Страница:
Кура первая откликнулась на зарю, приняв на свое чистое, бледное тело брызги раздавленного граната, затем порозовели белые голуби в небе над Метехи. Но лица томившихся возле запертой хашной любителей освежающего блюда еще были во власти ночи: будто обдутые пеплом по тусклой желтизне, изглоданные страстным нетерпением и ожиданием чуда. Лишь полный веселый милиционер, гонявший с места на место очередь, был розов и прекрасен, как голубь.
Что за люди сгрудились перед хашной? Да самые разные. И труженики, и бездельники; и те, кому садиться за баранку тяжелого грузовика на долгую шоферскую смену, становиться к станкам, работать иглой, шилом, малярной кистью, мастерком, киркой и лопатой, и те, кому праздно носить бесцельную тяжесть рук в длинном, не для них родившемся дне…
К пяти часам, когда зеленые верхушки платанов окунулись в первую, робкую голубизну неба и занавески на окнах хашной уж не могли скрыть творившейся в таинственных недрах жизни, вдохновенное нетерпение толпы пересилило потуги милиционеров. Алчущие ввязли в стеньг, в окна, в двери хашной, как застигнутая зарей гоголевская нежить.
– Думаешь, раз ты самый толстый, так ты и самый умный'? – уцепившись за ручку двери, кричал милиционеру маленький человек в комбинезоне, с огромными глазами раненого оленя.
– Если будешь так выражаться, я про тебя в газету напишу! – грозил милиционер, исчерпавший все иные способы воздействия.
И началась то нежная, то яростная, то моляще-скорбная, то неистово-гневная игра с дверью. Ее тихонечко раскачивали, так что серебристо позванивало стекло; ее трясли, будто хотели напрочь вытрясти неумолимую дверную душу. Перед ней прыгали, чтобы заглянуть в мутный стеклянный зрак. Перед ней склонялись, будто желая поцеловать в железные губы замочной скважины. И жена за моей спиной очень тихо прочла:
– Галактион!.. Галактион!..
Что было делать? И, взяв в руку стакан с вином, жена стала читать:
А затем кто-то, рыдая, читая «Мерани», и мы поочередно читали по-русски и по-грузински снова Таяактиона Табидзе, и Симона Чиковани, и Ираклия Абашидзе, и наконец-то – мужское, сильное, жалкое и грозное, как заклинание:
Перечитывая этот рассказ, я поймал себя на неточности. Предваряя его, следовало написать не «сравнить прозу с жизнью», а «как в прозе опоэтизируется жизнь». Но исправлять не захотелось. Решил, лучше расскажу о том, как иногда в поэзии приземляется жизненный случай.
Наш друг, поэт Александр Межиров, взахлеб рассказывал мне о холодном сапожнике на Верп иском спуске. У Саши отлетела подметка, и пока сапожник прибивал новую, Межиров читал ему стихи о Грузии. Закончив работу и получив деньги, сапожник вдруг снова приладил ботинок и вбил еще один гвоздь – «Это за поэзию!»
Межиров почему-то переместил этот факт в область скрытых доходов, и вот что у него получилось:
Детство, видно, выпало ему несладкое («меня как палку прислонили к очереди за хлебом»), в зрелые годы он влюбил в себя прекрасную Мери Нижарадзе, которая, вопреки пословице, дала ему больше, чем может дать самая красивая женщина, – посвятила успехам мужа всю себя. И К. Л. принял эту жертву. А в стихотворении о Мери признался, что видит ее распятой на кресте. Ну а себя… «Но ведь рядом с Христом распяли и бандита».
Мы часто гостили у Мери Спиридоновны, ощущали доброту ее сердца, злоупотребляли ее отзывчивостью. Однажды я повез к ней на дачу в Мцхета Булата Окуджаву. Мы сидели на веранде, Булат пел свои песни под гитару, рассказывал о том, как его мама выращивает на балкончике московской квартиры грузинскую зелень. И тогда Мери запела грустную колыбельную. Булат слушал зачарованный. А когда она закончила, Булат отложил гитару и сказал: «Где поет Мери Спиридоновна, моим песням делать нечего».
Вскоре Окуджава прислал нам из Москвы стихотворение с посвящением Мери Лордкипанидзе.
Мери умирала как и жила – мужественно и мучительно. Метастазы разъедали ее организм, но не волю.
Когда я, приехав в Израиль, положил меж камней Стены Плача записку с именами Милиных и моих родителей, то рядом написал: Мери Спиридоновна Лордкипанидзе.
Ходить по земле, неся свою ношу, ей было тяжело, может, земля ей станет пухом…
К. Лордкипанидзе прославился романом «Заря Колхиды», типично соцреалистическим произведением, написанным очень талантливо. Он создал много рассказов, сценариев и… журнал «Лит. Грузия».
Оттопыренные и чуть расплющенные кверху уши К. Л. ловят, словно локаторы, каждый шорох слова, малейшее отклонение от стилистического курса. При чтении или разборе произведения он чуток и насторожен, как взведенный курок.
Честь его вкусу мог бы составить такой случай.
