Страница:
Слушал Дмитрий, головой покачивал. Потом подался вперед, сказал:
– Рассуди нас, Ермолай, с братом, правду говори.
Насупился бортник, спросил:
– Тебя отец великим князем посадил?
– Истинно, старик.
Качнул головой бортник, промолвил:
– Не по правде жить хочет городецкий князь, не по правде.
Вокруг миски роились пчелы, жужжали. Ермолай следил за ними.
– Видишь этот рой? Эти пчелы хотят брать мед, какой поближе, без труда. Так и брат твой. И не мыслит он, чем все обернуться может. Не единожды видел я, как осы рой грабят, ровно ордынцы. А ростовские князья? Чем они лучше ос? Бесчестьем живут.
– Твоя правда, старик. Не раз думал я, жизнь дана человеку один раз, и много ли уносит он с собой в могилу, в загробную жизнь? Может, отречься мне от великого стола? Отчего брат ко мне неприязнь питает?
Улыбнулся бортник в бороду, хмыкнул:
– Откажешься, княже, от стола владимирского, городецкий князь и Переяславль-Залесский пожелает. Нет, княже, по старшинству тебе столом владимирским владеть.
А здесь, в Сарае, из каморки выйдет – со второго яруса только и видны в темени мазанки глинобитные, тополя высокие и небо в крупных звездах.
Смотрит князь, сколько душ человеческих прибрал Господь. Бог един что для православного, что для мусульманина, что для иудея. Человек под Богом ходит. Он дарует жизнь и волен забрать ее.
Побывав у ханши, городецкий князь ждал возвращения хана. Он надеялся, что Телебуг даст ему ярлык на великое княжение. Придет время, и удельное княжество будет принадлежать ему.
Но планам городецкого князя не суждено было сбыться. По Сараю, ближним и дальним улусам поползла зловещая весть: Телебуга убили!
Кто и как это сделал, никто не знал. Одно говорили: ханом Золотой Орды стал Тохта.
В душевном расстройстве был князь Андрей: ужели, думал он, до следующих весенних дней сидеть ему в Сарае?
Однажды прокрался в караван-сарай мурза Чаган. Пришел, таясь, и сообщил: новый хан велел всех жен Телебуга вывезти в улус, что у гор Кавказских, и лишь ханше Цинь позволено остаться во дворце.
В неведении пребывал городецкий князь. Тоненькой ниточкой теплилась надежда, что Тохта будет благоволить к Цинь и она сумеет замолвить за городецкого князя доброе слово…
Минул месяц в выжидании. Князь Андрей уже и надеяться перестал, когда за ним прибыл слуга хана и повел его во дворец.
Городецкий князь шел знакомой дорогой, какой вели его к ханше. Миновав многочисленные караулы, он очутился в просторном зале, где толпились ханские вельможи.
Быстрым взглядом Андрей отыскал самого хана. Маленький чернобородый хан в зеленой чалме и зеленом чапане с изумрудными застежками сидел на высоком, отделанном перламутром троне и в упор разглядывал русского князя.
Тохту окружали ханские советники и темники. Они тоже смотрели на шагавшего по красной дорожке городецкого князя. У того в коленях дрожь, и голову не покидала мысль: подобру ли воротится?
Остановился в нескольких шагах, низко поклонился. Произнес заученное приветствие:
– Много лет здравствовать тебе, великий хан. Подарки слуги твои принесут.
Черные глаза хана впились в городецкого князя. Затаили дыхание ханские советники и темники, ждали, что скажет Тохта. Наконец он подал голос:
– От кого обиды терпишь, конязь Андрей?
– Великий хан, князь владимирский Дмитрий обиды удельным князьям чинит. Несправедливость от него терпим, в скудости он держит нас.
– Да! Вы оба – дети конязя Искандера, как судить вас?
И, хмуро посмотрев на князя Андрея, сделал кому-то знак…
Городецкого князя вывели из дворца, и вскоре он уже был в караван-сарае.
Сарай с его широкими пыльными улицами, с глинобитными мазанками, мечетями, церковью и синагогой был настолько велик, что поражал всех, кто впервые бывал здесь. Особенно восхищали базары, шумные, крикливые, многоязыкие, с обилием товаров. Здесь вели торг с рассвета и дотемна гости со всех стран. Они приезжали в Сарай из Италийской земли и Скандинавии, из немецких городов и Византии, из Бухары и Хивы, Самарканда и Хорезма, и, конечно, бывали в Сарае русские торговые люди. Они добирались сюда с превеликим бережением, их подстерегали опасности на всем тысячеверстном пути.
В зимнюю пору торг замирал, и жизнь в столице Золотой Орды делалась размеренной. Караван-сараи были безлюдны, за дувалами и купеческими пристанищами слышались лишь голоса караульных и ярились лютые псы. И только по-прежнему трудился мастеровой люд, согнанный в Сарай, чтобы своим покорным трудом укреплять и приумножать богатство Золотой Орды.
Хан Тохта, кутаясь в стеганый, подбитый мехом халат, медленно переходил из зала в зал. Во дворце не было печей, и зимой он обогревался жаровнями. День и ночь горели древесные угли. За огнем следили рабы, и, если жаровня гасла, их жестоко наказывали.
Ногай мнит, что хан Тохта боится его. Он рассчитывает на своих союзников-половцев, однако им не успеть прийти к нему на помощь, прежде чем над ним свершится суд хана Золотой Орды. Ногаю нет пощады, и Тохте неведома жалость. Ногаю поломают хребет и бросят подыхать в степи. В муках он станет молить о смерти, но она не скоро явится к нему.
Тохте известно все, что творится в стане у Ногая. Все сведения хан Золотой Орды получает от темника Егудая и от начальника стражи Ногая, богатура[22] Зията. Ногай верит Зияту и не догадывается, что богатур Зият служит Тохте. Ногай пригрел змею на груди, и она его ужалит смертельно.
Посыпал мелкий колючий снег, и Тохта удалился во дворец. Здесь тоже было безлюдно, как и в ханском дворе. У двери замер караул – два крепких богатура с копьями и пристегнутыми к поясу саблями. Хан подошел к жаровне, протянул руки над тлеющими углями, тепло поползло в широкие рукава халата.
Тенью проскользнул евнух, напомнив Тохте о женах, живших на второй половине дворца. Хан подумал о них и забыл. Жены не нужны ему, он презирал женщин. Даже свою мать, когда она начала вмешиваться в государственные дела, Тохта велел увезти в далекое кочевье, где-то там ее вежа, но хан ни разу не наведался к ней.
