25

   Все переменилось в этом городе, пусть самую малость, но перемена заметна во всем, особенно в лицах людей: они светятся затаенным счастьем.
   Везде запустение, уродство. Солнце первых майских дней безжалостно обнажило его, но в самом запустении этом будто сквозит гордость. Облупившиеся, неухоженные дома улыбкой оскалились на улицы с разбитой мостовой; страшные, худые люди снуют из дома в дом, будто с сиянием над головами, каждый словно несет другому благую весть. Прежде, собираясь группками на углах, говорили тихо, нынче голоса звучат звонче, свободней. Но по-прежнему люди торопливо и настороженно оборачиваются и оглядываются вокруг. Над ними высятся деревья с их дерзко зазеленевшими стрелками – будто фанфары, громкой светлой песней своей возвещают они всеобщую радость.
   Люди стали стремительнее в движениях. Не то чтобы им было куда особенно торопиться. Но они могут позволить себе стремительность – и в ней тоже будто скрыт молчаливый вызов. Люди так долго сдерживали свои чувства, сдерживали даже шаг, чтобы никто не подумал, будто они спешат куда-то по важному делу. Спешить куда-то по важному делу было просто опасно. Теперь необузданная надежда воплотилась в слова: «сбросить иго». «Иго» – слово это вдруг обрело смысл, из разряда абстракций перешло в разряд вещественно-ощутимого, чтобы затем вновь стать всеобъемлющим – синонимом безмерно тяжкого бремени.
   Лица людей тронуты первым загаром. Лица – изможденные, но уже не серые, как прежде, и в этом тоже своего рода вызов, за который, по счастью, не сажают в тюрьму. На солнце, слава богу, запрета нет – отчего бы не подставить ему лицо?
   Хотя для среднего человека условия жизни почти не изменились, все же каждый упоен близостью счастья. А оглянувшись вокруг, нетрудно заметить, что на улицах почти не видно прежних зеленых – защитного цвета – пятен, лишь на деревьях сверкает чудесная молодая зелень. Молодая зелень возобладала! Мерзкий зверь под градом ударов втянул щупальца, но не уползает, дожидаясь поворота событий – там, в большом мире, охваченном огнем, бушующим нынче вовсю.
   Многое известно активным борцам, тем, что принадлежат к «внутренним силам». О переговорах долгое время ходили лишь слухи. Но сейчас точно известно, что они ведутся. Высокое начальство из лагеря оккупантов беспрестанно колесит по стране, выезжает нередко даже за ее пределы, чтобы встретиться с какими-то лицами, тоже занимающими высокие посты.
   По нынешним временам высокий пост – помеха. Начальство помельче все же глядит веселей.
   У кое-кого из посвященных прибавилось хлопот. К примеру, Роберт, один из деятелей «внутренних сил», не то чтобы уж очень известный, но весьма уважаемый, уже хлопочет о флагах. Если слухи не лгут, все может произойти внезапно, в любой день, не сегодня-завтра, на этот случай нужно иметь в запасе флаги. И флагов должно быть много. Роберт также неутомимо следит за правильной политической оценкой событий – как в своем кругу, среди соратников по борьбе, так и среди многочисленных знакомых, которых завел за эти годы. И всегда подчеркивает, что Освобождение – плод многих усилий: вехи его – и Сталинград, и Эль-Аламейн, особенно – Сталинград…
   Когда-то у Роберта наряду с прочим была небольшая фирма, торговавшая типографской краской. Наверно, скоро понадобятся плакаты, а для плакатов понадобится красная краска. Теперь и Роберт тоже колесит по стране в заботах о типографской краске. У него редкий дар сочетать возвышенное с полезным.