Зная о невзгодах Б. Пастернака, К. Л. решил напечатать его стихотворение. Но ему пришлось не по слуху одно слово, и К. Л. написал об этом автору. Пастернак согласился с замечанием, заменил это слово другим, а вскоре прислал еще письмо:
«Дорогой Константин Александрович,
Я давно хотел поблагодарить Вас за внимание и поддержку, которую Вы мне так благородно оказываете последние годы. Я получил Вашу телеграмму, и в ответ на нее скажу, что только «Июль» был помещен один раз в «Знамени», остальные же не печатались. Прилагаю вам еще несколько стихотворений, написанных недавно, после нового, очень долгого пребывания в больнице. Я их посылаю Вам только для интереса, нисколько не навязываю и без всякого притязания, чтобы они были напечатаны, так как сам прекрасно вижу, как они скучны и бесцветны. Я это говорю без ложной скромности и без всякой горечи, потому что никакие другие стихотворения у меня сейчас быть не могут. Я их пишу как-то между делом, не в полную силу и без достаточной души по многим причинам. Во-первых, потому что время, вследствие моих частых и многомесячных больничных провалов, кажется мне каким-то промежуточным, переходным и непрочным… Во-вторых, # в той, неизвестно насколько продолжительной, передышке, которая мне дается до конца или до нового заболевания, писание стихов значит очень мало и не может занимать много места. Кроме того, много от меня требует и много мне дает завязавшаяся у меня в последнее время западная переписка по разным поводам: сегодня – о Рабиндранате Тагоре по вопросу его лондонского биографа, завтра – о Фаусте по просьбе какого-нибудь музея на месте его (Фауста!!!) рождения близ Штутгарта, и пр. и пр.
Крепко, крепко жму вашу руку.
Ваш Б. Пастернак 22.6.1958»
– Как бы ни так, – возразил К. Л., глядя на нас через очки, – «только для интереса», зашлите их немедленно в номер, всю подборку!
Меня К. Л. взял сотрудником в журнал со свойственной ему поспешностью и решительностью. Решительность его заключалась в том, что до меня в штате редакции уже числилось три еврея.
Окончив университет, я поступил аспирантом-заочником в МГУ. Но вскоре почувствовал, что копаться в архивах не по мне, и решил попробовать силы в художественном переводе. (В Израиле Бог чуть было не проучил меня за строптивость – внедрение в жизнь началось с того, что я был направлен на курсы архивных работников. И вновь сбежал). Первый же мой перевод понравился К. Л., и он «из-под земли достал» еще одну штатную единицу.
Через полгода, когда ответсекретарь, не поладив с редактором, перешел в издательство, К. Л. предложил мне это место. Для меня, начинающего переводчика и «зеленого» журналиста, назначение на такую должность было неожиданным и заманчивым. Но… «Как я могу занять место близкого товарища, – смутился я, – ведь он ушел не по доброй воле». К. Л. вдруг повеселел, заговорил о чем-то другом, постороннем. Кажется, ему пришлись по душе мои сомнения.
На другой день он привел в редакцию нового ответсекретаря – очеркиста Элизбара Зедгинидзе. А через несколько месяцев вся редакция взвыла. Я же казнил себя, ругал за необдуманный отказ. Верность товарищескому долгу обернулась изменой журналу.
Однажды К. Л. вызвал меня в кабинет и показал бездарнейший плакат.
– Смотри, что хочет Элизбар печатать на обложке. Чем это кончится? Куда мы идем?
Я виновато понурил голову. Вскоре Зедгинидзе перешел на творческую работу (писать очерки о колхозниках), а я был утвержден на должность ответсекретаря и стал членом редколлегии. И все же Элизбар успел сделать полезное дело – уговорил нас съездить с Нагибиным и Беллой в Кахетию…
Константин Лордкипанидзе и Белла Ахмадулина.
Фото Павла Антокольского
Бывало, К. Л. неделями не появлялся в редакции.
Однако ни строчки не проходило без его одобрения.
Он мог из-за одного материала, полученного в последнюю минуту, сломать верстку, перекроить весь номер, задержать выход журнала на неделю. Так произошло с главами из повести К. Паустовского о Грузии и чуть было не случилось с поэмой Б. Ахмадулиной о Пастернаке.
Узнав откуда-то, что Паустовский завершил повесть, в которой рассказывается и о нашем художнике-самородке Пиросмани, К. Л. приостановил номер и срочно командировал меня в Москву с наказом без повести не возвращаться.
Повесть эта лежала в журнале «Октябрь», ждала своей очереди. Я прочитал ее в редакции, отобрал главы о Грузии (их оказалось немало) и по настоянию сотрудников «Октября» дал молнию в Крым Паустовскому с просьбой разрешить нам опубликовать фрагменты. Паустовский ответил так же молнией. С телеграммой в руках я заявился в редакцию и предложил машинисткам тройную плату за скорость. Бедняги печатали всю ночь. Я улетел дневным рейсом, мысленно бахвалясь перед К. Л. раздобытым материалом…
Поэму Б. Ахмадулиной о Пастернаке (без упоминания его имени) я получил по почте, и тут же помчался к редактору в Мцхета. К. Л. внимательно прочитал и спросил: «О ком это?» Я честно ответил: «О Пастернаке».
– Чудесно написано, а Борис Пастернак наш друг и великий поэт, – отреагировал К. Л. и без всяких подписал в набор.
«Главы из поэмы» благополучно миновали рифы цензуры, однако в верстке К. Л. подчеркнул слово «низкого». В любом другом случае я бы безоговорочно снял непонравившееся редактору слово. Стоит ли артачиться из-за мелочи, когда речь идет о такой интересной публикации? Но в данном контексте… Для ясности приведу этот отрывок.
Прислонившись к стене, я телом, как глухой, слышала, как он говорил с кем-то, словно настойчиво оправдываясь перед ним, окружал его заботой и любовью голоса. Спиной и ладонями я впитывала диковинные приемы его речи – нарастающее пение фраз, доброе восточное бормотание, обращенное в невнятный трепет и гул дощатых перегородок. Я, и дом, и кусты вокруг нечаянно попали в обильные объятия этой округлолюбовной, величественно деликатной интонации. Затем он вышел, и мы сделали несколько шагов по заросшей пнями, сучьями, изгородями, чрезвычайно неудобной для ходьбы земле. Но он как-то легко и по-домашнему ладил с корявой бездной, сгустившейся вокруг нас, – с выпяченными, дешево сверкающими звездами, с впадиной вместо луны, с грубо поставленными, неуютными деревьями. Он сказал: «Отчего вы никогда не заходите? У меня иногда бывают очень милые и интересные люди – вам не будет скучно. Приходите же! Приходите завтра». От низкого головокружения, овладевшего мной, я ответила почти надменно: «Благодарю вас. Как-нибудь я непременно зайду»…
Внутреннее чутье мне подсказывало, что это «низкого» в сочетании с головокружением несет большую эмоциональную нагрузку, и до боли захотелось оставить его в тексте.