Иногда у Тохты появлялось желание удалить из дворца своих жен, надоедавших своим пустым чириканьем. Когда они развеселятся не в меру, Тохта велит евнуху унять их, и тот, с позволения хана, поучает ханских жен толстой плетью. Крик и визг Тохта слушает с удовлетворением.
Согревшись у жаровни, хан перешел в зал, устланный коврами, с подушками, набитыми верблюжьей шерстью. Это любимый зал Тохты. Здесь он, восседая на подушках, проводит советы, выслушивает нойонов, принимает послов. Здесь становятся перед ним на колени русские князья и он, хан, волен в их жизни и смерти. В такие часы Тохта видит себя таким же могучим, как Бату-хан или Берке-хан. А может, подобным далекому предку Чингису?
Тохта хлопнул в ладоши, вбежавшему слуге велел позвать темника Егудая.
Сарайский епископ Исмаил благодарен Всевышнему, что сделал его пастырем. Сколько помнит себя Исмаил, он служил людям. И тогда, когда был послушником у епископа Феогноста, и тогда, когда посвятили его в священники, и теперь, став епископом, он продолжал заботиться о своей пастве. Он благоговейно относился к своему имени, данному ему в честь святого Исмаила, персиянина Халкидонского. Утешая страждущих, епископ призывал их к терпению.
В раздумьях он искал оправдания князьям, но не находил. Он видел, как они, являясь в Сарай на поклон к хану, добивались погибели друг друга, стараясь завладеть чьим-то княжеством. А на съезде хватались за мечи, и Исмаилу едва удавалось унять их. Князья рвали русскую землю, каждый тянул к своему уделу, и никого не заботила Русь. А враги разоряли ее – Орда и шведы, Литва и немцы… Рыцари в чело норовят ударить, шведы – в оплечье, а Орда – в подбрюшину, да так, что дух перехватывает.
Им бы, князьям, объединиться, тогда бы испытали враги силу народа, неповадно было бы искать удачи на Руси, не мыкали бы горе угнанные в полон, не орошали кровью и слезами скорбный путь в неволю…
Так рассуждал сам с собой сарайский епископ, обходя своих прихожан. В то отдаленное время даже облеченный великим саном духовный пастырь шел к человеку, не дожидаясь, пока тот явится к нему. Епархия у сарайского епископа бедна и мала, но она в стане врагов. Напутствуя Исмаила, митрополит Максим наказывал: «Помни о том, лечи души словом Божьим».
Припорошенной снегом улицей Исмаил шагал вдоль дувалов, заходил во дворы, безошибочно определяя, в каком закутке обитают рабы.
Старые и молодые, угнанные совсем недавно, они были искусными мастерами: каменщиками и плотниками, кузнецами и гончарами. Исмаил знал судьбу каждого, каков и откуда родом. Они, рожденные в землях рязанских и ростово-суздальских, владимирских и переяславских, московских и тверских, теперь были обречены доживать остаток лет в неволе.
Многие из них жили на чужбине не один десяток лет, годами не слышали, чтобы назвали их по имени. Как далекий сон виделась им родная сторона.
Утешительное, доброе слово епископа на короткий миг притупляло боль, глаза влажнели от слез.
Подбодрив молодого мастерового, год как угнанного в Орду из Московской земли, епископ направился к древнему, полуслепому рабу. Он валялся в темной сырой каморе на истлевшем потнике. Епископ опустился перед ним на колени, положил ладонь на лоб:
– Больно, Авдеюшка?
– Больно, владыка. Не телу, душе больно. Мне бы легче было, коль знал, что лежать моим костям в родной земле.
– Терпи, Авдеюшка.
В потемках Исмаил не увидел, но догадался, как горько усмехнулся старик.
– Сорок лет терплю, владыка. – Костлявой рукой он поднес к губам руку епископа. – Исповедаться хочу… Не знал Ростов золотых дел мастера искусней меня. Жил я, не ведая нужды, жениться намерился. Но налетели поганые, и оказался я в рабстве. Работал на хозяина, и сарайские красавицы носят мои украшения. Но теперь я стар, и глаза мои не видят, а руки трясутся. Вот и бросил меня хозяин, мурза Чета, умирать позабытым людьми и Богом. Разве вот ты один, владыка, навещаешь меня, да добрая стряпуха приносит еду… Поговорил бы ты, владыка, с мурзой, пусть отпустит умирать на Русь. Пользы от меня ныне ни на деньгу.
Исмаил перекрестил старика:
– Нет на тебе грехов, Авдеюшка. Жил ты праведно, и за то воздаст тебе Господь, за дело твое. А с Четой поговорю, замолвлю слово, авось сделает он добро…
Покинув старика, Исмаил отправился не домой, а к мурзе. Устал епископ сегодня, чужая боль не обошла его стороной, но хотел он еще увидеть Чету.
Дом мурзы у самого базара. Глухая стена из белого ракушечника почти вплотную примыкала к дувалу. Злые псы кинулись под ноги епископу, едва он открыл калитку. Властный голос хозяина остановил их. Мурза удивился:
– Ты никогда не бывал у меня, поп. Что привело тебя ко мне, мусульманину?
Исмаил поклонился Чете:
– Не оскудеет рука дающего, и пусть добро воздастся сторицей.
– Ты к чему это, поп?
– Прошу тебя, сын мой, много лет рабу твоему Авдею, и не может он теперь исполнять то, что умели его руки. Смерть стоит у ног Авдея, и хочу просить я: позволь умереть ему на родной земле.
Мурза расхохотался:
– Ты выжил из ума, поп. Я отпущу Авдея, если дашь мне за него выкуп.
– Но мой приход беден.
– Ты возьмешь у конязя, какой первым приедет в Сарай.
Но сарайский епископ Исмаил знал, что до весеннего тепла никто из князей не побывает в Сарае, а старый мастер вряд ли дотлеет до конца зимы. По всему видно, покоиться ему в чужой земле. А если и отыскал бы епископ деньги на выкуп, то с кем отправить старика на Русь?
«Сколько же их, потерявших отечество, влачит рабскую жизнь в Орде, и кто повинен в том?» – задавал епископ сам себе вопрос, и ответ был один: повинны князья-усобники.
– Доколе? Господи, – молил Исмаил, – вразуми, наставь на путь истинный, отведи грозу от русской земли, спаси людей ее!
С моря Хвалынского дул сырой, пронзительный ветер, съедал снег. В домике епископа было неуютно, холодно. Исмаил кутался в овчинный тулуп, смотрел, как в печи скупо горят сухие кизяки. Разве могли они дать тепло, какое исходило от березовых дров? Поленья, щедро подброшенные в печь, горели жарко, и оттого в избах, даже топившихся по-черному, воздух был сухой и горячий.
