Насте не удалось этого сделать. После отъезда Ольги они и вовсе потерялись – ничего не писали друг другу, и Настя только с Колей передавала Ольге приветы, да и эти приветы через год или полтора прекратились. Настя вскоре вышла замуж, теперь у нее было двое – или трое? – детей – вот и все, что знала о ней Ольга.
Настя узнала ее не сразу, недоверчиво всматривалась в нее из серого полумрака неосвещенной комнаты, потом узнала – заохала и засуетилась. И после первых бестолковых вопросов и восклицаний – как, откуда, надолго ли – замолчала. Молчала и Ольга, рассматривая ее. Настю тоже трудно было узнать – она раздалась, пополнела, выглядела старше своих лет и одета была как-то уж очень затрапезно – грязная кофта, засаленный передник, рваные шерстяные носки и галоши, и это еще больше старило ее, и вся она вызывала острое чувство жалости.
– Ну что, Настенька, как живешь? – спросила Ольга. В это время заплакал ребенок, Настя поморщилась и неохотно взяла его на руки, дала грудь, а потом, чуть приподняв голову, исподлобья взглянула на Ольгу и усмехнулась.
– Как живу? Или сама не видишь? – с невольно прорвавшимся раздражением спросила она, но тут же спохватилась и сказала сухим тусклым голосом: – Жизнь моя известная – варю, стираю, скотину кормлю, пацанам сопли утираю... На ферме работаю... Да что говорить об этом. Сама небось все знаешь, не один год в деревне прожила...
И действительно – увидела Ольга в ее избе все то, что было во всех деревенских домах и что было так хорошо знакомо ей.
Сидели еще с полчаса, разговаривали, неумело стараясь скрыть неловкость и отчужденность, натянуто молчали. Настя пыталась расспрашивать Ольгу о жизни в Москве, и видно было, что она совершенно не представляет, какая она, эта жизнь, и рассказы Ольги ничего не говорят ей – настолько все это чуждо й непонятно для нее. Да и рассказывала Ольга плохо, не зная, о чем говорить и какими словами, и по скучному лицу Насти видела, что все это неинтересно ей... Разговор то и дело прерывался – Настя вставала, шла на кухню или в сени, пеленала ребенка, дала свиньям корм и опять садилась, сложив руки на коленях, точно так же, как садилась когда-то – передохнуть на минутку – мать Ольги.
И Настя тоже спросила, замужем ли Ольга, и, когда услышала «нет», чуть снисходительно сказала:
– Что же так?
Ольга пожала плечами и вспомнила – если в деревне девушка до двадцати лет не выходила замуж, ее уже считали перестарком. Вспомнила – и чуть заметно усмехнулась.
Наконец стали прощаться – Ольга встала, а Настя не очень естественно удивилась и сказала:
– Уже? Посиди еще.
– Идти надо.
– Еще зайдешь?
– Вряд ли. Я ведь уезжаю завтра.
– И когда опять сюда?
– Не знаю.
– Приедешь – заходи.
– Зайду, – пообещала Ольга.
И с облегчением вздохнула, радуясь концу этой бессмысленной и ненужной встречи. И, выйдя за ворота, оглядела пустую грязную улицу, задумалась – куда идти? Только не домой – решила Ольга и пошла по улице, опасаясь, что кто-нибудь встретит и узнает ее, и тогда придется что-то говорить. Но никто не встретился ей...
Ольга пошла на холмы, куда любили ходить в детстве. Тогда холмы казались ей высокими, и думала она, что скрывают они за собой что-то таинственное и большое, но по мере того как росла Ольга – холмы становились все ниже, и она уже знала, что за ними нет ничего, кроме такого же ровного и скучного поля, как и всюду вокруг деревни, но все равно ходила туда, подолгу стояла на вершине, смотрела вперед – ведь должно же что-то быть там, за мутной полоской горизонта...
А сейчас уныло шумел над холмами ветер, бросал редкие крупные капли дождя, и было кругом так пусто и мрачно, что казалось – такая же пустота и мрак во всем мире...
«Да что я делаю? – вдруг подумала она. – Нельзя же так поддаваться настроению... Ведь надо жить...» – убеждала она себя, спускаясь с холма. Но никакие самовнушения не помогали. Что-то унизительное было в этом чувстве подавленности и неустроенности, в том, что при одном взгляде на серое небо ее охватывало отчаяние, а жалкие безлистые березки нагоняли мучительную тоску, и хотелось плакать, глядя на них, а слез – не было... Как будто сама природа ополчилась на Ольгу и старалась доказать, что все – ничтожно и незначительно, все – суета сует, и не надо к чему-то стремиться, чего-то добиваться – ведь все прах и тлен. Живи так, как живется...
«Нет, надо ехать», – думала она, подходя к дому.
Верочка уже вернулась из школы, сразу собрала ей обедать, и Ольга опять пыталась разговаривать с ней – и опять разговор не получался. Верочка только отвечала на вопросы, а Ольга уж и не знала, о чем еще можно спросить ее. И молчание тринадцатилетней сестры тихо и настойчиво повторяло ей: «Чужая... Чужая...»
