Коля выдал мне еще один аванс, поскромнее. (Селимчик, как и обещал, не разболтал про кредитку, я тем более.) Тут же директор сообщил, что за гостиницу уже заплачено, и разрешил пойти прогуляться по городу, пока он здесь расслабит один старый и ржавый моток проволоки.
   – Вы только не подумайте, что мы к вам, старикам, что-то дурное имеем, – ласково улыбнулся Коля и выпроводил меня вон.
   Когда через час, после двух соток вискаря, я вернулся в двухэтажный яблоневый дом – в кабинете у Коли сидела молодая, влекущая к неостановимым телесным контактам женщина. Волосы ее каштановые улеглись волнами на плечи, раскосые глаза смотрели хищно и смело. Чуть несоразмерное лицо – одна щека больше другой и подбородок слегка съехал на сторону – было матово-бледным, но было и прекрасным, на груди сияла громадная брошь, на пальцах – пять или шесть серебряных колец.
   Женщина сидела лицом к двери, и директор Коля, все никак не желавший отлипнуть от окон, вынужден был стоять к ней вполоборота.
   Это Колю тяготило.
   – Все, хватит! – вдруг решился директор. – В Пшеничище поеду я сам. А ты, Леля, введи нового сотрудника в тонкости нашего дела.
   – В Пшеничище уже выехали.
   – Кто? Когда?
   – Трифон. Четверть часа назад.
   – Как? А я? Я же просил его… Как выехал?
   – А так. На байке своем драном выехал.
   – Неслыханно! Непостижимо!
   Коля кинулся к двери, по дороге споткнулся о стул, чертыхаясь, помял колено, Леля крикнула: «Стоять, хам!» – и густо, не по-женски заржала. Директор Коля послушно остановился и с озабоченным видом стал ждать, что еще скажет Леля, чтобы немедленно бежать дальше.
   Леля, отсмеявшись, и сказала. При этом всякая веселость из голоса ее исчезла, а уважения к постороннему человеку (то есть ко мне) не проглянуло и на йоту.
   – Я требую покончить с кустарщиной раз и навсегда! Развели верхоглядство в Пшеничище. У вас там не станция – изба-читальня. И вообще: зачем тебе, Коля, давить сачка в Пшеничище, если там его уже давит Трифон? Старые подшивки переворачивать будете? За бабочками вместе гонять? И главное: зачем тебе, Коля, новый сотрудник, если есть я, есть Женчик с Ниточкой? Зачем последние деньги тратить? Вы с Трифоном живете в девятнадцатом веке. Но я там жить не желаю. Ты, Коля, – лайдак! А Трифон от всех нас просто устал… И… У него же нет больше идей! Только одна: плевать в воду и круги на воде разглядывать.
   – Леля! – директор Коля молитвенно сложил руки, но глянул, скосив глаза, не на Лелю, а куда-то в сторону. Может, как раз туда, где, преодолевая трудности дорог, мчал в подозрительное Пшеничище усталый Трифон.
   – Что – Леля? Я для всех вас кто? Питерская верховодка без московской протекции. Но вы с Трифоном не только меня презираете! Вы ведь и над Альберт Альбертычем насмехаетесь! Да-да, молодой человек, – язвительная Леля обратилась уже прямо ко мне. – Они Эйнштейну не верят! А ведь Альберт Альбертыч раз и навсегда доказал: никакого эфира в природе нет!
   – Леля! Отца Альберта Эйнштейна звали…
   – Я знаю, как звали отца Эйнштейна и его мац-ць! – взвизгнула Леля и после визга чудесным образом преобразилась, словно изо рта у нее (а может, и откуда-то из глубин живота) бодро выпрыгнул и, шлепая босыми ступнями по линолеуму, ломанулся куда-то вдаль хитрый и наглый бесенок. – Но бог с ним, с Альбертиком. Я не против него. Но и не за. Я против дедовских способов работы. С ними пора кончать. И если вы не кончите – я сделаю так, что лавочку нашу прикроют.