Получив сигнальный экземпляр, К. Л. рассердился на меня, хотел даже заново отпечатать всю форму (скорее, мне в наказание), но вскоре отошел и подписал номер к распространению.
В качестве редактора К. Л. терпеливо и настойчиво прививал нам, молодым сотрудникам, свою позицию. А убедившись в нашей верности журналу и уважению к проводимой редактором линии, разрешал порезвиться. Конечно, с условием, что гений в редакции один!..
К. Л. как-то написал резкую статью о градостроительстве, назвав ее «Любовью продиктовано». Перефразируя его, скажу: когда я писал о Константине Лордкипанидзе, только любовь водила моим пером!..
Итак, Элизбар Зедгинидзе пригласил нас с женами в Кахетию. Из его уговоров можно было заключить, что кахетинцы живут одной мечтой: как лучше принять элизбаровых друзей.
Группа составилась на две машины. Элизбар, убедившись, что мы не шутим и народу набралось будь здоров, скромно отступился, мол, если нет в машине места, он готов не ехать. «Как, – возмутился К. Л., – ты нас уговаривал, мы уже Беллу с Нагибиным пригласили, а сам сейчас в кусты?! Не волнуйся, для тебя найдется местечко, в крайнем случае, сядешь к кому-нибудь на колени», – и редактор смерил взглядом своего вертлявого, крохотного ответсекретаря.
Рано утром наш кортеж двинулся в сторону Кахетии. Мы умышленно не позавтракали, уповая на местную кухню. Стоило проехать мост, служащий символической границей, и наш вожак К. Л. начал хождения по закусочным в поисках цыплят черного пера. Всюду, как на зло, оказывались белые куры. К. Л. возмущался: «Не могу же я кормить гостей инкубаторскими заморышами!» И мы, укрощая аппетит, ехали дальше.
В одной деревне мы увидели крестьянина, торгующего прямо на дороге свежим мясом. К. Л. и я, два шофера, подошли к нему. Слово за слово, и крестьянин предложил накрыть за умеренную цену стол у себя во дворе. Вино из квеври, горячие хлеба, соленья, хашлама – огромные куски говядины, вареные со специями, – шашлыки и свежий сыр. Как было устоять? Мы завернули во двор.
Хозяйка и две ее дочки уставили дощатый стол всевозможными закусками, а крестьянин колдовал над котлом с хашламой.
Девочки побежали к дому, принесли хрестоматию и стали сравнивать знаменитого гостя (узнали К. Л. в лицо) с портретом в книге.
Мы перекусили, выпили, девочки играли на чонгури, пели. В конце двора варился виноградный сок, из него получается пеламуши – пальчики оближешь. Но пока сусло остывало, лошадь вылакала полкотла.
Эдик заявил: «По усам текло, а в рот не попало». Элизбар нахохлился – русскую пословицу переврали, испортили, должно быть: «По усам текало, а в рот не попало». Так благозвучнее. Нагибин настаивал, дескать, если уж на то пошло, лучше: «По усам текло, а в рот не поило». Мы хохотали, еще бы, ведь Элизбар разбирался в русском языке почти как Юра в хаши.
Белла что-то шепнула мужу на ухо, и Нагибин вдруг совершенно серьезно начал каяться. Да, он ошибся, злоупотребил грузинским гостеприимством, и во искупление греха готов немедленно усыновить Элиз бара. Тут мы уж чуть не попадали со скамеек.
Утром я спросил у Нагибина: «С чего это ты решил усыновить человека, годного тебе в отцы?»
– Элиз бар в тот момент показался мне таким маленьким, – засмеялся Юра.
В одном из эссе Белла Ахмадулина так описала наш кахетинский пир:
«Однажды осенью в Кахетии мы сбились с дороги и спросили у старого крестьянина, куда идти. Он показал на свой дом и строго сказал: «Сюда». Мы вошли во двор, где уже сушилась чурчхела, а на ветках айвы куры вскрикивали во сне. Здесь же, под темным небом, хозяйка и ее две дочери ловко накрыли стол. Сбор винограда только начинался, но квеври – остроконечные, зарытые в землю кувшины – уже были полны юного, еще не перебродившего вина, которое пьется легко, а хмелит тяжело…»
И еще упоминание о нем в статье о Г. Табидзе.
«… Так я поверила вам, старый кахетинский крестьянин, чьи руки можно читать, как книгу о щедрой земле, о долгом труде. Спасибо вам, что вы позвали нас в дом только за ту заслугу, что мы были путники, бредшие мимо, что луна вставала над виноградником, что стихи Галактиона, сложные для некоторых специально ученых людей, для вас были вовсе просты…»
Вечерело, когда мы, тепло попрощавшись с хозяевами, поехали дальше.
Наконец мы набрели на какой-то постоялый двор. Элизбар бодро, то и дело подтягивая по странной привычке штаны, направился к администратору. И вскоре вышел довольный собой и переговорами. «Порядок, – сказал он, мужчины обеспечены ночлегом». К. Л. угрожающе надвинулся на него: «А женщины?!» Элизбар пожал плечами. Забыл что ли о них. Тогда К. Л. и я пошли к администратору. В коридоре гостиницы мы услышали вопль: «Что я вам, белый медведь?» Оказывается, незадачливый путник полез под душ, не поинтересовавшись заранее, есть ли горячая вода в этой забытой богом ночлежке. У К. Л. отпала всякая охота разговаривать с администратором, и мы поехали в сторону Цинандали.
Не помню, как мы очутились в доме председателя колхоза. Он был лично знаком с К. Л. и принял гостей с царскими почестями.