Ольга никак не решалась заговорить о главном – выжидала, посматривала на Верочку, а та словно чувствовала, о чем старшая сестра хочет говорить с ней, и была еще более неестественная и скованная, чем прежде, избегала взгляда Ольги, все время суетилась, ходила взад-вперед, и, наконец, Ольга сказала ей:
– Да ты сядь, посиди.
И Верочка покорно села напротив, глядя перед собой в стол и царапая пальцем клеенку.
– Ты как будто боишься меня, что ли? Я ведь не страшная...
Ольга пыталась говорить непринужденно и ободряюще, но слова ее прозвучали фальшиво, и она почувствовала это.
– Ну что вы... – как-то уж очень тихо и приниженно проговорила Верочка, и Ольгу опять поразило это «вы» и приниженный тон.
– Да что ты все «вы» да «вы»... Я ведь сестра тебе. А ну-ка, скажи мне «ты».
Верочка покраснела и с трудом посмотрела на нее, но так ничего и не сказала.
– Я вот о чем хотела спросить тебя... – с усилием начала Ольга. – Ты дальше-то, после семилетки, учиться будешь?
– Не знаю, – не сразу ответила Верочка.
– Но ведь тебе хочется учиться дальше?
Верочка кивнула.
– Здесь десятилетки нет, значит, надо ехать куда-то...
Верочка по-прежнему не смотрела на Ольгу и никак не отозвалась на ее слова.
– Я думаю, – продолжала Ольга, – через год тебе лучше будет поехать ко мне, в Москву... – и со страхом почувствовала, что сказала совсем не так, как нужно, и попыталась поправиться: – То есть не то чтобы лучше, я сама хочу, чтобы ты жила со мной... Коле ведь еще в армию нужно будет идти...
И опять получилось, что Ольга приглашает ее не потому, что хочет жить вместе с ней, а из-за школы и потому, что Коле придется пойти в армию.
Верочка покраснела и еще ниже опустила голову, и Ольга видела, как неприятен ей этот разговор.
– Я – не знаю... – с трудом выговорила Верочка и вдруг расплакалась и встала из-за стола. Ольга вскочила и подошла к ней.
– Ну что ты, миленькая, что ты? – растерянно говорила она, обняв сестру за плечи. – Что же ты плачешь? Ну не надо так, я же не говорю, что надо сейчас ехать. Поговорим еще с Колей, посоветуемся, ты приедешь ко мне на каникулы, поживешь, привыкнешь...
Но Верочка продолжала плакать и хотела высвободиться из рук Ольги, но та не отпускала ее и беспомощно повторяла, пытаясь утешить сестру:
– Ну что ты, глупенькая, не надо плакать... В Москве хорошо, кончишь школу, поступишь в институт...
– Мамку... жалко... – сказала Верочка, всхлипывая, и Ольга сразу отпустила ее. Верочка отодвинулась, высморкалась в передник и сказала: – Вот... кофточку вам испачкала. Такая хорошая кофточка... Но вы не переживайте, я сейчас выстираю. Я не испорчу, вы не думайте, я хорошо умею стирать. Я все время стирала, когда мамка болела...
И Ольга сразу села на стул, беспомощно опустив руки.
Потом она долго ходила по избе, курила, смотрела в окно. Пустая серая улица глядела на нее через мутные стекла окон, иногда медленно и четко выговаривала надоевшее слово: «Чужая...» И громко стучавшие ходики поддакивали ей: «Чу-жа-я... Чу-жа-я...»
«А что-то делает сейчас мой Юрочка? – вдруг с насмешливой враждебностью подумала Ольга. – Сидишь, наверно, в своей лаборатории, и-зу-ча-ешь... Эх ты, биолог... – Ольга невольно произнесла про себя это слово так, как часто говорили студенты-физики в университете, – „биолух“. – Ты как-то говорил, в пику моим занятиям физикой, что только биология способна разрешить все самые главные и насущные вопросы человеческого бытия... Интересно, как ты и твоя биология сумели бы разрешить вот этот конкретный вопрос моего насущного бытия... А ведь придется решать, и тебе – тоже... Верочку-то я все-таки возьму к себе...»
И она попыталась представить Верочку в большой квартире родителей Юрия... В старинной квартире с высокими потолками, где до блеска начищенные паркетные полы, полированная мебель, мягкие ковровые дорожки... В этой квартире все подобрано с безупречным вкусом, там множество красивых вещей – и ничего лишнего, в этой квартире всегда разговаривают на правильном русском языке, там никогда не скажут «пускай езжает в Селиваново», там никогда не скажут таких слов, как «скотина», «стерва», «зараза», – таких обычных в этой избе слов, – в той квартире неуместна бестактность, невозможен даже малейший намек на грубость, там всегда вежливы и внимательны друг к другу... «Да, вряд ли Верочке там будет хорошо...» И она с уверенностью подумала, что приезд Верочки Юрий воспримет как немалое неудобство в своей налаженной жизни. Разумеется, он никак не будет показывать этого – он слишком хорошо воспитан, – но разве от этого легче? «Ладно, посмотрим, нечего сейчас гадать... Эх, Юра, Юра, Юрочка... И за что ты только любишь меня? Что ты знаешь обо мне? Любовь для себя, – вспомнила она чьи-то слова. – Неужели так? Любит не потому, что я – это я, а потому, что ему хорошо со мной, я для него подходящая пара, неглупа, недурна собой. Неужели так? Ну, а я? За что я люблю его? Тоже – любовь для себя? Потому что мне уже двадцать пять и пора выходить замуж, надо рожать детей – в общем, нужно все то, что необходимо каждой бабе? Только это? И – все?»