   – После трех с половиной лет работы – и вдруг такие слова! Да еще при новом сотруднике…
   – Не вдруг, не вдруг… Но ты успокойся, Колюнь. Сам ведь недавно говорил Трифону: нечего в словах у Лелищи смысла искать!
   – Ищи ветра в поле… Моя фамилия Дроссель, – скрипнул, как дверь, останавливаясь на пороге, высокий костистый старик. – Кузьма Кузьмич, – сухо кивнул он и поправил большим пальцем круглые железные очки на носу. – Вы на наши склоки, молодой человек, внимания не тратьте. А идемте-ка лучше со мной. Надо поближе с вашей биографией познакомиться…
   Дроссель пропустил меня вперед и, как показалось, умышленно не затворил за собой дверь, чтобы я слышал, как орет взволнованный Коля, как отвечает ему внезапно успокоившаяся Леля.
   А слышно было превосходно.
   – Лёлипутка ты наша бесценная! – кричал директор. – Пойми же наконец! Эйнштейн – бесконечно, вселенски заблуждался. Но даже он признавал… Ты не можешь не помнить его слов: «Если есть эфир, то моей общей теории относительности просто быть не может». Великий, несравненный ученый! Небывалый критик своего собственного учения! Не то что наши тупари… Они-то все и портят: «Как неверна? Разве может быть неверна великая теория? Не может быть, чтобы Эйнштейн ошибался, потому что он не мог ошибаться никогда»! Но ведь Эйнштейн в своем последнем постулате написал: «Пространство без эфира немыслимо, и поскольку моя общая теория…».
   – А она твоя, Колюнь?
   – «…и поскольку моя общая теория относительности наделяет пространство физическими свойствами»!.. Понимаешь, дура? Фи-зи-чес-кими!
   – Хам и лайдак, – уже ласковей отвечала Леля директору. – И прохвост к тому же! Все вы здесь – прохвосты! И ты, и Трифон, и ваш Сухо-Дроссель. И этот новый сотрудник тоже, скорей всего, прохвост. Нечего сказать: пятидесятилетнего юношу в «Ромэфир» приволокли!
   – Леля! Ты – совсем? Мы с Селимчиком такого человека три года искали!
   – Да? Это что-то новое. Расскажи поподробней. Но что бы ты ни врал, все вы глупцы и прохвосты! От вас пахнет глупостью Майкельсона и Морли! И только из сострадания к твоей глупости я, Коля, тебя сейчас поцелую…
   Я догнал Дросселя у дверей его кабинета.
   А уже через полчаса, вместе с директором Колей и веселой Лелей, нехотя плелся в лабораторию, на свое рабочее место.
   Со Второй Овражьей улицы мы перебрались на Первую.
   К запаху майкельсоновской глупости примешивался запах поздно скошенного бурьяна.
   Впереди, метрах в пятнадцати, скачущей походкой поспешал директор Коля с карповым подсаком в руке.
   Туфли у Коли были голубенькие, матерчатые, с черными кожаными нашлепками и загибающимися кверху носами. Подсак треугольный, пиджак коротюсенький. Цирк, да и только!
   За Колей тащились мы с Лелей.
   Леля оказалась занятной собеседницей. Сперва она попыталась уточнить, сколько мне лет, потом попросила рассказать, сколько раз и на ком именно я был женат.
   Пришлось сказать правду: не был ни разу. Я думал, эти слова вдохновят Лелю на какую-нибудь незапланированную нежность, но она только буркнула: «Значит, и не женитесь» – и ринулась догонять Колю.
   Мы как раз огибали пламенеющий золотом храм, когда Леля вдруг вернулась и, округлив милые кошачьи глазки с вертикальными черточками вместо зрачков, сказала:
   – Мы все здесь концы отдать можем. Эксперименты наши смертельно опасны! И это – уже не шутка.