Наезжая на Русь, Исмаил любил спать на полатях, где можно разоблачиться, сбросить с себя все верхнее платье. Отдыхало тело, и не пробирала дрожь.
В последний приезд во Владимир епископ узнал: митрополит Максим болен, и недалек тот час, когда душа его предстанет перед Богом. Кто будет преемником Максима, на кого укажет константинопольский патриарх? Дал бы Господь того, кто будет надежным помощником князю, собирателю Руси. А что такой князь непременно сыщется, сарайский епископ уверен. Трудно будет ему сломить князей-усобников, но не в силе правда, а в Боге, в истине. Как бы он, Исмаил, хотел дожить до такого часа, чтобы увидеть Русь, освободившуюся от татарского ига, чтобы не слышать колесного скрипа арб и визгливых криков баскаков! Порастут татарские тропы высоким бурьяном, и будет сочной трава на землях, окропленных кровью русичей, угоняемых в полон.
Сарайский епископ широко осенил себя двуперстием, сказал:
– И тогда быть Руси в величии и никаким стервятникам не терзать ее.
Мысленно Исмаил перебирал удельных князей. Великий князь Дмитрий? Нет, слаба его властная рука. Андрей Александрович? Нет, этому не быть собирателем, хоть и властолюбив, а разумом обделен, в Орде опору ищет. Тверской Михаил Ярославич? Но его князья не поддержат. Михаил и Андрей соперники…
Всех князей перебрал епископ и ни на одном не мог остановиться. А вот о сыновьях московского князя Даниила, Юрии и Иване, Исмаил даже не помыслил. Да и самого Даниила Александровича он не брал в расчет: слишком мало княжество Московское, чтобы ему объединять удельную Русь.
– О-хо-хо, – вздохнул епископ, – неисповедимы пути твои, Господи. Ужели заблуждаюсь я в помыслах своих и не быть Руси единой?
Но Исмаил отогнал от себя Сомнения – время величия земли русской наступит, Господь не отвернет от нее лик свой.
Монашка поставила гречневую кашу, залила ее молоком. Сотворив молитву, Исмаил сел за стол. Вспомнил, как навестил он в Городце князя Андрея с женой, молодой княгиней Анастасией. Она исповедалась у епископа, дала на церковь серебро и золото. Княгиня Анастасия угощала епископа ухой из краснорыбицы, свежепробивной икрой и медом из разнотравья.
В глазах княгини Исмаил уловил страдание. Спросил: «Вижу печаль в душе твоей. Что терзает тебя?»
Княгиня Анастасия только очи потупила, а епископ не стал допытываться. На исповеди покается, и тогда отпустятся ей грехи, коли они за ней водятся.
Исмаил ел, а монашка, сцепив на животе руки, молча взирала на его трапезу. Вот уже больше шестнадцати лет жила она в этом доме. Служила владыке Феогносту; теперь за владыкой Исмаилом доглядывает. Много лет назад угнали ее ордынцы, на невольничьем базаре купил ее епископ Феогност. Домой, на Рязанщину, она отказалась ехать: никого у нее не осталось, а тут и церковь приберет, и просфоры выпечет, да и владыке приготовит, обстирает…
Монахиня молчалива, но и Исмаил немногословен. Даже в проповедях он краток.
Давно, так давно, что епископу кажется, это происходило не с ним, он, маленький, тщедушный мальчик, жил в Рязани. Отец выделывал кожи, и от бочек, стоявших в сенях, всегда исходил кислый дух.
Рядом с избой была церковь, и Исмаил днями пропадал в ней. От дьячка познал книжную премудрость и службу. Однажды отец сказал матери: «Из этого молчуна скорняка не жди, ему дорога в попы…»
Когда епископ отодвинул чашу с едой, монахиня промолвила:
– Владыка, старый мастер, что живет у мурзы Четы, присылал, исповедаться хочет.
– Почему раньше молчала? – недовольно проворчал Исмаил и, сняв с полки нагольный тулуп, вышел из дома.
Исмаил опустился на колени, положил ладонь на лоб умирающего:
– Господь услышал страдания твои, искусный мастер.
– Ведаю, смерть явилась ко мне на чужбине. Заглядывал ко мне в камору мурза, говорил – выкуп за меня назначил. Кому я ныне нужен? Исповедаться хочу, владыка.
Старик долго молчал. Исмаил не торопил. Но вот Авдей едва слышно вздохнул:
– Ты, владыка, знаешь меня как мастера, но я убивец, татар пожег… В те годы, когда они в Ростов нагрянули… Набились ко мне в избу, а в полночь я выбрался, двери колом подпер и искру на соломенную крышу высек. И поныне слышу крики людские… Теперь терзаюсь. Жалко, и молю Бога, чтобы отпустил мне грехи мои тяжкие… Может, за мое убивство и обрек меня Всевышний на вечное страдание? На Страшном суде готов нести ответ… А ныне, владыка, отпусти мне грехи мои, может, смерть легче приму…
Исповедав, Исмаил покинул умирающего, уходил со слезами на глазах. Трудно, ох как трудно врачевать душу, а еще труднее отпускать грехи. Что скажет он, владыка, епископ сарайский, когда сам встанет перед Господом, судьей строгим, но справедливым? Может, спросит Господь: «Как посмел ты, Исмаил, прощать человеку вины его, когда он лишь мне подсуден?»
Что ответит он, епископ, на вопрос Господа, чем оправдается?
Терзаемый сомнениями, в ту ночь долго не мог заснуть Исмаил. А когда сон все же сморил его, привиделся ему Господь. Он стоял высоко, простерев руки, и все, сколько было люда, пали перед ним ниц. Но он обратился к одному сарайскому епископу: «Как осмелился ты, облеченный высоким саном, сомневаться? Я наделил вас, пастырей, властью, чтобы вы отпускали грехи на земле живущим, были лекарями духовными, а на небесах я вершу суд, и каждый, кто предстанет передо мной, ответ понесет по делам его».
Исмаил, как наяву, видел Господа и слышал его голос. Пробудился, встал на колени перед распятием:
– Вразумил ты меня, Господи, наставил на путь истинный!
И тут же сотворил благодарственный молебен.