Проводив Ольгу на поезд, Юрий поехал в институт. Как-то неожиданно он подумал, что ему скоро двадцать девять, он на три с половиной года старше Ольги, но она ведет себя так, словно старшая – она. «Все-таки почему она до сих пор не выходит за меня? Чего ждет? Или ее устраивает... так?»
Он вспомнил вчерашний разговор. Вчера была какая-то необычная Ольга, незнакомая и непонятная ему. (Да и только ли вчера?) И даже не то было неприятно, что он не понимал ее, – хуже было то, что Ольга и не пыталась ничего объяснить. «Почему? Не чужой ведь я ей... Нам – жить вместе...» – привычно подумал он.
Юрий стал вспоминать, что рассказывала ему Ольга о своей жизни в деревне, о матери, но в этой истории не было ничего необыкновенного, таких он знал немало. Не одна Ольга с таким трудом выбралась из деревни... И слава богу, что ей удалось сделать это... В конце концов, любой мало-мальски способный человек должен со спокойной совестью уезжать учиться, это же ясно, тут и раздумывать нечего. Жалко, конечно, оставлять мать, но ведь и мать, если говорить честно, не ахти какая... Была бы она настоящей матерью – только радовалась бы, что ее дочь такая способная и хочет учиться дальше. Последнее отдавала бы, но дочь выучила. Не так уж трудно жить в деревне, чтобы нельзя было помогать ей. С голоду, слава богу, у нас еще никто не умирал... Да и помогала-то она всего года два, кажется...
И в институте ему не скоро удалось отвлечься от этих неприятных мыслей. Работать ему не хотелось, и он с полчаса болтался по комнатам, курил, но потом все же уселся за свой стол и стал просматривать последние записи в лабораторном журнале. Поглядывал на часы – скоро ли обед. И думал об Ольге.
Но вот время подошло к двенадцати, Юрий встал и, оглядевшись – не видит ли кто, – с наслаждением потянулся и отправился обедать с обычной, хорошо знакомой компанией. Потом они не спеша возвращались в институт по широкой многолюдной улице, и был великолепный солнечный день – первый по-настоящему весенний день в Москве, – и думать о чем-то неприятном в этот яркий майский день в веселой, жизнерадостной компании было бы так же неестественно, как слушать «Реквием» на свадьбе, – и Юрий смеялся, шутил, ему было хорошо, и он с удовольствием думал о том, какой это удачный день и что он должен закончиться так же хорошо и весело. Когда он пришел к себе и увидел двух девушек-лаборанток, его помощниц, ему стало еще веселее – такие приятные были у них лица, и девушки выглядели такими чистенькими и свеженькими в своих тщательно выглаженных белых халатах, что смотреть на них и командовать ими было одно сплошное удовольствие. И ему захотелось сделать им что-нибудь приятное, – но что? Можно, кажется, отпустить их... Юрий уже решил, что повторит эксперимент, проводившийся на прошлой неделе. В лабораторном журнале этот эксперимент обозначался довольно длинно и непонятно, а суть его сводилась к тому, что бралось нечто – также называвшееся длинно и непонятно – и помещалось на сутки в специальную термокамеру, и автоматические приборы-самописцы вычерчивали на бумаге сложные кривые, которые потом надо обработать, а пока можно было ничего не делать и отправляться домой. И Юрий заговорщицки подмигнул девушкам и тихо сказал:
– Знаете что?
– Да, Юрий Михайлович? – с готовностью отозвалась Ниночка, хорошенькая, чуть полноватая блондинка.
– Можете потихоньку смываться в кино. Только чтобы верхнее начальство не видело. Если застукают – так и быть, сошлитесь на меня.
Ему приятно было видеть, как вспыхнули от удовольствия лица девушек, приятно было знать, что имеешь над ними какую-то власть и никогда не злоупотребляешь этой властью, наоборот, делаешь все так, чтобы им жилось легче, и Юрий знал, как хорошо отзываются о нем девушки и считают, что им повезло с руководителем.
– А учишься как?
– Хорошо... На четверки и пятерки.
– А чего больше?
– Пятерок, – сказала Верочка и наконец-то посмотрела на Ольгу, и опять покраснела, и снова начала вытирать вилки и ложки, и без того натертые до блеска, и стояла перед Ольгой словно виноватая ученица перед строгим учителем.
Вернулся Коля, поставил на стол пол-литра водки и бутылку яблочной настойки.
– Наверно, не очень хорошая, – неуверенно сказал он, крутя в руках бутылку с настойкой.
– Ничего, – улыбнулась Ольга, рассматривая Колю, – обойдемся как-нибудь... – И добавила: – Экий ты... большой...
– Да, – усмехнулся Коля, – ростом бог не обидел.