   Рассказывают, будто из тех, кто в свое время покинул страну, спасаясь от расправы, сейчас уже сформированы и ждут своего часа передовые отряды – это не только солдаты, обученные за рубежом, но и другие, кто своими делами заслужил право первыми вернуться на родину, чтобы помочь опьяненным радостью соотечественникам навести у себя порядок, поддержать их физически и духовно. Среди этих людей – скрипачка Мириам Стайн. На чужбине имя ее не поблекло – напротив, слава ее лишь возросла, и не только музыкальная: артистка прославилась и как добрая самаритянка, как деятельный человек, готовый отдать все силы новому обществу. Одно лишь слово на устах у многих: «благоденствие» – емкое слово, радующее слух после стольких лет горя и разорения…
   Вилфред Саген вошел в город как обыкновенный человек среди других таких же людей. Он не стал плутать по пути с вокзала, а двинулся напрямик через город. В приливе минутной слабости – или, может, силы? – он подумал, не явиться ли прямо в потайную каморку на Пилестреде; но это было выше человеческих сил – одна лишь мысль об этом заставила его пошатнуться. А шататься на ходу сейчас нельзя. У него и без того скверный вид, не хватало еще свалиться в канаву.
   И все же он шел – шел с вокзала напрямик через город. Долго стоял он в потемках около дома на Драмменсвей и прислушивался. Все здесь казалось пусто: ни света, ни звука. Как уже не раз в жизни, он порылся в своем багаже, который весь умещался в карманах, заменивших ему чемодан и рюкзак, и нащупал ключ. Может, удастся прокрасться в дом, если только собрать все силы? А кое-какие силы все-таки есть – во всяком случае, довольно, чтобы чувствовать голод и жажду – простейшие признаки жизни. На своем веку ему много раз доводилось тайком пробираться в дома, для него это было привычным делом. И если в этом путешествии по хорошо знакомой лестнице, сквозь знакомые двери, по знакомым коврам он и ощутил что-нибудь, кроме жадных голодных судорог – какое-нибудь движение души, – то, во всяком случае, он успешно его подавил. Мысли его были лишь о себе, о самых простых потребностях тела. Дальше мысли не шли: для этого он был слишком слаб.
   Потом он снова брел через весь город – на восток. Он брел, на ходу пожирая то, что нашел в доме на Драмменсвей, ел открыто при всех, не прятался под деревьями. Редкие прохожие, оказавшиеся в этот час на улице, занятые каждый своими заботами, бесшумно скользили мимо – пожалуй, так все же было спокойней. Он брел, пережевывая пищу на ходу, глотал и снова засовывал ее в рот. Где-то он немного вздремнул, присев на скамейку. Но, едва очнувшись, сразу же снова начал есть, понемногу запивая снедь из бутылки, которую всякий раз бережно прятал во внутренний карман пиджака. Его карманы заметно распухли от всего, что он прихватил с собой. Выглядело это не слишком красиво, но что поделаешь?
   Тьма скоро рассеялась, ночи стали уже совсем короткие, и птицы рано запели в кронах деревьев. Когда он дошел до Старого города, было уже почти светло. Он почувствовал необычайный прилив сил, может, от мысли, что скоро отдохнет от всех мытарств. Что он будет делать в здешних краях? Да ничего… Ни в одном краю в этом мире его больше не ждут дела.