Кахетинцы – народ хлебосольный и немногословный. Поэтому я немного сдрейфил, когда хозяин дома, а значит и тамада, назначил меня своим помощником и виночерпием. Говорил он просто, коротко. Я должен был «развивать его идеи» и следить за тем, чтобы у всех стаканы были наполнены до краев.
Тост за К. Л. я оформил таким рассказом:
– Как-то мы с товарищем бродили по Кахетии, просто хотелось развеяться, отстраниться от дел, найти в езде забвение. Проезжая мимо неуклюжего особняка, мы вспомнили, что в нем живет брат нашего друга, грузинского писателя Натрошвили. И постучались к нему в дверь. Мы представились приятелями Георгия и передали привет от брата. Тот пригласил нас войти в дом. Но мы заколебались. Он вторично предложил: «Вошли бы…» Мы сдуру отказались. Через несколько дней Г. Натрошвили при встрече намылил мне шею: «За что ты обидел моего брата? Пока он с вами беседовал, женщины зарезали цыплят, накрыли стол. А вы убежали. Некрасиво!»
И сейчас, подымая бокал за Константина Лордкипанидзе, я хотел бы сравнить его книги с тем немногословным кахетинцем. На первый взгляд произведения К. Л. скромны, непритязательны. Они как бы только приглашают читателей: «Вошли бы…» Но за этой неброскостью скрывается великое обилие яств – художественные находки, отточенные фразы, выпуклые образы…
Председатель отпустил нас только в полдень.
Привал мы устроили на Гомборском перевале. Отдыхали на зеленой полянке. И только Элизбару не сиделось на месте. Тогда Белла шутливо отшлепала его, мол, он наш приемный сын и должен уметь вести себя в обществе. Элизбар подтянул штаны, притворно надулся и прилег, положив голову на мамины колени. Белла принялась расчесывать ему волосы как ребенку. Мила шепнула мне: «Как сильна в Белле природная тяга к материнству, жаль, что нет у нее детей». А я вспомнил, как часто Белла во время пиров предлагала мне незаметно для других выпить за моих крошек Маришку и Фелика. Через несколько лет Белла удочерила прелестную Анну.
Обычно К. Л. мгновенно вспыхивал, но так же быстро отходил. Но случались и исключения. Расскажу потешный эпизод.
Будучи редактором журнала «Цискари», К. Л. опрометчиво снял с работы комсомольского поэта. Расплата не заставила себя долго ждать.
Перед окнами редакторского кабинета, которые выходили на тихую улицу, вдруг возник шарманщик и завел бесконечную однообразную музыку.
К. Л. распахнул окно и попросил пока что вежливо прекратить концерт. Но тот и ухом не повел.
На второй день с утра улицу вновь огласили звуки шарманки. К. Л. не на шутку рассердился, однако найти управу на музыканта не смог.
Третье утро стало точной копией предыдущих дней. Редактор приказал сотрудникам выдворить назойливого шарманщика. А через полчаса тот как ни в чем не бывало занял свой пост. Он крутил шарманку, изредка поглядывал на затаившегося комсомольского поэта, который многообещающе размахивал пачкой денег.
К. Л. потерял покой и даже, как потом признался, сон. Работа редакции была парализована. Наш поэт довольно потирал руки.
Но в конце концов и ему осточертела эта страшная месть, а может, деньги кончились? Жизнь редакции вернулась в нормальное русло. И все же К. Л. с тайным страхом нет-нет, да выглядывал в окно, ища глазами шарманщика.
Случай этот послужил ему хорошим уроком. С того дня К. Л. больше не увольнял нерадивых сотрудников, а пристраивал в другие редакции.
Что за люди сгрудились перед хашной? Да самые разные. И труженики, и бездельники; и те, кому садиться за баранку тяжелого грузовика на долгую шоферскую смену, становиться к станкам, работать иглой, шилом, малярной кистью, мастерком, киркой и лопатой, и те, кому праздно носить бесцельную тяжесть рук в длинном, не для них родившемся дне…
К пяти часам, когда зеленые верхушки платанов окунулись в первую, робкую голубизну неба и занавески на окнах хашной уж не могли скрыть творившейся в таинственных недрах жизни, вдохновенное нетерпение толпы пересилило потуги милиционеров. Алчущие ввязли в стеньг, в окна, в двери хашной, как застигнутая зарей гоголевская нежить.
– Думаешь, раз ты самый толстый, так ты и самый умный'? – уцепившись за ручку двери, кричал милиционеру маленький человек в комбинезоне, с огромными глазами раненого оленя.
– Если будешь так выражаться, я про тебя в газету напишу! – грозил милиционер, исчерпавший все иные способы воздействия.
И началась то нежная, то яростная, то моляще-скорбная, то неистово-гневная игра с дверью. Ее тихонечко раскачивали, так что серебристо позванивало стекло; ее трясли, будто хотели напрочь вытрясти неумолимую дверную душу. Перед ней прыгали, чтобы заглянуть в мутный стеклянный зрак. Перед ней склонялись, будто желая поцеловать в железные губы замочной скважины. И жена за моей спиной очень тихо прочла:
Имеющие уши слышат! Ми убедились в этом, еще не успев погрузить ложки в то белесое, пахучее, полное как бы разваренных в мякоть костей, что представлялось мне студнем в его первом загустье и что было хаши. Перед нами возникла откупоренная бутылка кахетинского, которое мы не заказывали, а по залу катилось озвонченное мягким «л» имя:
...Не мог я отворить дверей,
Восставших между мной и ей.
И я поцеловал те двери.
– Галактион!.. Галактион!..
Что было делать? И, взяв в руку стакан с вином, жена стала читать:
И люди замерли над остывающим хаши, которого жаждали пуще манны небесной, над хаши, только что щедро заправленным чесноком, над пригубленными стаканами, и замер с подносом в руке глава, слуга и кудесник этого полуподвального царства, и оборвали свой бег Тамара и Нисана, царицы, прикинувшиеся официантками, и стоял в дверях блюститель порядка, уже не голубь, но и не милиционер, скорее, убаюканный музами Марс на празднике небожителей.