А был он не только высок, но и вообще очень крепок – широкоплечий, с большими и, видимо, очень сильными руками, и выглядел значительно старше своих девятнадцати лет. На Ольгу он смотрел спокойно, не выражая ни радости, ни неприязни, – и она с горечью подумала, что ему, кажется, все равно, приехала бы она или нет... Или все это только маска? Решить было трудно – Ольга почти ничего не знала о нем. Знала, что после окончания семилетки Коля два года работал в колхозе, потом – курсы трактористов, сейчас – в МТС и – что еще? Стоял перед нею незнакомый человек, ее брат, и как будто даже не хотел, чтобы о нем узнали побольше, – на вопросы отвечал коротко, да и сам, если и расспрашивал, то больше, кажется, из вежливости. Она заметила, что Коля рассматривает ее каким-то чересчур мужским взглядом, словно перед ним сидела не сестра, а просто посторонняя девушка, за которой при случае можно и приударить. И что-то вроде насмешливого осуждения мелькнуло в его глазах, когда он смотрел на ее накрашенные ногти и затем скользнул взглядом вниз, на открытые колени, и Ольга поймала себя на желании одернуть юбку и выпрямиться.
Разговор не получался. О матери, словно сговорившись, не упоминали, говорили больше о соседях, знакомых, Коля выкладывал новости, скопившиеся за эти годы, отвечал на ее вопросы. Не много же было новостей... А ведь девять лет прошло, девять лет... Верочка и вовсе молчала, поминутно вставала, шла к печке или в погреб. Коля незаметно выпил больше половины бутылки, но как будто совсем не опьянел. Наверно, часто выпивает, подумала Ольга. Сама она выпила только одну рюмку.
Сидели допоздна, иногда подолгу молчали, придумывая, что бы сказать еще, и спрашивали о чем-нибудь мелком и незначительном, а о главном по-прежнему не заговаривали.
Верочка явно устала, у нее слипались глаза, и Коля наконец сказал ей:
– Иди спи, мы еще посидим.
Верочка встала и сказала, заикаясь от волнения:
– Я вам в прежней комнате постелю.
Верочка в первый раз прямо обратилась к ней, и Ольгу больно укололо и удивило это «вы» и то, что Коля принял это как должное.
– Хорошо, – не сразу сказала Ольга и как можно мягче добавила: – Только не нужно говорить мне «вы».
– Ладно, – покорно согласилась Верочка и ушла стелить постель. А потом все равно говорила Ольге «вы», и каждый раз Ольга как будто слышала: «Чужая... Чужая...»
Оставшись вдвоем, молча сидели, поглядывая друг на друга.
Коля опять налил водки, вопросительно посмотрел на нее – Ольга тоже налила себе и кивнула:
– Ну, выпьем...
Выпили.
Ольга закурила – первый раз за вечер. Коля покосился на нее – Ольга пододвинула ему пачку «Джебеля»:
– Кури.
Коля повертел в руках сигареты и положил обратно.
– Я уж лучше свои.
И задымил «Севером».
– Что мама... – тихо заговорила Ольга, – говорила обо мне...
Она хотела сказать «перед смертью», но не смогла выговорить этих слов.
Видимо, Коля ожидал этого вопроса и сразу ответил:
– Нет, ничего не говорила. Она последнее время почти без памяти была. Даже перед смертью не пришла в себя.
Коля же слово «смерть» выговорил легко, как самое обыкновенное и привычное.
– А от чего она умерла?
– Сердце... Давление у нее было высокое, последние два года она уже и работать не могла, почти все время лежала...
Вот так... Два года мать болела, а ты даже не знала об этом... И не странно ли это – спрашивать, от чего умерла твоя мать?
– Осенью она совсем слегла, удар у нее был, речь отнималась, – продолжал Коля. – Мне тогда еще сказали, что второго удара она не выдержит, хорошо, если до весны дотянет... Точно угадали, как в аптеке, – с тихой злостью сказал Коля.
Помолчали.
– Что же делать будешь? – спросила Ольга.
Коля неопределенно пожал плечами.
– Да что делать... Что и раньше. Работать.
– Учиться дальше не думаешь?
Он удивленно взглянул на нее, как будто она сказала какую-то глупость.
– Да какое же для меня теперь ученье, сама посуди? И где? Мне ведь еще и в армию идти. В этом году должен, да военком говорил, что отсрочку на год, а то и два могут дать в связи с семейными обстоятельствами.
– А что же ты... раньше мне не написал?
– Мать не велела, – тихо сказал Коля, не глядя на нее. – Приказывала и вовсе не писать, это уж я сам...
Ольга глубоко затянулась, щурясь от дыма.
– А ты что, жениться думаешь?
От этого неожиданного вопроса Коля смутился.
– Да думаю...
– И на ком, если не секрет?
– Да какой там секрет, вся деревня знает... На Маше Зиновьевой. Да ты вряд ли помнишь ее, их ведь там много, а тогда она совсем еще девчонкой была. Ей и сейчас-то еще восемнадцати нет.
Ольга, хоть и знала Зиновьевых, действительно не могла вспомнить Машу.
– И когда свадьба?
– Да осенью, должно быть, после уборки... Приедешь?
– Вряд ли.
– А то приезжай. Если в деньгах дело, – Коля покраснел, – то я найду, не беспокойся. Я ведь хорошо зарабатываю, в весну и лето иной месяц больше двух сотен выходит, – не удержался Коля, чтобы не похвастаться.
Ольга усмехнулась.
– Да нет, не в деньгах дело. Времени не будет, работы много. Я и сейчас-то еле выбралась.