Помолившись, епископ сел к столу и, обхватив ладонями седые виски, долго думал. Мысли его плутали. Они то уводили Исмаила назад, в прожитое, то уносились в будущее. Епископ говорил сам себе, что вот жил на свете старик, золотых дел мастер, родом из Ростова, красотой его творений любовались красавицы. Живет в Сарае прекрасный каменотес Гавриил. Его узоры украшают ханский дворец, который снова принялись строить в Орде. Или суздальский плотник Лука, чей топор рубил хану бревенчатый дворец. Скоро они уйдут в мир иной, и кто вспомнит о них? Верно, скажут, глядя на творения их рук: «Трудами рабов, угнанных с Руси, возводился этот город в низовьях Волги». А имена мастеровых? Кто будет знать их? Безвестными пришли они в этот мир, безвестными и покинут его… Но он, Исмаил, епископ сарайский, видел этих людей, русских по крови, жил их страданиями, терзался вместе с ними душевно. Вспомнят ли о нем? Коли помянут его имя, то пусть помянут и несчастных, живших рабами на чужбине. А уж коли уцелеет что-либо от наших лет и увидят сотворенное потомки, то, верно, изрекут: «Эко диво дивное создали праотцы!» И правду назовут правдой. Помянут добрым словом безымянных творцов прекрасного и помолятся за упокой их душ…
Ударил церковный колокол, позвал к заутрене. Сегодня он, сарайский епископ, проведет службу. Он прочитает своим прихожанам псалом тридцать третий, в коем Господь спасает смиренных и карает злых. Свою проповедь епископ Исмаил закончит словами из Псалтыря: «Много скорбей у праведного, и от всех их избавит его Господь… Избавит Господь душу рабов своих, и никто из уповающих на Него не погибнет».
Вылез Савватий – ночь лунная, и звезды яркие. Как бежать, когда все как на ладони видно?
Но Гасан уже сует ему в руки узелок с едой, шепчет:
– Иди, куда татарская тропа указывает, а от излучины влево примешь. Да помни: это Орды дорога.
Спешит Савватий, ног не чуя, радуется – обрел свободу. Но едва о том подумал, откуда ни возьмись два татарина, на него навалились, душат, орут. У Савватия дыхание перехватило. Пробудился – лежит он на гнилой соломе, а караульный Гасан кричит в поруб, будит суздальских каменщиков.
Рассказал Савватий Гасану о сне, а тот хохочет:
– Дурак ты, урус, ну как убежишь, когда в яме сидишь и я тебя сторожу? Если отпущу, мне хребет поломают. Нет, урус, забудь об этом, не то прознают, колодки на тебя набьют. У ханских слуг уши сторожевых псов…
По наплавному мосту через Клязьму он повел коня в поводу, осторожно, чтобы не оступился, не оказался в реке. Конь тянулся к воде, устало поводил боками, но гридин твердо сдерживал его, знал, что загнанному коню пить равносильно смерти. А гридину еще скакать и скакать. Пусть недалеко осталось, но надобно поспеть вовремя.
Проведя коня по мосту, гридин снова вскочил в седло и, выехав на кручу, погнал через посад и земляной город, мимо изб и хором к детинцу, где за каменными стенами стоят княжеский дворец и митрополичьи палаты, боярские терема и собор. Там, у князя, он сообщит тревожную весть.
Двое суток гридин без сна, уморился. И конь в мыле, губы в пене, вот-вот рухнет.
Гридин шепчет:
– Выдержи, милый, выдержи. Не пади!
Сторожа донесли из степи – татары Оку перешли, орда, того и гляди, на русские земли навалится. А ведет татар городецкий князь.
Едва гонец донес Дмитрию и воеводе об этом, как в палату к князю стали собираться бояре из старшей дружины. По всему Владимиру затрубили рожки, и потянулся мастеровой люд под прикрытие городских укреплений. Шли кто с чем: с пиками и мечами, луками и вилами-двузубцами. Сходились молчаливо, угрюмые, готовые защищаться, оберегать свои семьи, свои жилища. Знали: орда разбойничать идет.
Когда ближние бояре сошлись в палате дворца, великий князь посмотрел на каждого, произнес мрачно:
– Вот и ответ на вопрос, зачем городецкий князь в Орду подался. – Вздохнул горько. – А ведь я не хотел верить, что брат мой, сын Невского, татар на нас наведет.
Из-под седых бровей на бояр смотрели печальные глаза. Вот его взгляд остановился на воеводе:
– Немалую орду послал на нас Тохта. Как, Ростислав, мыслишь нам поступить? Обороняться – смерти подобно, князей удельных ждать – и времени нет, и, ведаю, есть такие, кто руку Андрея давно держит.
Едва Дмитрий замолчал, как заговорил воевода:
– Мыслю я, княже, и бояре со мной в согласии, уходить тебе из города. С тобой уйдут полки большой руки и засадный. Триста гридней будут с тобой, княже. Там, в Переяславле-Залесском и в Заволжье, ты соберешь дружину. Не дадим пропасть нашей земле. Знаю, за ударной ордынской силой пойдут силы захвата, они начнут разорять наши городки и деревни. Тебе, княже, надо их оборонить.
Старший боярин Василий из дружины полка правой руки сказал:
– Тебе, князь Дмитрий, надобно поклониться Новгороду. Ужели он откажется помочь владимирцам?
Его поддержали другие бояре:
– Не останутся новгородцы в стороне от нашей беды.
Дмитрий повел взглядом по палате, произнес удивленно:
– Не пойму, чем я великого хана прогневил? Во всем происки брата вижу. Он великого княжества алчет.
Бояре закивали:
– Городецкий князь Каину уподобился!
– Пусть судит его Господь! Уводи полки, великий князь!
– Не надо было наплавной мост спускать, – заметил Дмитрий.
Ростислав крутнул головой:
– Нет, княже, ордынцам все броды ведомы. Им и без моста путь не заказан…
Дмитрий положил руку на плечо воеводе:
– Когда увидишь, Ростислав, что ордынцы через Клязьму переправились, сразишься с ними и уходи с дружиной на Переяславль-Залесский. Иначе татары сомнут вас и вы все поляжете здесь…
– Рассуди нас, Ермолай, с братом, правду говори.
Насупился бортник, спросил:
– Тебя отец великим князем посадил?
– Истинно, старик.
Качнул головой бортник, промолвил:
– Не по правде жить хочет городецкий князь, не по правде.
Вокруг миски роились пчелы, жужжали. Ермолай следил за ними.
– Видишь этот рой? Эти пчелы хотят брать мед, какой поближе, без труда. Так и брат твой. И не мыслит он, чем все обернуться может. Не единожды видел я, как осы рой грабят, ровно ордынцы. А ростовские князья? Чем они лучше ос? Бесчестьем живут.