   Потом он вышел к причалам, там, где прежде была Грёнли, и, оттого что он узнал эти места, решение, казалось, вдруг родилось само. Зелень отсюда теперь почти исчезла, и почти исчез горный склон. Но в раннем свете утра он увидел Экебергский лес на взлете холма, где когда-то пережил безмерное унижение. И этот холм блестел зеленью – клочок природы, выживший наперекор рельсам и пустынным причалам. Нет, здесь ему нечего делать, как, впрочем, и во всех других местах. Но что-то шевельнулось в его сердце – оттого, что пришло узнавание. Какой-то отзвук будило в нем это место – похожее чувство охватило его при виде тропинки, выбежавшей вдруг из проклятого края, где он обрел свою душу…
   Какое выспреннее выражение! И смехотворное – откуда только оно взялось? Но разве он и впрямь не обрел там свою душу? Вздор. Человеку в его положении не до души…
   У одного из причалов стояла лодка. Осмотревшись, он бесшумно спрыгнул в нее. Никого. Весла на запоре – обвязаны обрывком цепи; Вилфред вновь выбрался на берег – поискать что-нибудь, чем можно отбить замок. Но нигде не оказалось ни камня, ни куска железа. Он вспомнил про револьвер. Он даже не осмотрел его и не знал, заряжен он или нет. Что ж, теперь наконец-то он пригодится. Снова спрыгнув в лодку, Вилфред рукояткой револьвера ударил по замку. Тот мгновенно раскрылся. Вилфред сразу налег на весла, он быстро вел лодку вперед – весла мощно раздвигали жирную воду клоаки. Отзвук… отзвук, со всех сторон его обступали отзвуки. Здоровая рука ныла. Уже светло, нельзя, чтобы его сейчас заметили, сейчас он не хочет брани, насилия, ударов. Где угодно пусть схватят его, лишь бы не здесь, в этой грязной сточной воде.
   Вилфред повернул к Большому острову. Светлая тихая рань, впереди незамутненная гладь моря. В верхней части города в окнах вспыхнуло солнце. Набережные и дома еще спят.
   Причалив к крутому восточному склону острова, он привязал лодку и сошел на берег. С деревьев навстречу ему грянул хор птичьих голосов – будто фистулой зазвенел безумный орган, во всю свою мощь возвещающий ликование. Вилфред стал медленно взбираться на холм. Здесь, на острове, стояли бараки, осталось также несколько старинных домиков, среди них – диковинное строение с островерхой крышей, напоминавшее не то барский дом, не то церковь. Наверно, в нем расположились офицеры, а в бараках – солдаты. Значит, и этот остров превратили в военный лагерь, в крепость, а может, в последнее прибежище зверя. Здесь был враг. Вилфред не стал искать прибежища у врага, еле слышно побрел он по мягкой тропке, скрытой густыми кронами деревьев, – брел словно по воде. С утренним теплом к нему притекли запахи из самого сердца острова: воздух был напоен ароматом чужестранных растений. Раньше здесь жили и усердно трудились монахи. Здесь они возделывали свои грядки с целебными травами, на веки вечные обогатив островную флору иноземными видами. Остров казался отдельной страной – тоже оккупированной, но с клочками ничейной земли.
   Он подошел к низенькому строению вроде павильона – порождение изысканного вкуса былых времен. Долго стоял он снаружи, заглядывая в щелку между куском картона, заменяющим оконное стекло, и рамой. Потом он с силой налег на дверь – будь что будет. Но сила оказалась ненужной. Под его напором трухлявая дверь сразу подалась и открылась настолько, насколько позволял перекос. Он вошел внутрь. Здесь жили люди. На скамье стоял примус; на полу валялся кофейник. И Вилфред снова подумал: «Будь что будет». От усталости у него уже начались галлюцинации. Опускаясь на пол, он сунул руку в карман, за съестным. Но он даже не успел вынуть еду: уснул, положив голову на скамью.
   Когда он проснулся, был уже вечер. Он сразу же вспомнил, где он. Ему снилось, что он снова бродит в том безрадостном лесном краю, но это не испугало его. Теперь он носил этот край в себе, он принес его с собой сюда – в светлый лес, с его неземной красотой, и край этот был с ним в сыром павильоне. Живая рука отчаянно ныла, он подмял ее под себя, когда во сне рухнул на пол, и теперь он стал растирать ее мертвой рукой. Он лежал, сквозь дверную щель наблюдая за светом. Смеркалось быстро. Птичье пение уже смолкло. Лишь издали доносился тихий плеск легких волн о берег. Значит, погода стоит по-прежнему ясная, и волны тихо набегают на берег, гонимые южным ветром.