– А-а... Ну, смотри сама.
Отказом ее он как будто совсем не огорчился.
– Ты, может, думаешь, что рано женюсь? – вдруг спросил Коля.
– Да ничего я не думаю.
Но он все-таки стал объяснять:
– Можно бы и подождать, да ведь надо же кому-то хозяйство вести. Верке одной не справиться, и так с ног сбивается. Да и для Маши так лучше – уж больно тесно они там живут, их же девять душ.
Ольга промолчала.
– А ты? – спросил Коля.
– Что я? – не поняла Ольга.
– Не замужем?
– А-а... Нет.
– И не собираешься?
– И не собираюсь, – почему-то сказала Ольга и спросила: – А как же Верочка?
– А что Верка? – Коля пожал плечами. – Так и будем вместе. Пусть пока учится. Маша девка хорошая, обижать ее не будет, да и я не позволю.
– Десятилетку у вас открывать не собираются?
– Не слыхать. – Коля пристально посмотрел на нее. – Ты не думай, я ее неволить не собираюсь. Захочет дальше учиться – пускай уезжает в Селиваново, я ее без поддержки не оставлю.
Коля говорил так, словно и мысли не допускал, что Ольга может иметь какое-то отношение к Верочке, к ее будущему, это должно заботить только его самого, Колю, – и Ольга вдруг отчетливо, почти со страхом подумала: «А ведь похоже на то, что ты действительно совсем чужая для них... Совсем чужая...»
И опять замолчали – теперь уже надолго. Коля допил остатки водки, Ольга пить не стала и вскоре поднялась из-за стола:
– Ну что, спать будем?
– И то верно, – с видимым облегчением сказал Коля. – Ты же устала с дороги.
Он проводил ее в комнату и, прежде чем уйти, задержался в дверях, спросил как бы с усилием:
– К матери-то... пойдешь?
И Ольге неудержимо захотелось плакать – и оттого, что он задал этот вопрос, и как он сказал – «к матери», словно она была еще живая.
Ольга закусила губу и кивнула.
Коля, заметив свою неловкость, виновато сказал:
– Я ведь потому спрашиваю, что в этих туфлях ты не пройдешь, сама видишь, какая грязь у нас... Скажешь Верке, чтобы нашла тебе сапоги, мне-то с утра на работу. Постараюсь вернуться пораньше.
И вышел, тихо прикрыв дверь.
Ольга сидела на кровати, сгорбившись и упираясь руками в колени, потом повалилась на подушку, вцепилась в нее – хотелось кричать и плакать, но кричать – нельзя, а слез – не было...
Утром Ольга и Верочка пошли на кладбище. День был серенький и хмурый, сочился мелким дождем, негромко шелестящим в небогатой придорожной зелени. Раскисшая дорога расползалась под неуверенными шагами Ольги, тускло и жирно блестела, звучно чмокала и вздыхала, как живая, плотно прижимаясь к ногам и неохотно выпуская их.
Дошли молча – говорить как будто совсем было не о чем.
Кладбище было маленькое, почти вросшее в землю, с почерневшими деревянными крестами и полуразмытыми надписями на табличках. Впрочем, таблички никому и не нужны были – все и без них знали, кто где похоронен... Ольга вспомнила, что зимой кладбище так сильно заносило снегом, что его почти не было видно – торчали только несколько крестов, и кладбище казалось совсем мертвым и забытым.
Могила матери выделялась свежей чернотой невысоко насыпанного холмика, и крест был белый, но уже покосился и недвижимо падал на бок, и казалось, что он просто приткнут к земле и что-то невидимое поддерживает его – так неестественно было сочетание белого свежеоструганного дерева и очень черной влажной земли с желтыми глинистыми прожилками.
Несколько минут стояли молча, и потом Ольга сказала Верочке:
– Ты бы пошла домой, а то холодно... Я одна отсюда дойду.
Верочка молча посмотрела на нее и тут же отвела глаза. «Обиделась?» – подумала Ольга и ласково тронула ее за плечо. Верочка покорно стояла перед ней и, когда Ольга легонько подтолкнула ее, так же молча повернулась и пошла назад в деревню, не оглядываясь. Шла она медленно, неуверенно переставляя ноги и чуть покачиваясь, и Ольге показалось, что она плачет.
Ольга не помнила, долго ли она стояла так, под мелким холодным дождем, тихо падавшим на холодную черную землю. Было тяжело и грустно, но не было ожидаемой боли. Эта боль появилась только на мгновение вчера вечером, когда она вошла в дом и увидела пустую кровать матери, и поняла, что ее уже нет и никогда не будет, и не у кого теперь просить прощения, и не помогут никакие слезы, никакие слова... И потом, когда Коля спросил ее: «К матери-то... пойдешь?» И эта боль прошла быстро, а потом – и сейчас – была глубокая печаль, но и печаль какая-то странная и холодная, идущая от разума. Тяжело было потому, что она знала – нет человека, бывшего ей когда-то самым родным и близким, давшего ей жизнь. И странным было уже то, что она думала так, а не плакала над этой холодной черной могилой, не просила прощения – ведь всегда живые в чем-то виноваты перед мертвыми (а уж она ли не виновата перед матерью?), – не вспоминала все самое лучшее, что было связано с матерью... Вспоминать Ольга пыталась по дороге сюда, но и это никак не удавалось. Даже лицо матери вспоминалось таким, каким оно было на тех фотографиях, которые она рассматривала вчера вечером, перед тем как лечь спать. Фотографий было мало, и на всех мать почему-то выглядела одинаково – неподвижная, с плоским, ничего не выражающим лицом, губы сурово поджаты, плечи опущены, и большие руки сложены на коленях и прижаты к животу... И плакать Ольга по-прежнему не могла – не было слез...