– Твоя правда, старик. Не раз думал я, жизнь дана человеку один раз, и много ли уносит он с собой в могилу, в загробную жизнь? Может, отречься мне от великого стола? Отчего брат ко мне неприязнь питает?
Улыбнулся бортник в бороду, хмыкнул:
– Откажешься, княже, от стола владимирского, городецкий князь и Переяславль-Залесский пожелает. Нет, княже, по старшинству тебе столом владимирским владеть.
* * *
Догорала последняя звезда, а городецкого князя сон не брал. Беспокойные мысли одна за другой в голову лезли. Дома случится такое, князь из хором на свежий воздух выберется, на небо посмотрит, вдаль глаза переведет, туда, где леса и луг приречный. За городской стеной хоромы боярские, палаты епископа…А здесь, в Сарае, из каморки выйдет – со второго яруса только и видны в темени мазанки глинобитные, тополя высокие и небо в крупных звездах.
Смотрит князь, сколько душ человеческих прибрал Господь. Бог един что для православного, что для мусульманина, что для иудея. Человек под Богом ходит. Он дарует жизнь и волен забрать ее.
Побывав у ханши, городецкий князь ждал возвращения хана. Он надеялся, что Телебуг даст ему ярлык на великое княжение. Придет время, и удельное княжество будет принадлежать ему.
Но планам городецкого князя не суждено было сбыться. По Сараю, ближним и дальним улусам поползла зловещая весть: Телебуга убили!
Кто и как это сделал, никто не знал. Одно говорили: ханом Золотой Орды стал Тохта.
В душевном расстройстве был князь Андрей: ужели, думал он, до следующих весенних дней сидеть ему в Сарае?
Однажды прокрался в караван-сарай мурза Чаган. Пришел, таясь, и сообщил: новый хан велел всех жен Телебуга вывезти в улус, что у гор Кавказских, и лишь ханше Цинь позволено остаться во дворце.
В неведении пребывал городецкий князь. Тоненькой ниточкой теплилась надежда, что Тохта будет благоволить к Цинь и она сумеет замолвить за городецкого князя доброе слово…
Минул месяц в выжидании. Князь Андрей уже и надеяться перестал, когда за ним прибыл слуга хана и повел его во дворец.
Городецкий князь шел знакомой дорогой, какой вели его к ханше. Миновав многочисленные караулы, он очутился в просторном зале, где толпились ханские вельможи.
Быстрым взглядом Андрей отыскал самого хана. Маленький чернобородый хан в зеленой чалме и зеленом чапане с изумрудными застежками сидел на высоком, отделанном перламутром троне и в упор разглядывал русского князя.
Тохту окружали ханские советники и темники. Они тоже смотрели на шагавшего по красной дорожке городецкого князя. У того в коленях дрожь, и голову не покидала мысль: подобру ли воротится?
Остановился в нескольких шагах, низко поклонился. Произнес заученное приветствие:
– Много лет здравствовать тебе, великий хан. Подарки слуги твои принесут.
Черные глаза хана впились в городецкого князя. Затаили дыхание ханские советники и темники, ждали, что скажет Тохта. Наконец он подал голос:
– От кого обиды терпишь, конязь Андрей?
– Великий хан, князь владимирский Дмитрий обиды удельным князьям чинит. Несправедливость от него терпим, в скудости он держит нас.
– Да! Вы оба – дети конязя Искандера, как судить вас?
И, хмуро посмотрев на князя Андрея, сделал кому-то знак…
Городецкого князя вывели из дворца, и вскоре он уже был в караван-сарае.
* * *
У самого берега Ахтубы горы камня и мрамора. Здесь при хане Берке началось строительство ханского дворца. По замыслу, он должен был быть по-восточному легок и отточен. Но с той поры, как после смерти Берке пошла борьба за ханскую власть, строительство почти остановилось. Ханы довольствовались деревянным дворцом, поставленным еще Бату-ханом. Дворцовые хоромы, рубленные мастерами из Владимира и Ростора, Суздаля и Москвы, получились просторными, о двух ярусах, с переходами и башнями. Говорили, что с самой высокой башенки любил смотреть на город, в степные и заволжские дали свирепый хозяин дворца хан Батый.Сарай с его широкими пыльными улицами, с глинобитными мазанками, мечетями, церковью и синагогой был настолько велик, что поражал всех, кто впервые бывал здесь. Особенно восхищали базары, шумные, крикливые, многоязыкие, с обилием товаров. Здесь вели торг с рассвета и дотемна гости со всех стран. Они приезжали в Сарай из Италийской земли и Скандинавии, из немецких городов и Византии, из Бухары и Хивы, Самарканда и Хорезма, и, конечно, бывали в Сарае русские торговые люди. Они добирались сюда с превеликим бережением, их подстерегали опасности на всем тысячеверстном пути.
В зимнюю пору торг замирал, и жизнь в столице Золотой Орды делалась размеренной. Караван-сараи были безлюдны, за дувалами и купеческими пристанищами слышались лишь голоса караульных и ярились лютые псы. И только по-прежнему трудился мастеровой люд, согнанный в Сарай, чтобы своим покорным трудом укреплять и приумножать богатство Золотой Орды.
Хан Тохта, кутаясь в стеганый, подбитый мехом халат, медленно переходил из зала в зал. Во дворце не было печей, и зимой он обогревался жаровнями. День и ночь горели древесные угли. За огнем следили рабы, и, если жаровня гасла, их жестоко наказывали.
Ногай мнит, что хан Тохта боится его. Он рассчитывает на своих союзников-половцев, однако им не успеть прийти к нему на помощь, прежде чем над ним свершится суд хана Золотой Орды. Ногаю нет пощады, и Тохте неведома жалость. Ногаю поломают хребет и бросят подыхать в степи. В муках он станет молить о смерти, но она не скоро явится к нему.
Тохте известно все, что творится в стане у Ногая. Все сведения хан Золотой Орды получает от темника Егудая и от начальника стражи Ногая, богатура[22] Зията. Ногай верит Зияту и не догадывается, что богатур Зият служит Тохте. Ногай пригрел змею на груди, и она его ужалит смертельно.
Посыпал мелкий колючий снег, и Тохта удалился во дворец. Здесь тоже было безлюдно, как и в ханском дворе. У двери замер караул – два крепких богатура с копьями и пристегнутыми к поясу саблями. Хан подошел к жаровне, протянул руки над тлеющими углями, тепло поползло в широкие рукава халата.
Тенью проскользнул евнух, напомнив Тохте о женах, живших на второй половине дворца. Хан подумал о них и забыл. Жены не нужны ему, он презирал женщин. Даже свою мать, когда она начала вмешиваться в государственные дела, Тохта велел увезти в далекое кочевье, где-то там ее вежа, но хан ни разу не наведался к ней.
