Бывают дни очень высокого подъема, когда все ладится, спорится, стройно скользит. Тогда она уже с утра в автобусе знает, что будет править в программе, сосисок хватает после нее на одного, что придает дополнительный импульс, обрывающие руки сумки несутся легко, она успевает вымыть везде полы, проверить от корки до корки уроки, сделать малышу ингаляцию и почитать ему "Бармалея". Из колеи, правда, могут выбить телефонные звонки, хоть и говорит она редко, всегда - свернув шею, прижав трубку к плечу, что-то помешивая или моя. Разговоры нарушают установленный порядок дел: почистивший зубы полуголый сын бегает, ковыряя хлеб, а отнюдь не ложится, дочка вместо уроков крутится перед зеркалом в бабушкиных бусах, муж шуршит газетой - ему на все наплевать. Если это день подъема, она умудряется быстро закруглить разговор и все моментально наладить. Если же это день спада, то собеседницу ей не унять, она терпеливо перемывает кости нескольким знакомым, отрешенно наблюдает за разошедшимися детьми и с кроткой покорностью, признавая свое поражение, отслеживает время.
   У нее есть только один час, и в дни подъема и в дни спада, один собственный час - с десяти до одиннадцати. Уложив детей, она плюхается на диван и смотрит телевизор. Каждый вечер она мечтает не прерываться вот так, доделать все дела до конца, лечь в постель и перед сном посмотреть телевизор со спокойной душою, и каждый вечер, не утерпев, присаживается на минуту, и у нее уже нет сил встать. Сидение отравлено мыслями о несобранных бутербродах, не поглаженных формах и не замоченном белье, она вздыхает и повторяет несколько раз: "Ну, что я сижу?"
   Она ругается редко, единственное ее слабое место - это мусор, который она не любит выносить.
   Вечером, посмотрев на переполненные миску и ведро, она вдруг визгливо вскрикивает: "Вынесите мусор, видите, я зашиваюсь!" В этот момент лицо ее приобретает склочно-капризное выражение, и муж, и дочка знают: вякни они сейчас что-нибудь, она заорет, что у нее нет больше сил, что сели и поехали, пропадом все пропади. Поэтому, потихоньку вздыхая, тот, кто попался ей первым, плетется с ведром и миской в коридор, а вернувшись, закладывает ведро газетой и моет миску так как она внимательно наблюдает, выполнен ли ритуал до конца, а если нет - может поднять крик, и тогда начнется такая склока, что себе дороже.
   Она не любит только выносить мусор...
   1989
   Наши праздники
   Праздники у нас начинаются обычно с идеи, сверкнувшей у меня в голове. Скажем, я иду мимо театра и вдруг представляю, как можно без обычной спешки и суеты выйти из дома всей семьей, отправиться в театр и, сидя среди тамошнего великолепия, приобщить ребенка к прекрасному. Я беру билеты, сын любопытствует: "А чего это - Травиата", муж отмечает этот день в календаре, чтобы не затевать деловые встречи. А когда назначенный день настает, и мы выходим из дома, автобуса нет на остановке больше часа, дергаясь и переругиваясь, мы успеваем кое-как добраться на перекладных, влететь в ложу и шугануть уже опускающихся в полумраке на наши места нахалов, а, отдышавшись, замечаем, что впереди сидит не иначе как команда баскетболистов, и со второго ряда нам не видно ничего. Сын, кроме того, неприятно удивлен, что на сцене нет ни солдат, ни драк, два следующих акта он, прогрессируя, ноет, просясь домой; сзади шипит мегеристая блондинка, на сцене Травиата старая, толстая и пускает петуха, а по дороге обратно трамвай сходит с рельсов, и мы добираемся до дома в середине ночи, освещенные одной луной, шарахаясь от слоняющихся по улице подозрительных компаний.
   Или я вдруг задумываю путешествие в Новгород. Стоя в огромной очереди в сберкассе, созерцая на стене красивый календарь с золотыми куполами, я вдруг ужасно захочу поехать не на дачу копать картошку, таща за собой вечные тюки с хлебом и молочными пакетами, а отправиться куда-нибудь налегке, беззаботно осматривая достопримечательности и останавливаясь в живописных местах перекусить и полюбоваться красотами природы.
   И вот в жаркий летний день мы садимся в машину. По дороге у нас два раза спускает колесо и, забыв про еду и питье, муж меняет на жаре последнюю камеру. Мы приезжаем в Новгород, обходим знаменитый памятник, кое-как отыскивая среди каменных фигурок известные, зато потом до победы ищем по всему Новгороду запасную камеру. Солнце палит, наш сын начинает по обыкновению ныть и проситься домой, нас два раза штрафует ГАИ, и, купив, наконец, камеру, и, постояв еще в очереди за дешевыми чашками, мы уезжаем, остановившись все же поесть на голой асфальтовой площадке для отдыха, не замечая от усталости благоухающих мусорных бачков.