Венчалась Мери в ночь дождей,
И в ночь дождей я проклял Мери.
Не мог я отворить дверей,
Восставших между мной и ей.
И я поцеловал те двери…
Последние строки расколдовали это совсем не спящее, но такое же зачарованное на полуслове, полужесте, на незавершенном движении царство…
…Все плакал я, как старый Лир.
Как бедный Лир, как Лир прекрасный.
А затем кто-то, рыдая, читая «Мерани», и мы поочередно читали по-русски и по-грузински снова Таяактиона Табидзе, и Симона Чиковани, и Ираклия Абашидзе, и наконец-то – мужское, сильное, жалкое и грозное, как заклинание:
Я так и не распробовал тогда вкуса хаши, но зато меня до дна пронял терпкий и сладкий вкус грузинского поэтического слова. Удивленно, благоговейно мне думалось: как прекрасно и страшно быть поэтом Грузии!»
Когда мы рядом в необъятной
Вселенной – рай, ни дать, ни взять.
Люблю, люблю, как благодать.
Осенний взгляд твой беззакатный.
Невероятно, невероятно, невероятно,
Не описать!..
Перечитывая этот рассказ, я поймал себя на неточности. Предваряя его, следовало написать не «сравнить прозу с жизнью», а «как в прозе опоэтизируется жизнь». Но исправлять не захотелось. Решил, лучше расскажу о том, как иногда в поэзии приземляется жизненный случай.
Наш друг, поэт Александр Межиров, взахлеб рассказывал мне о холодном сапожнике на Верп иском спуске. У Саши отлетела подметка, и пока сапожник прибивал новую, Межиров читал ему стихи о Грузии. Закончив работу и получив деньги, сапожник вдруг снова приладил ботинок и вбил еще один гвоздь – «Это за поэзию!»
Межиров почему-то переместил этот факт в область скрытых доходов, и вот что у него получилось:
Сапожник мой, госмастерских противник,
Прижимист. Экономит матерьял.
Мы с ним договорились за полтинник,
Но он, как видно, мне не доверял:
– ОБХС ползет из всех лазеек,
И фининспектор слишком частый гость. —
Когда я вынул пятьдесят копеек,
Он вбил в мою подметку лишний гвоздь.
И, сохранив полтинник этот в тайне,
Закрыл свою хибарку на засов.
* * *
Я благодарен судьбе за то, что она свела меня с Константином Лордкипанидзе – писателем, наделенным ярким, брызжущим талантом, врожденным редактором, придирчивым и смелым, но не безоглядно. Заботясь о позиции и репутации журнала «Литературная Грузия», который был создан по его же инициативе в 1956 году, К. Л. упорно подбирал сотрудников, восприимчивых к его требованиям. Недаром он любил говорить: «Гений в редакции должен быть один, им буду я».Детство, видно, выпало ему несладкое («меня как палку прислонили к очереди за хлебом»), в зрелые годы он влюбил в себя прекрасную Мери Нижарадзе, которая, вопреки пословице, дала ему больше, чем может дать самая красивая женщина, – посвятила успехам мужа всю себя. И К. Л. принял эту жертву. А в стихотворении о Мери признался, что видит ее распятой на кресте. Ну а себя… «Но ведь рядом с Христом распяли и бандита».
Мы часто гостили у Мери Спиридоновны, ощущали доброту ее сердца, злоупотребляли ее отзывчивостью. Однажды я повез к ней на дачу в Мцхета Булата Окуджаву. Мы сидели на веранде, Булат пел свои песни под гитару, рассказывал о том, как его мама выращивает на балкончике московской квартиры грузинскую зелень. И тогда Мери запела грустную колыбельную. Булат слушал зачарованный. А когда она закончила, Булат отложил гитару и сказал: «Где поет Мери Спиридоновна, моим песням делать нечего».
Вскоре Окуджава прислал нам из Москвы стихотворение с посвящением Мери Лордкипанидзе.
Помню, как Белла, погостив у М. С. несколько дней, стала называть ее «деда» – мама.
Вернемся к вечеру. Лети, машина старая!
Водитель, научи ее летать.
Вернемся к вечеру. И у подъезда стану я
Бока ее подбитые латать.
И голосами хриплыми фазаньими
Аукнется под старой Мцхетой бег,
И повернутся домики фасадами…
А на Арбате ныне первый снег.
Поет грузинка. И кочует пение,
Как вечный странник, из жилья в жилье…
О, есть ли что на свете колыбельнее,
Чем эта колыбельная ее?
И дети спят. Мужчины горько плачут.
Кто это там идет за нами вслед?
Чем только, чем за эти слезы платят?
А на Арбате ныне первый снег.
Еще вернемся мы к своим печалям,
К своим воспоминаньям, берегам,
Как пароходы грузные причалим.
Лети, машина! Крылья – по бокам!
Осенний рыжий бог спешит по рощицам,
Веснушчатый веселый человек.
Пускай пророчит. Хватит осторожничать…
А на Арбате ныне первый снег.
Мери умирала как и жила – мужественно и мучительно. Метастазы разъедали ее организм, но не волю.
Когда я, приехав в Израиль, положил меж камней Стены Плача записку с именами Милиных и моих родителей, то рядом написал: Мери Спиридоновна Лордкипанидзе.
Ходить по земле, неся свою ношу, ей было тяжело, может, земля ей станет пухом…
К. Лордкипанидзе прославился романом «Заря Колхиды», типично соцреалистическим произведением, написанным очень талантливо. Он создал много рассказов, сценариев и… журнал «Лит. Грузия».
Оттопыренные и чуть расплющенные кверху уши К. Л. ловят, словно локаторы, каждый шорох слова, малейшее отклонение от стилистического курса. При чтении или разборе произведения он чуток и насторожен, как взведенный курок.