Она вернулась в деревню и зашла в пустой дом, показавшийся непривычно большим. Было в нем так уныло и мрачно, что казалось, весь он состоял из одного серого цвета, – и на душе у нее стало еще тяжелее, и захотелось уехать – сразу же, никого не дожидаясь. Но ехать нельзя было – ушел на работу Коля, Верочка была в школе. Но и дома невозможно было сидеть, и Ольга решила сходить к Насте Звонаревой. Когда-то Настя была самой близкой ее подругой, они вместе проучились все семь лет, каждый день бегали друг к другу домой, мечтали вместе поехать учиться в Селиваново, но Насте не удалось этого сделать. После отъезда Ольги они и вовсе потерялись – ничего не писали друг другу, и Настя только с Колей передавала Ольге приветы, да и эти приветы через год или полтора прекратились. Настя вскоре вышла замуж, теперь у нее было двое – или трое? – детей – вот и все, что знала о ней Ольга.
Настя узнала ее не сразу, недоверчиво всматривалась в нее из серого полумрака неосвещенной комнаты, потом узнала – заохала и засуетилась. И после первых бестолковых вопросов и восклицаний – как, откуда, надолго ли – замолчала. Молчала и Ольга, рассматривая ее. Настю тоже трудно было узнать – она раздалась, пополнела, выглядела старше своих лет и одета была как-то уж очень затрапезно – грязная кофта, засаленный передник, рваные шерстяные носки и галоши, и это еще больше старило ее, и вся она вызывала острое чувство жалости.
– Ну что, Настенька, как живешь? – спросила Ольга. В это время заплакал ребенок, Настя поморщилась и неохотно взяла его на руки, дала грудь, а потом, чуть приподняв голову, исподлобья взглянула на Ольгу и усмехнулась.
– Как живу? Или сама не видишь? – с невольно прорвавшимся раздражением спросила она, но тут же спохватилась и сказала сухим тусклым голосом: – Жизнь моя известная – варю, стираю, скотину кормлю, пацанам сопли утираю... На ферме работаю... Да что говорить об этом. Сама небось все знаешь, не один год в деревне прожила...
И действительно – увидела Ольга в ее избе все то, что было во всех деревенских домах и что было так хорошо знакомо ей.
Сидели еще с полчаса, разговаривали, неумело стараясь скрыть неловкость и отчужденность, натянуто молчали. Настя пыталась расспрашивать Ольгу о жизни в Москве, и видно было, что она совершенно не представляет, какая она, эта жизнь, и рассказы Ольги ничего не говорят ей – настолько все это чуждо й непонятно для нее. Да и рассказывала Ольга плохо, не зная, о чем говорить и какими словами, и по скучному лицу Насти видела, что все это неинтересно ей... Разговор то и дело прерывался – Настя вставала, шла на кухню или в сени, пеленала ребенка, дала свиньям корм и опять садилась, сложив руки на коленях, точно так же, как садилась когда-то – передохнуть на минутку – мать Ольги.
И Настя тоже спросила, замужем ли Ольга, и, когда услышала «нет», чуть снисходительно сказала:
– Что же так?
Ольга пожала плечами и вспомнила – если в деревне девушка до двадцати лет не выходила замуж, ее уже считали перестарком. Вспомнила – и чуть заметно усмехнулась.
Наконец стали прощаться – Ольга встала, а Настя не очень естественно удивилась и сказала:
– Уже? Посиди еще.
– Идти надо.
– Еще зайдешь?
– Вряд ли. Я ведь уезжаю завтра.
– И когда опять сюда?
– Не знаю.
– Приедешь – заходи.
– Зайду, – пообещала Ольга.
И с облегчением вздохнула, радуясь концу этой бессмысленной и ненужной встречи. И, выйдя за ворота, оглядела пустую грязную улицу, задумалась – куда идти? Только не домой – решила Ольга и пошла по улице, опасаясь, что кто-нибудь встретит и узнает ее, и тогда придется что-то говорить. Но никто не встретился ей...
Ольга пошла на холмы, куда любили ходить в детстве. Тогда холмы казались ей высокими, и думала она, что скрывают они за собой что-то таинственное и большое, но по мере того как росла Ольга – холмы становились все ниже, и она уже знала, что за ними нет ничего, кроме такого же ровного и скучного поля, как и всюду вокруг деревни, но все равно ходила туда, подолгу стояла на вершине, смотрела вперед – ведь должно же что-то быть там, за мутной полоской горизонта...
А сейчас уныло шумел над холмами ветер, бросал редкие крупные капли дождя, и было кругом так пусто и мрачно, что казалось – такая же пустота и мрак во всем мире...