   В ожидании темноты он поел. Зачем он ждал темноты? Просто так. Он ничего здесь не искал. Он просто хотел здесь жить, просто быть.
   Он ясно видел теперь – как странно, что прежде он до конца не сознавал этого, – он ясно видел связь между обрывками детства и редкими мгновениями самосущности, даруемыми человеку потом. Он был будто в лихорадке – главное сейчас найти верные слова для своих дум. Самосущность? Минуты абсолютного времени, мгновения бытия – не повседневной жизни, родственные другим минутам, когда символические фигуры, сливаясь на полотне, создавали совершенный узор, некогда воплощавший в себе его – Вилфреда – стремление к совершенству.
   Тьма не сгустилась до черноты. Стояли серебряные сумерки. Скоро птицы опять запоют. Он доел остатки еды и выпил немного вина. Затем осторожно выбрался из павильона. Подойдя к странному дому с островерхой крышей, он увидел за стеклами приглушенный свет. До него донеслись голоса. Прижавшись к стене, он стал слушать. Он думал, что люди разговаривают друг с другом, но слышался только один голос – голос диктора по радио. Приемник был включен на полную мощность, но звук плохо проникал сквозь стены… Слышны были лишь отдельные слова, диктор говорил по-немецки. Он расслышал слово «капитуляция», потом имя «Дениц». И еще расслышал «на всех фронтах». Диктор много раз повторял одно и то же. И слова его, сплетаясь воедино в великую, ликующую весть для мира, с волнением дожидавшегося рассвета, прорывались сквозь стены, отдавались у Вилфреда в ушах.
   Он спустился в долину, открывавшуюся в самом сердце острова. В серебристо-сером свете ночи перед ним выросли развалины монастыря. Здесь царило безмолвие. В ноздри ударил густой запах ревеня, принесенный прохладным ночным ветром. Он вспомнил легенду о потайном ходе из монастыря до крепости Акерсхус, будто бы прорытом под морским дном. Все может быть, значит, и это. Почему бы монахам в коричневых рясах не выйти вдруг из серебристого мрака и не заняться привычными хлопотами?.. Картины, созданные воображением, в эту ночь реальнее самой грубой реальности. В далеком мире свершаются решающие события, а в соседнем доме побежденные строят планы почетного отступления – это их последние планы. Мир лежит в развалинах – может, иной мир восстанет из них? А те, которым принадлежит будущее, собираясь вместе, изучают сводки, карты и телеграммы. И сама ночь будто серебристый плод, созревший для тех, кому принадлежит будущее.
   Он долго стоял, разглядывая строгие очертания руин. Он хорошо знал их. Когда-то – школьником – он часто бывал здесь: всем классом они приезжали сюда изучать редкие виды растений. Дрожа от страха, стояли ученики у стеблей вышиной почти в человеческий рост, трогали липкие листья. Когда учительница объяснила, что это белена, один мальчик тут же рухнул оземь, сраженный то ли острым ядом, то ли испугом. Точно так же пугал их тогда вид монашьей обители. Теперь он узнал ее, узнал отзвук былого. Вдруг ему послышались чьи-то шаги на тропинке, по которой он сам сюда пришел. С быстротой молнии метнулся он за развалины монастырской стены. Из тьмы выплыла тень, посеребренная сумерками. Может, это призрак отца Гамлета, в своем безвинном сне отравленного беленой, неприкаянно бродит в здешних местах?