   Сарказма в Лелином голосе я на этот раз и впрямь не уловил, и поэтому стал вертеть головой по сторонам, а потом часто-часто задышал носом, словно бы вынюхивая в воздухе опасность и риск.
   Ничего не вынюхав, спросил:
   – Так чего ж вы во все колокола не бьете? Чего наверх, в Москву, в Питер, не семафорите?
   – А мне интересно, как мы все здесь – и теперь уже в обнимку с вами – подыхать будем! Я, кстати, так и не поняла: почему взяли именно вас? Тут что-то кроется…
   Я приостановился. Леля дружески рассмеялась.
   – Идемте же! – Она подхватила меня под руку. – Вы так и не сказали: сколько вам лет?
   – Двадцать девять, – чуть подумав, соврал я.
   Тут Леля отчебучила такую штуку. Изящно разведя в стороны полы белого плаща, она присела, и, показав толстенькие детские коленки, заявила:
   – А тогда мне – пятнадцать.
   Я двинулся дальше. Леля догнала, опять ухватила под руку.
   – Видите во-он ту горку? Ну там, за Волгой…
   Я нехотя всмотрелся.

Вихри эфира

   Слева от нас, за Волгой, на расстоянии примерно километра, на одном из невысоких лесистых холмов мерцали крупные, проглядываемые насквозь дневные огни. Чуть дальше, за огнями, через равные промежутки времени взмывали в небо оранжевые и желтые шары.
   – Это зонды со спецначинкой, – таинственно сообщила Леля.
   Трескотня ее начинала мне надоедать. Я вырвал руку.
   – Но эти зонды – маленькие. А завтра будет запущен большой зонд. Через некоторое время – и аэростат! И ты, дурашка, на нем полетишь! А все потому, что Морли с Майкельсоном впервые добились результатов – именно поднявшись на аэростате. Вот наши повторялы и будут, вдогонку за американским девятнадцатым веком, в поисках эфирного ветра над Волгой рыскать… Нам самолет-разведчик со спецлабораторией нужен, а они, как пацаны, на тепловых аэростатах гоняют!
   Я припустил быстрей.
   – …чтобы уловить эфирный ветер – едва доносилось до меня (кричать на улице Леля все-таки остерегалась), – чтоб чужими руками поймать ветерок в коробочку, Коля вас и нанял!
   Я резко встал. Несмотря на два аванса и оплату гостиницы, захотелось послать Лелю далеко и навечно, а самому срочно выехать по делам в Москву или в Питер.
   Леля оценила остановку движения по-своему.
   – Коля мне, кстати, никто, – задышала она в мое плечо, почти касаясь его губами. – Этот попрыгунчик только воздух вокруг меня обчмокивает. А вы, а ты…
   Словно бы почуяв неладное, Коля, прыгавший с карповым подсаком далеко впереди, вдруг повернул к нам.
   – Ничего не замечаете? – Леля до боли стиснула мой локоть. – Ничего не видите?.. Мы с вами – то туда, то сюда! Шатает нас и водит! То же самое – Коля, Трифон и наш Сухо-Дроссель: туда – сюда, туда – сюда! Такая хаотичность движений явно свидетельствует: мы становимся зависимыми от эфира! А эти, – заторопилась Леля, рассчитывая выложить всю подноготную «Ромэфира» до прихода директора, – а Коля с Пенкратом, чтобы доказать существование эфира, уже устроили у нас два небольших землетрясения. Их мало кто заметил – и так бедолаг наших трясет, как в старом лифте, – но ведь Коля не остановится! Он собирается искусственные смерчи здесь устраивать! Тороидальный вихрь к нам в Романов обещал перенаправить…
   – Какой …идальный?
   – Ой, ну какой вы безграмотный, – это на южном полюсе, очень, очень вихрь такой мощный…
   – Как же его можно сюда перенаправить?