«Да что я делаю? – вдруг подумала она. – Нельзя же так поддаваться настроению... Ведь надо жить...» – убеждала она себя, спускаясь с холма. Но никакие самовнушения не помогали. Что-то унизительное было в этом чувстве подавленности и неустроенности, в том, что при одном взгляде на серое небо ее охватывало отчаяние, а жалкие безлистые березки нагоняли мучительную тоску, и хотелось плакать, глядя на них, а слез – не было... Как будто сама природа ополчилась на Ольгу и старалась доказать, что все – ничтожно и незначительно, все – суета сует, и не надо к чему-то стремиться, чего-то добиваться – ведь все прах и тлен. Живи так, как живется...
«Нет, надо ехать», – думала она, подходя к дому.
Верочка уже вернулась из школы, сразу собрала ей обедать, и Ольга опять пыталась разговаривать с ней – и опять разговор не получался. Верочка только отвечала на вопросы, а Ольга уж и не знала, о чем еще можно спросить ее. И молчание тринадцатилетней сестры тихо и настойчиво повторяло ей: «Чужая... Чужая...»
Ольга никак не решалась заговорить о главном – выжидала, посматривала на Верочку, а та словно чувствовала, о чем старшая сестра хочет говорить с ней, и была еще более неестественная и скованная, чем прежде, избегала взгляда Ольги, все время суетилась, ходила взад-вперед, и, наконец, Ольга сказала ей:
– Да ты сядь, посиди.
И Верочка покорно села напротив, глядя перед собой в стол и царапая пальцем клеенку.
– Ты как будто боишься меня, что ли? Я ведь не страшная...
Ольга пыталась говорить непринужденно и ободряюще, но слова ее прозвучали фальшиво, и она почувствовала это.
– Ну что вы... – как-то уж очень тихо и приниженно проговорила Верочка, и Ольгу опять поразило это «вы» и приниженный тон.
– Да что ты все «вы» да «вы»... Я ведь сестра тебе. А ну-ка, скажи мне «ты».
Верочка покраснела и с трудом посмотрела на нее, но так ничего и не сказала.
– Я вот о чем хотела спросить тебя... – с усилием начала Ольга. – Ты дальше-то, после семилетки, учиться будешь?
– Не знаю, – не сразу ответила Верочка.
– Но ведь тебе хочется учиться дальше?
Верочка кивнула.
– Здесь десятилетки нет, значит, надо ехать куда-то...
Верочка по-прежнему не смотрела на Ольгу и никак не отозвалась на ее слова.
– Я думаю, – продолжала Ольга, – через год тебе лучше будет поехать ко мне, в Москву... – и со страхом почувствовала, что сказала совсем не так, как нужно, и попыталась поправиться: – То есть не то чтобы лучше, я сама хочу, чтобы ты жила со мной... Коле ведь еще в армию нужно будет идти...
И опять получилось, что Ольга приглашает ее не потому, что хочет жить вместе с ней, а из-за школы и потому, что Коле придется пойти в армию.
Верочка покраснела и еще ниже опустила голову, и Ольга видела, как неприятен ей этот разговор.
– Я – не знаю... – с трудом выговорила Верочка и вдруг расплакалась и встала из-за стола. Ольга вскочила и подошла к ней.
– Ну что ты, миленькая, что ты? – растерянно говорила она, обняв сестру за плечи. – Что же ты плачешь? Ну не надо так, я же не говорю, что надо сейчас ехать. Поговорим еще с Колей, посоветуемся, ты приедешь ко мне на каникулы, поживешь, привыкнешь...
Но Верочка продолжала плакать и хотела высвободиться из рук Ольги, но та не отпускала ее и беспомощно повторяла, пытаясь утешить сестру:
– Ну что ты, глупенькая, не надо плакать... В Москве хорошо, кончишь школу, поступишь в институт...
– Мамку... жалко... – сказала Верочка, всхлипывая, и Ольга сразу отпустила ее. Верочка отодвинулась, высморкалась в передник и сказала: – Вот... кофточку вам испачкала. Такая хорошая кофточка... Но вы не переживайте, я сейчас выстираю. Я не испорчу, вы не думайте, я хорошо умею стирать. Я все время стирала, когда мамка болела...
И Ольга сразу села на стул, беспомощно опустив руки.
Потом она долго ходила по избе, курила, смотрела в окно. Пустая серая улица глядела на нее через мутные стекла окон, иногда медленно и четко выговаривала надоевшее слово: «Чужая...» И громко стучавшие ходики поддакивали ей: «Чу-жа-я... Чу-жа-я...»
«А что-то делает сейчас мой Юрочка? – вдруг с насмешливой враждебностью подумала Ольга. – Сидишь, наверно, в своей лаборатории, и-зу-ча-ешь... Эх ты, биолог... – Ольга невольно произнесла про себя это слово так, как часто говорили студенты-физики в университете, – „биолух“. – Ты как-то говорил, в пику моим занятиям физикой, что только биология способна разрешить все самые главные и насущные вопросы человеческого бытия... Интересно, как ты и твоя биология сумели бы разрешить вот этот конкретный вопрос моего насущного бытия... А ведь придется решать, и тебе – тоже... Верочку-то я все-таки возьму к себе...»