   Бывает, мы приглашаем к себе гостей, недели две до их визита я хожу по магазинам, чтобы собрать стол, за которым намереваюсь вести с гостями задушевные беседы. Два дня накануне я жарю, варю и пеку, в день приема мы все с утра убираем дом и расставляем бокалы. Гости приходят, пять часов подряд в упоении рассказывают, как начали разводить на балконе пчел; мы же, пчеловодством никогда не интересовавшиеся, добросовестно их слушаем, а когда они, вполне удовлетворенные, уходят, нам остается только мыть до глубокой ночи посуду.
   Если мы сами идем в гости, у кого-нибудь обязательно заболят зубы или живот. Если мы едем с сыном на экскурсию, его укачает в автобусе и вырвет. Этот список можно продолжать до бесконечности, удивительно только, что среди удающихся нам куда лучше будней - работы, беготни, приготовления еды и уроков мы вспоминаем проколотую камеру и мусорные бачки с ностальгически блаженными улыбками, сетуя уже лишь на то, что давно никуда не выбирались. И в моей голове тогда опять зароятся идейки, предвещающие нам новые удовольствия.
   1990
   Я покупаю розы для...
   Я покупаю розы для своей приятельницы - зубного врача. Этой приятельнице я многим обязана - она принимает меня без очереди, хорошо лечит и недорого берет. Я несу розы ей на прием, но, заглянув в кабинет, узнаю, что как раз сегодня моя врач взяла отгул.
   Цветы стоят недешево, особенно розы сердце у меня замирает при мысли, что я совершенно напрасно потратила столько денег, что такие дорогие цветы пропадут зря. Я думаю, что допустить это невозможно, раз розы куплены, они должны быть кому-то подарены, и, решительно завернув их в бумагу, я начинаю мысленно просчитывать другие варианты.
   Мой выбор в первую очередь останавливается теперь на учительнице музыки моих лоботрясов-детей, которых на месте этой учительницы я бы давно вышибла из музыкальной школы, а она все еще пытается что-то трепетно в них вложить. Я дохожу до школы, но кабинет заперт, мне сообщают, что в квартире у учительницы прорвало батарею, она убежала домой, и букет роз снова остается при мне.
   Из музыкальной школы я еду в банк, сотрудница которого постоянно помогает мне по работе, но, узнав, что она укатила в бизнес-тур, иду к своему парикмахеру. Парикмахер, однако, пошел по вызову завивать к выставке чью-то элитную собаку, а на улице уже темнеет, и зажигаются фонари. Я вспоминаю, что где-то неподалеку живет моя двоюродная сестра, которую я не видела сто лет, что она сквалыжная, но чем совсем пропадать букету, лучше подарить его ей. Я захожу в автомат, набираю номер, сестра, едва узнав меня, немедленно выливает в трубку ушат брани, крича, что таким родственникам, как я, наплевать, жива она или умерла, что через столько лет у меня еще хватает наглости звонить, и бросает трубку.
   В конце концов я приношу цветы домой, на вопрос мужа, откуда они, вру, что подарил знакомый мужчина, и муж сразу же интересуется, а не сможет ли этот мужчина достать ему для машины карданный вал.
   Я ставлю цветы в вазу, все еще не сдаваясь, планирую отнести их по назначению завтра утром, но утром стебли поникли, бутоны сморщились, а на тумбочке - ворох опавших лепестков.
   И тогда, вспомнив, что совсем недавно у меня у самой был день рождения, я решаю, что раз в жизни могу подарить и себе дорогой и красивый букет.
   Вообразив, что увядший букет, стоящий передо мною, и был как раз тем самым букетом, я жалею только о том, что во вчерашней спешке и беготне не рассмотрела цветы как следует и не смогу теперь даже вспомнить, какие они были.
   1993
   Чужие письма
   Я люблю читать чужие письма. Нет, не подумайте обо мне плохо - я, конечно же, не краду их и не подглядываю. Но знакомые однажды отдали мне для дачи старый круглый стол, брошенный уехавшей из их квартиры соседкой. Соседка эта в своей комнате почти не жила, сдавала ее студенткам. Когда грузили стол, из него вывалилось письмо и фотография морячка в тельняшке. Письмо было к девушке Людмиле, моряк упрекал ее, что она теперь "ходит с другим". Еще он писал, что с его стороны все - так, как было, но если она не ответит, то писать он ей больше не будет. Письмо было подписано Шишкиным Васей, а все оставшееся от письма место на листке было исчерчено выведенными другим почерком тренировочными росписями. Простенькой закорючкой было нацарапано "Шишкина Людмила" и тут же зачеркнуто. Другим, более прихотливым, сложно-неразборчивым вензелем, начинающимся тоже с буквы "Л", был любовно изрисован весь остаток листа. Эти вензеля подписывали, видно, морячку приговор.