Иногда у Тохты появлялось желание удалить из дворца своих жен, надоедавших своим пустым чириканьем. Когда они развеселятся не в меру, Тохта велит евнуху унять их, и тот, с позволения хана, поучает ханских жен толстой плетью. Крик и визг Тохта слушает с удовлетворением.
Согревшись у жаровни, хан перешел в зал, устланный коврами, с подушками, набитыми верблюжьей шерстью. Это любимый зал Тохты. Здесь он, восседая на подушках, проводит советы, выслушивает нойонов, принимает послов. Здесь становятся перед ним на колени русские князья и он, хан, волен в их жизни и смерти. В такие часы Тохта видит себя таким же могучим, как Бату-хан или Берке-хан. А может, подобным далекому предку Чингису?
Тохта хлопнул в ладоши, вбежавшему слуге велел позвать темника Егудая.
* * *
Человек разумный не живет без душевной боли. Сопричастный природе, окружающему миру, он принимает близко к сердцу горе и страдания людские. Только тварь бездуховная лишена сомнений и терзаний, в ней живут лишь осторожность и ярость, если что-то угрожает жизни ее или ее детенышам.Сарайский епископ Исмаил благодарен Всевышнему, что сделал его пастырем. Сколько помнит себя Исмаил, он служил людям. И тогда, когда был послушником у епископа Феогноста, и тогда, когда посвятили его в священники, и теперь, став епископом, он продолжал заботиться о своей пастве. Он благоговейно относился к своему имени, данному ему в честь святого Исмаила, персиянина Халкидонского. Утешая страждущих, епископ призывал их к терпению.
В раздумьях он искал оправдания князьям, но не находил. Он видел, как они, являясь в Сарай на поклон к хану, добивались погибели друг друга, стараясь завладеть чьим-то княжеством. А на съезде хватались за мечи, и Исмаилу едва удавалось унять их. Князья рвали русскую землю, каждый тянул к своему уделу, и никого не заботила Русь. А враги разоряли ее – Орда и шведы, Литва и немцы… Рыцари в чело норовят ударить, шведы – в оплечье, а Орда – в подбрюшину, да так, что дух перехватывает.
Им бы, князьям, объединиться, тогда бы испытали враги силу народа, неповадно было бы искать удачи на Руси, не мыкали бы горе угнанные в полон, не орошали кровью и слезами скорбный путь в неволю…
Так рассуждал сам с собой сарайский епископ, обходя своих прихожан. В то отдаленное время даже облеченный великим саном духовный пастырь шел к человеку, не дожидаясь, пока тот явится к нему. Епархия у сарайского епископа бедна и мала, но она в стане врагов. Напутствуя Исмаила, митрополит Максим наказывал: «Помни о том, лечи души словом Божьим».
Припорошенной снегом улицей Исмаил шагал вдоль дувалов, заходил во дворы, безошибочно определяя, в каком закутке обитают рабы.
Старые и молодые, угнанные совсем недавно, они были искусными мастерами: каменщиками и плотниками, кузнецами и гончарами. Исмаил знал судьбу каждого, каков и откуда родом. Они, рожденные в землях рязанских и ростово-суздальских, владимирских и переяславских, московских и тверских, теперь были обречены доживать остаток лет в неволе.
Многие из них жили на чужбине не один десяток лет, годами не слышали, чтобы назвали их по имени. Как далекий сон виделась им родная сторона.
Утешительное, доброе слово епископа на короткий миг притупляло боль, глаза влажнели от слез.
Подбодрив молодого мастерового, год как угнанного в Орду из Московской земли, епископ направился к древнему, полуслепому рабу. Он валялся в темной сырой каморе на истлевшем потнике. Епископ опустился перед ним на колени, положил ладонь на лоб:
– Больно, Авдеюшка?
– Больно, владыка. Не телу, душе больно. Мне бы легче было, коль знал, что лежать моим костям в родной земле.
– Терпи, Авдеюшка.
В потемках Исмаил не увидел, но догадался, как горько усмехнулся старик.
– Сорок лет терплю, владыка. – Костлявой рукой он поднес к губам руку епископа. – Исповедаться хочу… Не знал Ростов золотых дел мастера искусней меня. Жил я, не ведая нужды, жениться намерился. Но налетели поганые, и оказался я в рабстве. Работал на хозяина, и сарайские красавицы носят мои украшения. Но теперь я стар, и глаза мои не видят, а руки трясутся. Вот и бросил меня хозяин, мурза Чета, умирать позабытым людьми и Богом. Разве вот ты один, владыка, навещаешь меня, да добрая стряпуха приносит еду… Поговорил бы ты, владыка, с мурзой, пусть отпустит умирать на Русь. Пользы от меня ныне ни на деньгу.
Исмаил перекрестил старика:
– Нет на тебе грехов, Авдеюшка. Жил ты праведно, и за то воздаст тебе Господь, за дело твое. А с Четой поговорю, замолвлю слово, авось сделает он добро…
Покинув старика, Исмаил отправился не домой, а к мурзе. Устал епископ сегодня, чужая боль не обошла его стороной, но хотел он еще увидеть Чету.
Дом мурзы у самого базара. Глухая стена из белого ракушечника почти вплотную примыкала к дувалу. Злые псы кинулись под ноги епископу, едва он открыл калитку. Властный голос хозяина остановил их. Мурза удивился:
– Ты никогда не бывал у меня, поп. Что привело тебя ко мне, мусульманину?
Исмаил поклонился Чете:
– Не оскудеет рука дающего, и пусть добро воздастся сторицей.
– Ты к чему это, поп?
– Прошу тебя, сын мой, много лет рабу твоему Авдею, и не может он теперь исполнять то, что умели его руки. Смерть стоит у ног Авдея, и хочу просить я: позволь умереть ему на родной земле.
Мурза расхохотался:
– Ты выжил из ума, поп. Я отпущу Авдея, если дашь мне за него выкуп.
– Но мой приход беден.
– Ты возьмешь у конязя, какой первым приедет в Сарай.
Но сарайский епископ Исмаил знал, что до весеннего тепла никто из князей не побывает в Сарае, а старый мастер вряд ли дотлеет до конца зимы. По всему видно, покоиться ему в чужой земле. А если и отыскал бы епископ деньги на выкуп, то с кем отправить старика на Русь?
«Сколько же их, потерявших отечество, влачит рабскую жизнь в Орде, и кто повинен в том?» – задавал епископ сам себе вопрос, и ответ был один: повинны князья-усобники.