И она попыталась представить Верочку в большой квартире родителей Юрия... В старинной квартире с высокими потолками, где до блеска начищенные паркетные полы, полированная мебель, мягкие ковровые дорожки... В этой квартире все подобрано с безупречным вкусом, там множество красивых вещей – и ничего лишнего, в этой квартире всегда разговаривают на правильном русском языке, там никогда не скажут «пускай езжает в Селиваново», там никогда не скажут таких слов, как «скотина», «стерва», «зараза», – таких обычных в этой избе слов, – в той квартире неуместна бестактность, невозможен даже малейший намек на грубость, там всегда вежливы и внимательны друг к другу... «Да, вряд ли Верочке там будет хорошо...» И она с уверенностью подумала, что приезд Верочки Юрий воспримет как немалое неудобство в своей налаженной жизни. Разумеется, он никак не будет показывать этого – он слишком хорошо воспитан, – но разве от этого легче? «Ладно, посмотрим, нечего сейчас гадать... Эх, Юра, Юра, Юрочка... И за что ты только любишь меня? Что ты знаешь обо мне? Любовь для себя, – вспомнила она чьи-то слова. – Неужели так? Любит не потому, что я – это я, а потому, что ему хорошо со мной, я для него подходящая пара, неглупа, недурна собой. Неужели так? Ну, а я? За что я люблю его? Тоже – любовь для себя? Потому что мне уже двадцать пять и пора выходить замуж, надо рожать детей – в общем, нужно все то, что необходимо каждой бабе? Только это? И – все?»
Проводив Ольгу на поезд, Юрий поехал в институт. Как-то неожиданно он подумал, что ему скоро двадцать девять, он на три с половиной года старше Ольги, но она ведет себя так, словно старшая – она. «Все-таки почему она до сих пор не выходит за меня? Чего ждет? Или ее устраивает... так?»
Он вспомнил вчерашний разговор. Вчера была какая-то необычная Ольга, незнакомая и непонятная ему. (Да и только ли вчера?) И даже не то было неприятно, что он не понимал ее, – хуже было то, что Ольга и не пыталась ничего объяснить. «Почему? Не чужой ведь я ей... Нам – жить вместе...» – привычно подумал он.
Юрий стал вспоминать, что рассказывала ему Ольга о своей жизни в деревне, о матери, но в этой истории не было ничего необыкновенного, таких он знал немало. Не одна Ольга с таким трудом выбралась из деревни... И слава богу, что ей удалось сделать это... В конце концов, любой мало-мальски способный человек должен со спокойной совестью уезжать учиться, это же ясно, тут и раздумывать нечего. Жалко, конечно, оставлять мать, но ведь и мать, если говорить честно, не ахти какая... Была бы она настоящей матерью – только радовалась бы, что ее дочь такая способная и хочет учиться дальше. Последнее отдавала бы, но дочь выучила. Не так уж трудно жить в деревне, чтобы нельзя было помогать ей. С голоду, слава богу, у нас еще никто не умирал... Да и помогала-то она всего года два, кажется...
И в институте ему не скоро удалось отвлечься от этих неприятных мыслей. Работать ему не хотелось, и он с полчаса болтался по комнатам, курил, но потом все же уселся за свой стол и стал просматривать последние записи в лабораторном журнале. Поглядывал на часы – скоро ли обед. И думал об Ольге.
Но вот время подошло к двенадцати, Юрий встал и, оглядевшись – не видит ли кто, – с наслаждением потянулся и отправился обедать с обычной, хорошо знакомой компанией. Потом они не спеша возвращались в институт по широкой многолюдной улице, и был великолепный солнечный день – первый по-настоящему весенний день в Москве, – и думать о чем-то неприятном в этот яркий майский день в веселой, жизнерадостной компании было бы так же неестественно, как слушать «Реквием» на свадьбе, – и Юрий смеялся, шутил, ему было хорошо, и он с удовольствием думал о том, какой это удачный день и что он должен закончиться так же хорошо и весело. Когда он пришел к себе и увидел двух девушек-лаборанток, его помощниц, ему стало еще веселее – такие приятные были у них лица, и девушки выглядели такими чистенькими и свеженькими в своих тщательно выглаженных белых халатах, что смотреть на них и командовать ими было одно сплошное удовольствие. И ему захотелось сделать им что-нибудь приятное, – но что? Можно, кажется, отпустить их... Юрий уже решил, что повторит эксперимент, проводившийся на прошлой неделе. В лабораторном журнале этот эксперимент обозначался довольно длинно и непонятно, а суть его сводилась к тому, что бралось нечто – также называвшееся длинно и непонятно – и помещалось на сутки в специальную термокамеру, и автоматические приборы-самописцы вычерчивали на бумаге сложные кривые, которые потом надо обработать, а пока можно было ничего не делать и отправляться домой. И Юрий заговорщицки подмигнул девушкам и тихо сказал:
– Знаете что?
– Да, Юрий Михайлович? – с готовностью отозвалась Ниночка, хорошенькая, чуть полноватая блондинка.
– Можете потихоньку смываться в кино. Только чтобы верхнее начальство не видело. Если застукают – так и быть, сошлитесь на меня.
Ему приятно было видеть, как вспыхнули от удовольствия лица девушек, приятно было знать, что имеешь над ними какую-то власть и никогда не злоупотребляешь этой властью, наоборот, делаешь все так, чтобы им жилось легче, и Юрий знал, как хорошо отзываются о нем девушки и считают, что им повезло с руководителем.