Честь его вкусу мог бы составить такой случай.
Зная о невзгодах Б. Пастернака, К. Л. решил напечатать его стихотворение. Но ему пришлось не по слуху одно слово, и К. Л. написал об этом автору. Пастернак согласился с замечанием, заменил это слово другим, а вскоре прислал еще письмо:
«Дорогой Константин Александрович,
Я давно хотел поблагодарить Вас за внимание и поддержку, которую Вы мне так благородно оказываете последние годы. Я получил Вашу телеграмму, и в ответ на нее скажу, что только «Июль» был помещен один раз в «Знамени», остальные же не печатались. Прилагаю вам еще несколько стихотворений, написанных недавно, после нового, очень долгого пребывания в больнице. Я их посылаю Вам только для интереса, нисколько не навязываю и без всякого притязания, чтобы они были напечатаны, так как сам прекрасно вижу, как они скучны и бесцветны. Я это говорю без ложной скромности и без всякой горечи, потому что никакие другие стихотворения у меня сейчас быть не могут. Я их пишу как-то между делом, не в полную силу и без достаточной души по многим причинам. Во-первых, потому что время, вследствие моих частых и многомесячных больничных провалов, кажется мне каким-то промежуточным, переходным и непрочным… Во-вторых, # в той, неизвестно насколько продолжительной, передышке, которая мне дается до конца или до нового заболевания, писание стихов значит очень мало и не может занимать много места. Кроме того, много от меня требует и много мне дает завязавшаяся у меня в последнее время западная переписка по разным поводам: сегодня – о Рабиндранате Тагоре по вопросу его лондонского биографа, завтра – о Фаусте по просьбе какого-нибудь музея на месте его (Фауста!!!) рождения близ Штутгарта, и пр. и пр.
Крепко, крепко жму вашу руку.
Ваш Б. Пастернак 22.6.1958»
– Как бы ни так, – возразил К. Л., глядя на нас через очки, – «только для интереса», зашлите их немедленно в номер, всю подборку!
Меня К. Л. взял сотрудником в журнал со свойственной ему поспешностью и решительностью. Решительность его заключалась в том, что до меня в штате редакции уже числилось три еврея.
Окончив университет, я поступил аспирантом-заочником в МГУ. Но вскоре почувствовал, что копаться в архивах не по мне, и решил попробовать силы в художественном переводе. (В Израиле Бог чуть было не проучил меня за строптивость – внедрение в жизнь началось с того, что я был направлен на курсы архивных работников. И вновь сбежал). Первый же мой перевод понравился К. Л., и он «из-под земли достал» еще одну штатную единицу.
Через полгода, когда ответсекретарь, не поладив с редактором, перешел в издательство, К. Л. предложил мне это место. Для меня, начинающего переводчика и «зеленого» журналиста, назначение на такую должность было неожиданным и заманчивым. Но… «Как я могу занять место близкого товарища, – смутился я, – ведь он ушел не по доброй воле». К. Л. вдруг повеселел, заговорил о чем-то другом, постороннем. Кажется, ему пришлись по душе мои сомнения.
На другой день он привел в редакцию нового ответсекретаря – очеркиста Элизбара Зедгинидзе. А через несколько месяцев вся редакция взвыла. Я же казнил себя, ругал за необдуманный отказ. Верность товарищескому долгу обернулась изменой журналу.
Однажды К. Л. вызвал меня в кабинет и показал бездарнейший плакат.
– Смотри, что хочет Элизбар печатать на обложке. Чем это кончится? Куда мы идем?
Я виновато понурил голову. Вскоре Зедгинидзе перешел на творческую работу (писать очерки о колхозниках), а я был утвержден на должность ответсекретаря и стал членом редколлегии. И все же Элизбар успел сделать полезное дело – уговорил нас съездить с Нагибиным и Беллой в Кахетию…
Константин Лордкипанидзе и Белла Ахмадулина.
Фото Павла Антокольского
Бывало, К. Л. неделями не появлялся в редакции.
Однако ни строчки не проходило без его одобрения.
Он мог из-за одного материала, полученного в последнюю минуту, сломать верстку, перекроить весь номер, задержать выход журнала на неделю. Так произошло с главами из повести К. Паустовского о Грузии и чуть было не случилось с поэмой Б. Ахмадулиной о Пастернаке.
Узнав откуда-то, что Паустовский завершил повесть, в которой рассказывается и о нашем художнике-самородке Пиросмани, К. Л. приостановил номер и срочно командировал меня в Москву с наказом без повести не возвращаться.
Повесть эта лежала в журнале «Октябрь», ждала своей очереди. Я прочитал ее в редакции, отобрал главы о Грузии (их оказалось немало) и по настоянию сотрудников «Октября» дал молнию в Крым Паустовскому с просьбой разрешить нам опубликовать фрагменты. Паустовский ответил так же молнией. С телеграммой в руках я заявился в редакцию и предложил машинисткам тройную плату за скорость. Бедняги печатали всю ночь. Я улетел дневным рейсом, мысленно бахвалясь перед К. Л. раздобытым материалом…
Поэму Б. Ахмадулиной о Пастернаке (без упоминания его имени) я получил по почте, и тут же помчался к редактору в Мцхета. К. Л. внимательно прочитал и спросил: «О ком это?» Я честно ответил: «О Пастернаке».
– Чудесно написано, а Борис Пастернак наш друг и великий поэт, – отреагировал К. Л. и без всяких подписал в набор.
«Главы из поэмы» благополучно миновали рифы цензуры, однако в верстке К. Л. подчеркнул слово «низкого». В любом другом случае я бы безоговорочно снял непонравившееся редактору слово. Стоит ли артачиться из-за мелочи, когда речь идет о такой интересной публикации? Но в данном контексте… Для ясности приведу этот отрывок.