   – Так ведь Коля петрит в науке – как бушмен в ароматах кварков! Он думает – можно…
   Коля вырвал меня из цепких Лелиных лап (ее он оттолкнул с гадливостью, а меня, наоборот, нежно приобнял за талию) и поволок в лабораторию:
   – Немедленно, – стрекотал по дороге кузнечик, – сейчас же! Считывать данные, осматривать интерферометры, колупать и выколупывать истину! Иначе – аванс отберу. Иначе…
   – Зачем вам подсак? – спросил я неожиданно Колю.
   – Остолопов из Волги вылавливать!
   Тихо шумнул ветер. Я бережно взял из директорских рук подсак и далеко зашвырнул его в бурьян. Коля, причитая, полез в бурьян за подсаком.
* * *
   Эфирный ветер – нечуемый, неуловимый – летел над землей.
   Земля чувствовала этот ветер лучше и трепетней человека, потому что именно для окончательной формировки Земли он и был в первую очередь предназначен.
   Не смешиваясь с ветрами обычными, не делая их своей частью, – эфирный ветер нередко под них маскировался, прятался за их порывами и контурами.
   Волжская сухая трава, сорванные крыши и обломленные козырьки домов, перевернутые сухогрузы и вставшие дыбом крестьянские дроги, содранная живьем кожа лип и раскуроченные скалы – во всем этом справедливо видели следствия ураганов и смерчей, возникающих от неравномерного распределения атмосферного давления и других вполне объяснимых причин.
   Так оно чаще всего и было.
   Но по временам за настырной силой земных ветров, за Бофортовой двенадцатибальной шкалой проступала некая сумасшедшинка, некая добавочная страсть. Проступала неуследимая и, похоже, разумная сила.
   Так случалось потому, что ветры обычные тоже нередко были следствием эфирного ветра. Эфирный ветер в разных местах по-разному воздействует на Землю. А Земля под воздействием этого таинственного ветра, то нагреваясь изнутри, то вулканизируясь, в свою очередь способствует рождению некоторых видов ветра обыкновенного…
   Ковчег на вершине Арарата и стальные линкоры с заглохшими двигателями, плывущие прямо по воздуху; кругосветные странствия призрачных клиперов, столетиями летящих со скоростью 20 узлов в час, и переселение на чужбину вполне благополучных многотысячных этносов; долгие войны, вспыхивающие без достаточных на то исторических причин, и захват власти кучкой безумцев то в одной, то в другой стране – во всем этом ощущалось влияние некой таинственной силы.
   Находились те, кто считал: как раз в таких случаях влияние эфирного ветра и просматривается.
   Откуда он, этот Ветер-Ветрило, взялся?
   Вращаясь вокруг Солнца, Земля в своем орбитальном движении проходит сквозь тонкое и всепроницающее вещество: сквозь эфир. От соприкосновения Земли с эфиром рождается эфирный ветер.
   Но это малый поток «ветрообращения», малый круг эфирного ветра.
   А есть и «большой»! Другими словами, существует некое общее направление «обдува» нашей Галактики и нашей Земли эфирным ветром.
   Галактика обдувается «большим» потоком эфирного ветра со стороны созвездия Льва. Земля – со стороны Северного полюса.
   В отличие от четырех элементов подлунного мира: земли, воздуха, воды и огня – подверженных возникновению, склонных к уничтожению, – и сам эфир, и эфирный ветер обладают всеми свойствами блаженной вечности. Именно неизменность дуновений эфира – а его часто называют пятой сущностью или пятым элементом – сообщает ему свойства бессмертной субстанции, свойства всемогущего посредника меж Богом и человеком.
   Тонкий, живой эфирный ветер, отделяясь от громадного тела всеобщей эфирной среды – легкими ручейками, быстрыми пальцами, – передает Земле свет и магнитные колебания. А главное, каждый час, каждый миг старается донести до нас волю Творца…
   Один из таких эфиропотоков, берущий начало в созвездии Льва, – не обминая космические обломки и догорающие хвосты комет, а проходя их насквозь – с неслыханной скоростью летел той осенью к маковке Земли: к Северному полюсу. Уже в ионосфере фронт эфирного ветра сузился, а затем разделился на несколько малых потоков.