– Доколе? Господи, – молил Исмаил, – вразуми, наставь на путь истинный, отведи грозу от русской земли, спаси людей ее!
С моря Хвалынского дул сырой, пронзительный ветер, съедал снег. В домике епископа было неуютно, холодно. Исмаил кутался в овчинный тулуп, смотрел, как в печи скупо горят сухие кизяки. Разве могли они дать тепло, какое исходило от березовых дров? Поленья, щедро подброшенные в печь, горели жарко, и оттого в избах, даже топившихся по-черному, воздух был сухой и горячий.
Наезжая на Русь, Исмаил любил спать на полатях, где можно разоблачиться, сбросить с себя все верхнее платье. Отдыхало тело, и не пробирала дрожь.
В последний приезд во Владимир епископ узнал: митрополит Максим болен, и недалек тот час, когда душа его предстанет перед Богом. Кто будет преемником Максима, на кого укажет константинопольский патриарх? Дал бы Господь того, кто будет надежным помощником князю, собирателю Руси. А что такой князь непременно сыщется, сарайский епископ уверен. Трудно будет ему сломить князей-усобников, но не в силе правда, а в Боге, в истине. Как бы он, Исмаил, хотел дожить до такого часа, чтобы увидеть Русь, освободившуюся от татарского ига, чтобы не слышать колесного скрипа арб и визгливых криков баскаков! Порастут татарские тропы высоким бурьяном, и будет сочной трава на землях, окропленных кровью русичей, угоняемых в полон.
Сарайский епископ широко осенил себя двуперстием, сказал:
– И тогда быть Руси в величии и никаким стервятникам не терзать ее.
Мысленно Исмаил перебирал удельных князей. Великий князь Дмитрий? Нет, слаба его властная рука. Андрей Александрович? Нет, этому не быть собирателем, хоть и властолюбив, а разумом обделен, в Орде опору ищет. Тверской Михаил Ярославич? Но его князья не поддержат. Михаил и Андрей соперники…
Всех князей перебрал епископ и ни на одном не мог остановиться. А вот о сыновьях московского князя Даниила, Юрии и Иване, Исмаил даже не помыслил. Да и самого Даниила Александровича он не брал в расчет: слишком мало княжество Московское, чтобы ему объединять удельную Русь.
– О-хо-хо, – вздохнул епископ, – неисповедимы пути твои, Господи. Ужели заблуждаюсь я в помыслах своих и не быть Руси единой?
Но Исмаил отогнал от себя Сомнения – время величия земли русской наступит, Господь не отвернет от нее лик свой.
Монашка поставила гречневую кашу, залила ее молоком. Сотворив молитву, Исмаил сел за стол. Вспомнил, как навестил он в Городце князя Андрея с женой, молодой княгиней Анастасией. Она исповедалась у епископа, дала на церковь серебро и золото. Княгиня Анастасия угощала епископа ухой из краснорыбицы, свежепробивной икрой и медом из разнотравья.
В глазах княгини Исмаил уловил страдание. Спросил: «Вижу печаль в душе твоей. Что терзает тебя?»
Княгиня Анастасия только очи потупила, а епископ не стал допытываться. На исповеди покается, и тогда отпустятся ей грехи, коли они за ней водятся.
Исмаил ел, а монашка, сцепив на животе руки, молча взирала на его трапезу. Вот уже больше шестнадцати лет жила она в этом доме. Служила владыке Феогносту; теперь за владыкой Исмаилом доглядывает. Много лет назад угнали ее ордынцы, на невольничьем базаре купил ее епископ Феогност. Домой, на Рязанщину, она отказалась ехать: никого у нее не осталось, а тут и церковь приберет, и просфоры выпечет, да и владыке приготовит, обстирает…
Монахиня молчалива, но и Исмаил немногословен. Даже в проповедях он краток.
Давно, так давно, что епископу кажется, это происходило не с ним, он, маленький, тщедушный мальчик, жил в Рязани. Отец выделывал кожи, и от бочек, стоявших в сенях, всегда исходил кислый дух.
Рядом с избой была церковь, и Исмаил днями пропадал в ней. От дьячка познал книжную премудрость и службу. Однажды отец сказал матери: «Из этого молчуна скорняка не жди, ему дорога в попы…»
Когда епископ отодвинул чашу с едой, монахиня промолвила:
– Владыка, старый мастер, что живет у мурзы Четы, присылал, исповедаться хочет.
– Почему раньше молчала? – недовольно проворчал Исмаил и, сняв с полки нагольный тулуп, вышел из дома.
* * *
– Владыка, ты внял моему зову. Я знал, ты не забудешь меня, когда пробьет мой час.Исмаил опустился на колени, положил ладонь на лоб умирающего:
– Господь услышал страдания твои, искусный мастер.
– Ведаю, смерть явилась ко мне на чужбине. Заглядывал ко мне в камору мурза, говорил – выкуп за меня назначил. Кому я ныне нужен? Исповедаться хочу, владыка.
Старик долго молчал. Исмаил не торопил. Но вот Авдей едва слышно вздохнул:
– Ты, владыка, знаешь меня как мастера, но я убивец, татар пожег… В те годы, когда они в Ростов нагрянули… Набились ко мне в избу, а в полночь я выбрался, двери колом подпер и искру на соломенную крышу высек. И поныне слышу крики людские… Теперь терзаюсь. Жалко, и молю Бога, чтобы отпустил мне грехи мои тяжкие… Может, за мое убивство и обрек меня Всевышний на вечное страдание? На Страшном суде готов нести ответ… А ныне, владыка, отпусти мне грехи мои, может, смерть легче приму…
Исповедав, Исмаил покинул умирающего, уходил со слезами на глазах. Трудно, ох как трудно врачевать душу, а еще труднее отпускать грехи. Что скажет он, владыка, епископ сарайский, когда сам встанет перед Господом, судьей строгим, но справедливым? Может, спросит Господь: «Как посмел ты, Исмаил, прощать человеку вины его, когда он лишь мне подсуден?»
Что ответит он, епископ, на вопрос Господа, чем оправдается?
Терзаемый сомнениями, в ту ночь долго не мог заснуть Исмаил. А когда сон все же сморил его, привиделся ему Господь. Он стоял высоко, простерев руки, и все, сколько было люда, пали перед ним ниц. Но он обратился к одному сарайскому епископу: «Как осмелился ты, облеченный высоким саном, сомневаться? Я наделил вас, пастырей, властью, чтобы вы отпускали грехи на земле живущим, были лекарями духовными, а на небесах я вершу суд, и каждый, кто предстанет передо мной, ответ понесет по делам его».