 
Блаженный ты или проклятый дух,
Овеян небом иль геенной дышишь?.. [[3] ]
 
   Тень замерла на холме у входа в разрушенный монастырь. Вилфред даже не был уверен, что и впрямь ее видит. На миг она привлекла его взор, теперь же мысли его, тягучие и неспешные, обратились к другим предметам. Время, место – все потонуло в ночной мгле. Действительность сменилась игрой воображения…
   Нащупав в кармане стеклянное яйцо, он ухватился за этот гладкий шар, словно в нем было спасение, разгадка всех тайн. Казалось, он держит в руке свой собственный, усталый, измученный мозг, стараясь выжать из него последний сгусток мысли, чтобы объять ею судьбу некоего человека… что, если он сам – всего лишь отзвук этой судьбы? Не примешивается ли ко всем ночным запахам аромат сигары? А легкий пар над лугами – вдруг это лишь дым от сигары, выдохнутый в мир человеком, который покинул его, так и не изведав покоя, навсегда уйдя от его поисков и расспросов, со своей печальной и лукавой тайной?
   А игра длилась в выжатом мозгу, в глубоком отчаянии рождавшем слова:
 
Отец, державный Датчанин, ответь мне!
Не дай сгореть в неведенье: скажи,
Зачем твои схороненные кости
Раздрали саван свой…
 
   Сквозь тонкую дымку над морем проглянула бледная луна. Он увидел плотного низенького человечка в мундире фельдфебеля. Застыв у входа в монастырь, фельдфебель сопя принюхивался к ночному воздуху, будто зверь. Затем, судя по звуку, он справил малую нужду и, повернувшись, исчез.
   Наполовину высунувшись из-за стены, Вилфред в раздражении скорчил гримасу: школьную премудрость и театр, реминисценции – все к чертям! Что вдруг привиделось ему в этой фигуре? Призрак… Наверно, многие, подобно ему, беспокойно бродят вокруг в эту ночь, принюхиваясь к воздуху, ища для себя выход, словно ночь может дать им ответ. Но ночь ничего не сулила одинокому фельдфебелю, да и Вилфреду тоже. Она несла счастливую весть победителям, всем, кто ходил сейчас с гордо поднятой головой, и праведным людям, что скрывались в лесах, дожидаясь сигнала. Скоро настанет их время, может, в эту ночь, может, завтра. Час освобождения близок – он уже слышал эти слова.
   Кажется, где-то бьют часы? Нет, это подает голос буй-ревун на фьорде: баюкаемый ночью, он накрылся волной, будто одеялом…
   Вилфред выпрямился во весь рост и прислушался к звукам вселенной. Он услышал напев надежды, ночная дымка таяла и отступала. Скоро наступит час, когда призракам пора возвращаться в землю, и ему тоже – пора.
 
Уже светляк предвозвещает утро
И гасит свой ненужный огонек…
 
   Чары рассеялись. Вилфред бесшумно зашагал по траве – к югу. Когда-то здесь был ручей – серебряная нить под нависшей листвой берез. Вспомнились и пологие горы, ближе к проливу. Едва завидев рощу плакучих берез в лунном свете, он свернул на юго-восток. «Может быть, там найдутся мидии», – подумал он.
   Он и вправду нашел их, спустившись к отмели, но с берега было не так легко их взять. Быстро скинув с себя одежду, он вошел в воду и горстями начал выбрасывать мидии на берег. Потом он быстро оделся, весь дрожа от холода. Хорошо бы укрыться где-нибудь в доме. Его путешествие в потерянный край, его жалкое возвращение к навсегда потерянному еще не завершено. Какая-то сила гонит его вперед, повелевая делать то-то и то-то. Может, это и есть здоровый инстинкт? Здоровый или больной – он подчинился ему. Он еще не обессилел вконец, но воля еле теплится в нем, если вообще это воля, и притом – его воля.
   Свет медленно просеивался сквозь дымку. Снова сбросив с себя рубашку, Вилфред завернул в нее мидии. Когда он побрел по опушке леса, из крон деревьев послышались первые ликующие голоса птиц. Предрассветные сумерки отступали; подобравшись к павильону, он осторожно заглянул внутрь. Никто не заходил сюда в его отсутствие. Он притворил дверь так плотно, как только мог – он озяб. Разжечь огонь он не смел, да и не было спичек. Вскрыв раковины сломанным ножиком, который нашел на скамье, он жадно проглотил мидии. «Устрицы с белым вином», – насмешливо подумал он и вспомнил про бутылку. Он долго приберегал ее. Сейчас она будет в самый раз. Мидии хороши, а под коньяк особенно. Он пил из бутылки маленькими глотками и подолгу удерживал жидкость во рту. Он поступал так из экономии – коньяк надо беречь.