   И почти тут же над волжскими просторами полетел неощутимый на вкус, не впитывающий влагу и пыль, сохраняющий постоянство, но и непрерывно себя обновляющий эфирный ветер.
   Ветер эфира всегда летел ровно, легко. Но иногда, в заранее предчувствуемые дни и годы, в ответ на человеческую муть и похабень – становился резче, направленней.
   Но и в таких случаях ветер эфира (даже вооружившись всеми приборами всех лабораторий мира) сложно было услышать, нельзя увидеть. Поигрывая неслыханной силой и скоростью, он словно бы подсмеивался, а иногда даже издевался над наукой: улови меня, если сможешь!
   Правда, и ветер эфира кончал свои издевки, становился по-земному печальным – а кое-где и по-русски заунывным, – когда вынужден был прикасаться к событиям общественно-историческим…
   В годы нелепостей и запредельного чванства ветер эфира начинал влиять на земные события точечно. И тогда ход вещей менял свой характер, менял вектор. Многие земные события приобретали небывалую силу и страсть, вспыхивали полярными сияниями и дополнительными лунами, а иногда, наоборот, летели к чертовой матери в подол кувырком!
   При этом казавшиеся дурными в конкретный день и час события отзывались далеким счастьем в тысячелетней цепи.
   Человек не мог уследить за связью этих событий, не мог предположить, как они отзовутся в будущем. Это сбивало с толку, пугало, мучило.
   И только во времена новых направленных всплесков эфирного ветра людские мысли, до того обрывчатые и безвольные, вдруг начинали приобретать толк и смысл. Сама материя этих мыслей менялась: из вялых и блеклых они становились огненными, из гадковато-пустых – вселенскими.
   Не всегда такие мысли оборачивалось добром. Но почти всегда отзывались неизбежностью. Чуя неизбежность, те, кто испытал прикосновение эфира, начинали действовать.
   Нищий семинарист Иосиф Джугашвили вдруг ощущал себя распорядителем смертей и вершителем судеб. Кровавый вихрь уносимых в бездну жизней все тесней и тесней прижимал его к земле!
   Скромный учитель Нестор Махно мысленно становился великим полководцем и готовился бежать из царской тюрьмы.
   Наполеон Бонапарт принимал решение идти из Марселя в Париж и опять собирал – на беду себе и Европе – молоденьких маршалов и старых капралов.
   В голову Эйнштейну закрадывались сомнения в общей теории относительности, и он, противореча своим же раздумьям, в 1924 году записывал: «Мы не можем в теоретической физике обойтись без эфира!».
   А белокурый паренек из среднерусской деревни, остановившись на минуту у столба с медными кольцами и веревкой, то есть у коновязи, внезапно начинал мыслить великолепными персидскими образами, говорить несравненными русскими стихами…
   Но постепенно дикий запал мыслей, бушевавший в головах гневливых одиночек и расхристанных толп, сникал, гас. Из агрессивных их думы и помыслы исподволь превращались в овечьи.
   И тогда целые народы, не дойдя до намеченной цели, вдруг теряли энергию, останавливались в голой степи или в безводной пустыне. Пламенные пророки и громогласные трибуны внезапно становились жадными ростовщиками, грубые конкистадоры – улыбчивыми вице-консулами, ненасытные поблядушки – сладкоречивыми основательницами сиротских фондов…
   Эфирный ветер раздувал знамена и смирял дыхание этносов, подталкивал к строительству гидроцентралей и топил непобедимые армады. Этот ветер поощрял, не давал воли, пересоздавал заново, наказывал, не оставлял камня на камне – возносил к звездам!
   Ветер-Ветрило, эфирный ветер… Он мог, по сути, все!
   И не выносил только одного: несвободы. Не терпел быть пойманным и посаженным в коробочку, не переносил быть разъятым, оплеванным и осмеянным человеческим саркастическим умом…
* * *
   Первый день в приречном городе закончился для меня неожиданно.