Он неожиданно вышел из убогой чащи переделкинских дерев поздно вечером, октябре, более двух лет назад. На нем был грубый и опрятный костюм охотника: синий плащ, сапоги и белые вязаные варежки. От нежности к нему, от гордости к себе я почти не видела его лица – только ярко-белые вспышки его рук во тьме слепили мне уголки глаз. Он сказал: «О, здравствуйте! Мне о вас рассказывали, и я вас сразу узнал». И вдруг, вложив в это неожиданную силу переживания, взмолился: «Ради Бога, извините меня! Я именно теперь должен позвонить». Он вошел было в маленькое здание какой-то конторы, но резко вернулся, и из кромешной темноты мне в лицо ударило, плеснуло яркой светлостью его лица, лбом, скулами, люминесцирующими при слабой луне. Меня хватил сладко-ледяной, шекспировский холодок за него. Он спросил с ужасом: «Вам не холодно? Ведь дело к ноябрю», – и, смутившись, неловко впятился в низкую дверь.
«… Стояла осень, и она была
Лишь следствием, но не залогом лета.
Тогда еще никто не знал, что эта
окружность года не была кругла.
Сурово избегая встречи с ним,
я шла в деревья, в неизбежность встречи,
простор его яйца, в протяжность речи…
Но рифмовать пред именем твоим?
О, нет.
Прислонившись к стене, я телом, как глухой, слышала, как он говорил с кем-то, словно настойчиво оправдываясь перед ним, окружал его заботой и любовью голоса. Спиной и ладонями я впитывала диковинные приемы его речи – нарастающее пение фраз, доброе восточное бормотание, обращенное в невнятный трепет и гул дощатых перегородок. Я, и дом, и кусты вокруг нечаянно попали в обильные объятия этой округлолюбовной, величественно деликатной интонации. Затем он вышел, и мы сделали несколько шагов по заросшей пнями, сучьями, изгородями, чрезвычайно неудобной для ходьбы земле. Но он как-то легко и по-домашнему ладил с корявой бездной, сгустившейся вокруг нас, – с выпяченными, дешево сверкающими звездами, с впадиной вместо луны, с грубо поставленными, неуютными деревьями. Он сказал: «Отчего вы никогда не заходите? У меня иногда бывают очень милые и интересные люди – вам не будет скучно. Приходите же! Приходите завтра». От низкого головокружения, овладевшего мной, я ответила почти надменно: «Благодарю вас. Как-нибудь я непременно зайду»…
Внутреннее чутье мне подсказывало, что это «низкого» в сочетании с головокружением несет большую эмоциональную нагрузку, и до боли захотелось оставить его в тексте.
Получив сигнальный экземпляр, К. Л. рассердился на меня, хотел даже заново отпечатать всю форму (скорее, мне в наказание), но вскоре отошел и подписал номер к распространению.
В качестве редактора К. Л. терпеливо и настойчиво прививал нам, молодым сотрудникам, свою позицию. А убедившись в нашей верности журналу и уважению к проводимой редактором линии, разрешал порезвиться. Конечно, с условием, что гений в редакции один!..
К. Л. как-то написал резкую статью о градостроительстве, назвав ее «Любовью продиктовано». Перефразируя его, скажу: когда я писал о Константине Лордкипанидзе, только любовь водила моим пером!..
Итак, Элизбар Зедгинидзе пригласил нас с женами в Кахетию. Из его уговоров можно было заключить, что кахетинцы живут одной мечтой: как лучше принять элизбаровых друзей.
Группа составилась на две машины. Элизбар, убедившись, что мы не шутим и народу набралось будь здоров, скромно отступился, мол, если нет в машине места, он готов не ехать. «Как, – возмутился К. Л., – ты нас уговаривал, мы уже Беллу с Нагибиным пригласили, а сам сейчас в кусты?! Не волнуйся, для тебя найдется местечко, в крайнем случае, сядешь к кому-нибудь на колени», – и редактор смерил взглядом своего вертлявого, крохотного ответсекретаря.
Рано утром наш кортеж двинулся в сторону Кахетии. Мы умышленно не позавтракали, уповая на местную кухню. Стоило проехать мост, служащий символической границей, и наш вожак К. Л. начал хождения по закусочным в поисках цыплят черного пера. Всюду, как на зло, оказывались белые куры. К. Л. возмущался: «Не могу же я кормить гостей инкубаторскими заморышами!» И мы, укрощая аппетит, ехали дальше.
В одной деревне мы увидели крестьянина, торгующего прямо на дороге свежим мясом. К. Л. и я, два шофера, подошли к нему. Слово за слово, и крестьянин предложил накрыть за умеренную цену стол у себя во дворе. Вино из квеври, горячие хлеба, соленья, хашлама – огромные куски говядины, вареные со специями, – шашлыки и свежий сыр. Как было устоять? Мы завернули во двор.
Хозяйка и две ее дочки уставили дощатый стол всевозможными закусками, а крестьянин колдовал над котлом с хашламой.
Девочки побежали к дому, принесли хрестоматию и стали сравнивать знаменитого гостя (узнали К. Л. в лицо) с портретом в книге.
Мы перекусили, выпили, девочки играли на чонгури, пели. В конце двора варился виноградный сок, из него получается пеламуши – пальчики оближешь. Но пока сусло остывало, лошадь вылакала полкотла.
Эдик заявил: «По усам текло, а в рот не попало». Элизбар нахохлился – русскую пословицу переврали, испортили, должно быть: «По усам текало, а в рот не попало». Так благозвучнее. Нагибин настаивал, дескать, если уж на то пошло, лучше: «По усам текло, а в рот не поило». Мы хохотали, еще бы, ведь Элизбар разбирался в русском языке почти как Юра в хаши.
Белла что-то шепнула мужу на ухо, и Нагибин вдруг совершенно серьезно начал каяться. Да, он ошибся, злоупотребил грузинским гостеприимством, и во искупление греха готов немедленно усыновить Элиз бара. Тут мы уж чуть не попадали со скамеек.