   Впрочем… надо ли? Он отпил несколько глотков, уже не думая о бережливости. Сел на пол и стал лить коньяк в глотку. Мгновенно всплыли откуда-то видения и звуки, заполнили собой сырую каморку. Жаль, что нет здесь музыкального инструмента – он безмерно тосковал сейчас по музыке. Попробовал даже спеть, но вышло не очень удачно… Что, если кто-нибудь его услышит? Да что там, где уж расслышать одинокого певца, когда тысячи звонких голосов распевают в деревьях. Уже грянул ликующий птичий хор. Снова утро! Он поднял бутылку, чтобы отхлебнуть из нее, но уже не мог этого сделать. Милосердное беспамятство сошло к нему и вновь унесло его на крыльях сна…
   Дважды в этот день он просыпался, приподнимался на полу и прислушивался, цепенея от страха. Мнилось ему, будто сотни трубачей с трубами и литаврами маршируют сквозь дом, через лес. Но шум был лишь в его собственной голове, и всякий раз он заглушал его глотком из бутылки.
   Потом бутылка опустела. Он лежал, обеими руками сжимая ее, лежал на полу в блевотине и грязи. Когда он проснулся в третий раз, снова была ночь. Он проснулся с уже готовым решением, встал на ноги и, шатаясь, вышел из дома. Холодный ветер разом стряхнул с него хмель, в самом прикосновении ветра была ласка. Он постоял, наслаждаясь ею, ждал, что она повторится.
   Но ласка не повторилась. Ночной ветер уснул. Был лишь он один, и была его воля, но она не была его. Он ощутил подъем, почти что радость. Мириам… когда-то он искал ее на станции, там, в долине, в маленьком домике пригородного вокзала. Но она не пришла – впрочем, это было давно. Тогда она спасла бы его. Теперь – поздно.
   Теперь он знал – судьба снова гонит его вперед, и это последний отрезок пути. Радость охватила его. Он быстро зашагал вниз по склону к лодке.

26

   В город. Или, может, прочь от города?..
   В город!
   Но он устремился прочь от города.
   Сомнения раздирали его…
   Еще когда он плыл на лодке с острова, он видел отблески костров над центром города, слышал отдаленные крики – но не ужаса, а радости.
   Сейчас он увидел людей на холме у Мореходного училища. Может, его заметили? А может, обнаружили пропажу лодки?..
   В полутьме он зашагал прочь от города. Вскоре, свернув в сторону, он начал подниматься в гору, дорога терпеливо вела его к взлету холма. В домах теперь горел свет: освещенные окна весело смотрели в ночь. Люди стояли, размахивая руками, на фоне яркого света. Все было ново и непривычно. Что это за костры?..
   И вдруг на его пути вырос такой костер – бесстрашно раскинулся он посреди дороги. Вокруг костра, прямо на развилке путей, кружились в радостной пляске дети и взрослые. Теперь он понял, что это были за костры: жгли маскировочные шторы! Люди то и дело выбегали из домов с новым запасом хрустящих штор – призрачными тенями мелькали они во тьме, но, подбегая к костру, попадали в полосу света, и лица их смеялись. Какой-то ребенок закричал: «Ура!» Взрослые зашикали было на него, но сами подхватили его возглас. Седой мужчина в пижаме под зимним пальто раскупоривал бутылки шампанского – пробки щелкали одна за другой.