Исмаил, как наяву, видел Господа и слышал его голос. Пробудился, встал на колени перед распятием:
– Вразумил ты меня, Господи, наставил на путь истинный!
И тут же сотворил благодарственный молебен.
Помолившись, епископ сел к столу и, обхватив ладонями седые виски, долго думал. Мысли его плутали. Они то уводили Исмаила назад, в прожитое, то уносились в будущее. Епископ говорил сам себе, что вот жил на свете старик, золотых дел мастер, родом из Ростова, красотой его творений любовались красавицы. Живет в Сарае прекрасный каменотес Гавриил. Его узоры украшают ханский дворец, который снова принялись строить в Орде. Или суздальский плотник Лука, чей топор рубил хану бревенчатый дворец. Скоро они уйдут в мир иной, и кто вспомнит о них? Верно, скажут, глядя на творения их рук: «Трудами рабов, угнанных с Руси, возводился этот город в низовьях Волги». А имена мастеровых? Кто будет знать их? Безвестными пришли они в этот мир, безвестными и покинут его… Но он, Исмаил, епископ сарайский, видел этих людей, русских по крови, жил их страданиями, терзался вместе с ними душевно. Вспомнят ли о нем? Коли помянут его имя, то пусть помянут и несчастных, живших рабами на чужбине. А уж коли уцелеет что-либо от наших лет и увидят сотворенное потомки, то, верно, изрекут: «Эко диво дивное создали праотцы!» И правду назовут правдой. Помянут добрым словом безымянных творцов прекрасного и помолятся за упокой их душ…
Ударил церковный колокол, позвал к заутрене. Сегодня он, сарайский епископ, проведет службу. Он прочитает своим прихожанам псалом тридцать третий, в коем Господь спасает смиренных и карает злых. Свою проповедь епископ Исмаил закончит словами из Псалтыря: «Много скорбей у праведного, и от всех их избавит его Господь… Избавит Господь душу рабов своих, и никто из уповающих на Него не погибнет».
* * *
– Урус, выбирайся!Вылез Савватий – ночь лунная, и звезды яркие. Как бежать, когда все как на ладони видно?
Но Гасан уже сует ему в руки узелок с едой, шепчет:
– Иди, куда татарская тропа указывает, а от излучины влево примешь. Да помни: это Орды дорога.
Спешит Савватий, ног не чуя, радуется – обрел свободу. Но едва о том подумал, откуда ни возьмись два татарина, на него навалились, душат, орут. У Савватия дыхание перехватило. Пробудился – лежит он на гнилой соломе, а караульный Гасан кричит в поруб, будит суздальских каменщиков.
Рассказал Савватий Гасану о сне, а тот хохочет:
– Дурак ты, урус, ну как убежишь, когда в яме сидишь и я тебя сторожу? Если отпущу, мне хребет поломают. Нет, урус, забудь об этом, не то прознают, колодки на тебя набьют. У ханских слуг уши сторожевых псов…
* * *
Из Мурома во Владимир к великому князю скакал гонец. В беге пластался конь, птицей летел. Тревожная весть у гридина.По наплавному мосту через Клязьму он повел коня в поводу, осторожно, чтобы не оступился, не оказался в реке. Конь тянулся к воде, устало поводил боками, но гридин твердо сдерживал его, знал, что загнанному коню пить равносильно смерти. А гридину еще скакать и скакать. Пусть недалеко осталось, но надобно поспеть вовремя.
Проведя коня по мосту, гридин снова вскочил в седло и, выехав на кручу, погнал через посад и земляной город, мимо изб и хором к детинцу, где за каменными стенами стоят княжеский дворец и митрополичьи палаты, боярские терема и собор. Там, у князя, он сообщит тревожную весть.
Двое суток гридин без сна, уморился. И конь в мыле, губы в пене, вот-вот рухнет.
Гридин шепчет:
– Выдержи, милый, выдержи. Не пади!
Сторожа донесли из степи – татары Оку перешли, орда, того и гляди, на русские земли навалится. А ведет татар городецкий князь.
Едва гонец донес Дмитрию и воеводе об этом, как в палату к князю стали собираться бояре из старшей дружины. По всему Владимиру затрубили рожки, и потянулся мастеровой люд под прикрытие городских укреплений. Шли кто с чем: с пиками и мечами, луками и вилами-двузубцами. Сходились молчаливо, угрюмые, готовые защищаться, оберегать свои семьи, свои жилища. Знали: орда разбойничать идет.
Когда ближние бояре сошлись в палате дворца, великий князь посмотрел на каждого, произнес мрачно:
– Вот и ответ на вопрос, зачем городецкий князь в Орду подался. – Вздохнул горько. – А ведь я не хотел верить, что брат мой, сын Невского, татар на нас наведет.
Из-под седых бровей на бояр смотрели печальные глаза. Вот его взгляд остановился на воеводе:
– Немалую орду послал на нас Тохта. Как, Ростислав, мыслишь нам поступить? Обороняться – смерти подобно, князей удельных ждать – и времени нет, и, ведаю, есть такие, кто руку Андрея давно держит.
Едва Дмитрий замолчал, как заговорил воевода:
– Мыслю я, княже, и бояре со мной в согласии, уходить тебе из города. С тобой уйдут полки большой руки и засадный. Триста гридней будут с тобой, княже. Там, в Переяславле-Залесском и в Заволжье, ты соберешь дружину. Не дадим пропасть нашей земле. Знаю, за ударной ордынской силой пойдут силы захвата, они начнут разорять наши городки и деревни. Тебе, княже, надо их оборонить.
Старший боярин Василий из дружины полка правой руки сказал:
– Тебе, князь Дмитрий, надобно поклониться Новгороду. Ужели он откажется помочь владимирцам?
Его поддержали другие бояре:
– Не останутся новгородцы в стороне от нашей беды.
Дмитрий повел взглядом по палате, произнес удивленно:
– Не пойму, чем я великого хана прогневил? Во всем происки брата вижу. Он великого княжества алчет.
Бояре закивали:
– Городецкий князь Каину уподобился!
– Пусть судит его Господь! Уводи полки, великий князь!
– Не надо было наплавной мост спускать, – заметил Дмитрий.
Ростислав крутнул головой:
– Нет, княже, ордынцам все броды ведомы. Им и без моста путь не заказан…
Дмитрий положил руку на плечо воеводе:
– Когда увидишь, Ростислав, что ордынцы через Клязьму переправились, сразишься с ними и уходи с дружиной на Переяславль-Залесский. Иначе татары сомнут вас и вы все поляжете здесь…