   После просмотра статистических таблиц и бесконечных замеров (были, оказывается, «полуденные наблюдения», были «вечерние», и они сильно разнились) кузнечик Коля выдернул нас с Лелей из лаборатории и повел в лучший кинотеатр города Романова на последний, девятичасовой сеанс.
   По экрану клубилась муть и текла жижа. Может, поэтому прямо посреди сеанса Коля куда-то слинял.
   Минут через пятнадцать мы с Лелей тоже решили свалить.
   На улице Леля остановилась, задрала вверх милое, но, как уже говорилось, слегка несоразмерное личико (одна щека больше другой и подбородок скошен на сторону) и не к месту сказала:
   – Наш город когда-то хотели переименовать в Луначарск. Но вовремя передумали. Ну ты же видишь! Даже луны приличной здесь нет!
   Она еще раз глянула в опустевшее небо и как бы между прочим спросила:
   – Ну что, старичок: к тебе или ко мне?
   Я опешил. Лишь минуту спустя стал бормотать:
   – Я в новой гостинице еще не оформился… Селимчик просто позвонил, и вещи мои из старой гостиницы туда перевезли. Так у администратора, наверное, и стоят. Надо распаковаться, то, се…
   – Да я не в том смысле! Что ты, прохвост, так затрепыхался? Тебе теперь по должности положено кое-что из моих записок прочесть. Уяснил? Оказывается, вы, старики, – еще большие прохвосты, чем молодые…
   – Я не старик.
   – Ну хватит тут острить. Сорок с хвостиком – пенсионный возраст. По себе знаю… Ладно, не будем ссориться. Пошли в гостиницу, расскажу тебе про Майкельсона и Морли. Наш Трифон неучей не любит. Хотя он и сам, если честно сказать, порядочный неуч! Так я тебя в последний раз спрашиваю: будешь сказочку на ночь слушать или возьмешь «Справку» до утра в постельку? Она как раз для липовых сотрудников и других прохвостов написана…
   – Давай «Справку» и вали домой спать! – осерчал я уже по-настоящему.
   – А нету у меня дома. Я тут, как и все мы – и Трифон, и Коля, и Женчик-птенчик, – просто квартирку снимаю. Из-за науки страдаю. Понял?.. Одна Ниточка у нас местная. Ну еще бухгалтер наш… Сухо-Дроссель. С екатерининских времен тут эти Дроссели ошиваются. И дросселируют, и дросселируют, и дрос-с…
   Я плотно прикрыл ладошкой Лелин рот, и мы некоторое время постояли в молчании.

Эфирный ветер – вечный двигатель?

   Что такое сила эфирного ветра, я понял по-настоящему только две недели спустя. А тогда, после прочтения Лелиной «Справки», эфирный ветер представился мне чудесным мировым прорывом, а в будущем – так даже панацеей от многих общественных и личных бед.
   «Прорыв» этот по скверной привычке, приобретенной за время работы у Рогволденка, я вмиг превратил в мужиковатого, с лысостриженой, усеянной пигментными пятнами головой, с мышцами канатными и зубами каменными грека Апейрона (от имени которого, как утверждала моя новая знакомая, слово «эфир» и произошло).
   А Панацеей, конечно, стала сама красавица Леля.
   Апейрон и Панацея немедленно сошлись, потерлись друг о друга носами и поцеловались. Но, вместо того чтобы познакомиться тесней и глубже, стали вдруг прыгать и кривляться, как те пьяные актеры или, скорей, как оппозиционеры на сколоченных наспех подмостках. Протанцевав напоследок какой-то греческий социально-разнузданный танец, Апейрон и Панацея шустро – с глаз долой, из сердца вон – скрылись.
   Правда, произошло это ближе к утру. А вечером, еще только начиная вчитываться в Лелину «Справку», я всю эту древнегреческую бодягу даже представить себе не мог.