Утром я спросил у Нагибина: «С чего это ты решил усыновить человека, годного тебе в отцы?»
– Элиз бар в тот момент показался мне таким маленьким, – засмеялся Юра.
В одном из эссе Белла Ахмадулина так описала наш кахетинский пир:
«Однажды осенью в Кахетии мы сбились с дороги и спросили у старого крестьянина, куда идти. Он показал на свой дом и строго сказал: «Сюда». Мы вошли во двор, где уже сушилась чурчхела, а на ветках айвы куры вскрикивали во сне. Здесь же, под темным небом, хозяйка и ее две дочери ловко накрыли стол. Сбор винограда только начинался, но квеври – остроконечные, зарытые в землю кувшины – уже были полны юного, еще не перебродившего вина, которое пьется легко, а хмелит тяжело…»
И еще упоминание о нем в статье о Г. Табидзе.
«… Так я поверила вам, старый кахетинский крестьянин, чьи руки можно читать, как книгу о щедрой земле, о долгом труде. Спасибо вам, что вы позвали нас в дом только за ту заслугу, что мы были путники, бредшие мимо, что луна вставала над виноградником, что стихи Галактиона, сложные для некоторых специально ученых людей, для вас были вовсе просты…»
Вечерело, когда мы, тепло попрощавшись с хозяевами, поехали дальше.
Наконец мы набрели на какой-то постоялый двор. Элизбар бодро, то и дело подтягивая по странной привычке штаны, направился к администратору. И вскоре вышел довольный собой и переговорами. «Порядок, – сказал он, мужчины обеспечены ночлегом». К. Л. угрожающе надвинулся на него: «А женщины?!» Элизбар пожал плечами. Забыл что ли о них. Тогда К. Л. и я пошли к администратору. В коридоре гостиницы мы услышали вопль: «Что я вам, белый медведь?» Оказывается, незадачливый путник полез под душ, не поинтересовавшись заранее, есть ли горячая вода в этой забытой богом ночлежке. У К. Л. отпала всякая охота разговаривать с администратором, и мы поехали в сторону Цинандали.
Не помню, как мы очутились в доме председателя колхоза. Он был лично знаком с К. Л. и принял гостей с царскими почестями.
Кахетинцы – народ хлебосольный и немногословный. Поэтому я немного сдрейфил, когда хозяин дома, а значит и тамада, назначил меня своим помощником и виночерпием. Говорил он просто, коротко. Я должен был «развивать его идеи» и следить за тем, чтобы у всех стаканы были наполнены до краев.
Тост за К. Л. я оформил таким рассказом:
– Как-то мы с товарищем бродили по Кахетии, просто хотелось развеяться, отстраниться от дел, найти в езде забвение. Проезжая мимо неуклюжего особняка, мы вспомнили, что в нем живет брат нашего друга, грузинского писателя Натрошвили. И постучались к нему в дверь. Мы представились приятелями Георгия и передали привет от брата. Тот пригласил нас войти в дом. Но мы заколебались. Он вторично предложил: «Вошли бы…» Мы сдуру отказались. Через несколько дней Г. Натрошвили при встрече намылил мне шею: «За что ты обидел моего брата? Пока он с вами беседовал, женщины зарезали цыплят, накрыли стол. А вы убежали. Некрасиво!»
И сейчас, подымая бокал за Константина Лордкипанидзе, я хотел бы сравнить его книги с тем немногословным кахетинцем. На первый взгляд произведения К. Л. скромны, непритязательны. Они как бы только приглашают читателей: «Вошли бы…» Но за этой неброскостью скрывается великое обилие яств – художественные находки, отточенные фразы, выпуклые образы…
Председатель отпустил нас только в полдень.
Привал мы устроили на Гомборском перевале. Отдыхали на зеленой полянке. И только Элизбару не сиделось на месте. Тогда Белла шутливо отшлепала его, мол, он наш приемный сын и должен уметь вести себя в обществе. Элизбар подтянул штаны, притворно надулся и прилег, положив голову на мамины колени. Белла принялась расчесывать ему волосы как ребенку. Мила шепнула мне: «Как сильна в Белле природная тяга к материнству, жаль, что нет у нее детей». А я вспомнил, как часто Белла во время пиров предлагала мне незаметно для других выпить за моих крошек Маришку и Фелика. Через несколько лет Белла удочерила прелестную Анну.
Обычно К. Л. мгновенно вспыхивал, но так же быстро отходил. Но случались и исключения. Расскажу потешный эпизод.
Будучи редактором журнала «Цискари», К. Л. опрометчиво снял с работы комсомольского поэта. Расплата не заставила себя долго ждать.
Перед окнами редакторского кабинета, которые выходили на тихую улицу, вдруг возник шарманщик и завел бесконечную однообразную музыку.
К. Л. распахнул окно и попросил пока что вежливо прекратить концерт. Но тот и ухом не повел.
На второй день с утра улицу вновь огласили звуки шарманки. К. Л. не на шутку рассердился, однако найти управу на музыканта не смог.
Третье утро стало точной копией предыдущих дней. Редактор приказал сотрудникам выдворить назойливого шарманщика. А через полчаса тот как ни в чем не бывало занял свой пост. Он крутил шарманку, изредка поглядывал на затаившегося комсомольского поэта, который многообещающе размахивал пачкой денег.
К. Л. потерял покой и даже, как потом признался, сон. Работа редакции была парализована. Наш поэт довольно потирал руки.
Но в конце концов и ему осточертела эта страшная месть, а может, деньги кончились? Жизнь редакции вернулась в нормальное русло. И все же К. Л. с тайным страхом нет-нет, да выглядывал в окно, ища глазами шарманщика.
Случай этот послужил ему хорошим уроком. С того дня К. Л. больше не увольнял нерадивых сотрудников, а пристраивал в другие редакции.