   Вот, значит, какие это костры и какие люди вокруг! Костер вдруг полыхнул ярким пламенем, и Вилфред неожиданно оказался в полосе света. Его тотчас окликнули, люди с сияющими лицами окружили его, наперебой весело что-то кричали; другие по-прежнему сновали взад и вперед, подбрасывая в костер разный хлам – теперь уже не только шторы. Он не успел моргнуть, как его справа и слева схватили за руки, и вместе со всеми он закружился в пляске вокруг костра.
   Кто-то запел: «Мы победили!..» Пламя вдруг резко спало, из дома начали скликать детей; с балкона кто-то крикнул: «Погодите до утра – оставьте праздник на завтра!..»
   Вилфред вышел в открытый простор, к полям, окутанным дымкой. Он все еще ощущал прикосновение чужих рук, теплых человеческих рук, в порыве радости протянутых ему, он ощущал их тепло в обеих руках – невыносимый огонь из глубины лет.
   Рождественская, елка в доме на Драмменсвей… тогда все брали друг друга за руки, и горничные в свежевыглаженных фартуках тоже приходили сюда, и все руки смыкались – нежные пальчики смыкались с грубыми заскорузлыми руками, и это было ему противно, и противны были ласковые слова…
   Теперь его обступила природа. Он снова был полон сил. Выйдя к опушке леса, он присел отдохнуть – ведь он сейчас полон сил, мог позволить себе передышку. К чертям рождественские елки в доме его детства! Что прошло, то прошло. Он блаженно медлил сейчас, ибо знал: конец близок.
   На опушке леса вдруг появились люди. Они переговаривались, оглядываясь назад, и тут же подошли еще люди, растянулись в цепочку. Прозвучала команда, но не из тех, прежних – резких, презрительных, грозных. Одно слово носилось в воздухе: «Друзья!» Он услышал его, не ушами – всем телом.
   Потом сквозь дымку он увидел тех же людей: выстроившись в затылок, они шагали куда-то. Но не в сторону города – они шли к хутору, смутный силуэт которого угадывался в тумане. Он сразу понял, кто эти люди. Они шли исполнять приказ – долго ждали и дождались своего часа.
   Он тоже ждал. Чего же ждал он? Он резко обернулся: над ним пронеслись птицы. Потом он стоял, глядя на город, расстилавшийся внизу, и душой принял свой выбор. Он поднял над светлой пропастью в глубине свои жалкие мертвые руки. Долго глядел он на здоровую руку, размышляя о том, чем, в сущности, отличаются они друг от друга – рука и протез, живая рука и рука мертвая.
   Среди низких домов в Старом городе по улицам бродили старые люди, и тех было немного. К Вилфреду подбежала женщина, схватила его за руку. Она хотела поцеловать его руку, здоровую руку, но, тут же выпустив ее, отшатнулась в страхе. Он пошел было за ней к узким воротам, но она бросилась бежать. Вилфред остановился, потом тоже пробежал несколько шагов, хотел окликнуть ее… Он огляделся вокруг. Никого. Может, женщина учуяла какой-то запах? Что-то испугало ее… Он зашагал быстрее к западной части города, туда, где были люди. Люди, в чьих глазах светилась надежда, – он хотел их видеть.
   И вдруг он увидел их, они были повсюду, они шли толпами и пели, строем шагали по темным улицам с песней, с сияющими лицами. Они шли к центру города – женщины, мужчины и бледные дети. Над городом еще стояла ночь, лишь на северо-востоке открылась на небе кромка зари. Но люди высыпали на улицу, многие пели, другие просто стояли на углах, на краях тротуара – и у всех лица светились тем же особым светом. Свет, шедший изнутри, будто пронизывал их насквозь. Никогда еще Вилфред не видел людей такими. Казалось, они и сами этим изумлены, будто в них вселилась какая-то нездешняя радость. Впрочем… Он видел такие лица на полотнах художников средневековья. В его мозгу всплыло слово «блаженные».