   Зато история соблазнов и заблуждений века девятнадцатого, века двадцатого и даже века двадцать первого, история, украшенная именами Майкельсона и Морли, Миллера и Иллингворта, Пикара и Седархольма, Таунса и Галаева, а также других зарубежных и отечественных ловцов эфирного ветра, – предстала передо мной во всем своем скандальном великолепии.
   И хотя некоторые моменты ловли в «Справке» были резко осмеяны и даже слегка оплеваны – я Лелю зауважал сильней.
   Приятно было и то, что самым крутым для Лели по-прежнему оставался старик Эйнштейн. Мне в этом имени тоже чуялось нечто незыблемое: шишку на ровном месте отнюдь не напоминающее, низкопоклонством не отдающее!
   Кое-какие Лелины утверждения сразу захотелось оспорить. Однако, не имея большого лабораторно-физического опыта, я решил подходить к написанному не то чтобы с недоверием, а просто с хорошей долей историко-философского скепсиса. Явные несообразности в тексте сразу брал на карандаш, чтобы назавтра Лелю ими как следует кольнуть.
   К примеру, в самом начале «Справки» Леля, еще ничего толком не объяснив, делала ультимативный вывод: «Несмотря на бешеные псевдонаучные усилия, эфирный ветер за все время его изучения так и не был обнаружен. Хотя некоторое подобие ветра зафиксировано и было».
   Подобие ветра? (Тут я сильней зауважал самого себя.) Как такое понимать? Никаких подобий ветра нет и быть не может. Или ветер – или его отсутствие. А в «Справке» – подобие химерическое. Что это? Тень ветра? Отзвук его?
   Здесь я случайно скосил глаза вниз и прочел сноску. Сноска была напечатана мелко, и поэтому сразу я ее не заметил.
   «Именно поветрие может считаться подобием, а в некоторых случаях и особым видом эфирного ветра, искаженного земными влияниями. В первую очередь это относится к неожиданным моровым поветриям и мировым психозам, как то: чума в Европе XIV века, революционные завихрения в России, массовые японо-полпотовские сумасшествия, выброс китов на берег, поголовный уход слонов на слоновьи кладбища и т. п.»
   А из основного текста «Справки», кое-как продравшись сквозь Лелин сарказм, я узнал вот что.
   «Еще Джеймс Клерк Максвелл в Британской энциклопедии, а именно в 9-м ее издании, вышедшем в 1877 году, сообщил о том, что в своем движении вокруг Солнца Земля проходит сквозь неподвижный эфир. И поэтому на поверхности нашей планеты должен наблюдаться эфирный ветер».
   Ниже Лелей и снова очень мелко было приписано: «И хотя такого ветра никто никогда не наб…».
   Конца у фразы не было. Как будто директор Коля вырос нежданно за плечами пишущей и пару-тройку раз ласково, но и чувствительно стукнул деревянной указкой по красноватым пальчикам, не имевшим, кстати, никаких признаков удлинения ногтей. Стукнул, словно бы предупреждая: «Следи за базаром, милая! Ты, Леля, в науке, не в супермаркете!».
   Дальше в Лелиной «Справке» сообщалось: «Некоторые из теоретиков еще в XIX веке подсчитали – скорость эфирного ветра в пространстве должна составлять 30,3 километра в секунду.
   (Ничего себе, – раскрыл я рот от удивления.)
   Однако профессор Майкельсон, первым начавший измерять дуновения эфира – в Потсдаме, в лаборатории Гельмгольца, – с третьей попытки, в 1887 году, получил скорость ветра, равнявшуюся трем километрам в секунду, что сразу снизило интерес к проблеме.
   Замерял Майкельсон эфирный ветер с помощью громоздкого и неуклюжего прибора, интерферометра. Что это был тогда за прибор? Крестообразная махина два на два метра, обшитая досками из белой сосны, и только с одной парой зеркал внутри. Вот и вся наука!