   Я долго не выбрасывала письмо Васи Шишкина, перечитывая его, представляла морячка, сидящего на своем корабле и ждущего почту. Я представляла и Людмилу, которая, прикусив от старательности кончик языка, изобретала в это время подпись с фамилией нового жениха на письме жениха отвергнутого.
   А как-то раз в старых маминых фотографиях я нашла еще другое письмо старинную открытку с красавицами в длинных пеньюарах, застывших с прихотливо выгнутыми шеями и воздетыми вверх торчащими из воздушных рукавов ручками. Когда я перевернула открытку, я увидела немного расплывшийся, но, в общем, понятный адрес: ...ский уезд, деревня Сосновка, г-ну Воричу. Я кинулась было читать, но, увы, текст был на незнакомом мне языке, только в скобках в середине открытки было приписано по-русски "хорошенькая подруга". На штемпеле стоял октябрь девятьсот девятого года. Я обращалась с открыткой к знакомым филологам, никто не мог прочитать текст. Моя мама не знала, откуда взялась открытка и, рассматривая ее, я думала еще и о господине Вориче, о хорошенькой подруге, о капорах, сюртуках, тростях, канотье, шляпках с лентами, кудрях, украшенных живыми цветами, пикниках, поместьях и прочих, неведомых сейчас, но обыденных некогда, как теперешняя авоська, атрибутах, след которых отпечатался, наверное, в так и непрочитанной открытке, лежащей здесь, у меня в руке.
   В третье чужое, тоже очень заинтересовавшее меня письмо, я и не пыталась заглянуть. Его читал негр, сидящий напротив в метро. Я смотрела нормальный негр - кроссовки, джинсы, курчавые меховые волосы. Я видела конверт с яркими марками, негр читал письмо - почему бы и нет, у него тоже есть, кому прислать весточку. О чем ему пишут? - думала я. - Кланяются ли ему многочисленные родственники или уверяет в любви шоколадная невеста, или просто беспокоится мама. Я не представляла, какими словами может быть написано негритянское письмо и смотрела на парня со жгучим разочарованием.
   Любопытство к чужой жизни одолевает меня. "Умерла Варвара Петровна, пишет уже именно мне моя старая тетка. - Все меньше и меньше остается людей, знающих нас". Действительно, меняются поколения, люди уходят, приходят новые, чужие, равнодушные к людям прежним. Я хотела бы собрать коллекцию писем всех людей, живущих и живших на земле - коллекцию отражений их жизней и судеб. Я хотела бы рассортировать, разложить по ящикам, перебирать свое сокровище на досуге. А если бы сверху ко мне поступил запрос, отчего это я присваиваю чужие полномочия, я бы ответила Господу Богу, что ни на что не претендую, просто мне очень жаль, что не остается следов, что археологи находят лишь черепки да вазы, а хочется, чтобы не пропало то, что - среди них, хочется все задержать, остановить, вернуть хоть как-то...
   1989
   Букет пионов
   Я встречаю их у родительского лифта, давно уже я их не видела, но опять, как и раньше, чувствую досаду и неловкость. Мы стоим, молчим, ждем, когда лифт приедет, а лифт маневрирует где-то там, наверху, помигивает красная лампочка, похоже, балуются мальчишки. В напряженной тишине громко звучит его дыхание, я украдкой бросаю взгляд - он постарел, обрюзг: отвислые усы, живот, запах перегара, букет пионов в руках. Она - совсем седая, раньше была яркая, крашеная блондинка.
   Лифт приезжает, мы все заходим, она, не спрашивая, нажимает кнопку нужного мне этажа. Они живут этажом выше, как раз над нами. Из месяца в месяц в прежние времена они нас заливали,
   В те годы он носил форму, был толстым майором с красной рожей и тонким голосом. Этим голосом он матерился, не давая спать по ночам, воспитывая, и судя по воплям, не только морально, свою крашеную жену или нашкодившего сына. Этим голосом он в праздники выводил заполночь "Бродяга, судьбу проклиная...", перемежая песни топаньем, от которого у нас сыпалась штукатурка и качалась люстра. Этим же голосом он вопил, что у них ничего не течет, когда мои взбешенные очередным, сразупослеремонтным заливом родители бежали наверх, к бывал скандал, составление актов, долгие тяжбы.
   - Это ужас, а не семейка, - возмущалась мама, капая валерьянку. - Вся кухня в банках, тряпках, флакончиках, у самой под глазом синяк, на ребенка страшно глянуть!
   Я не раз видела их и в ближнем парке в жаркие летние дни - они сидели на одеяле с какими-то мужиками и тетками, пили портвейн, майорша визгливо хохотала, а их малыш с красными от диатеза щеками топтался около, зажав в руке кусок соленой рыбы.
   Он подрос, пошел в школу, часто терся в парадной, забывая ключи, у него был вечно сопливый нос, полуоткрытый от насморка рот и вопросительно-изумленное выражение.
   А потом они взяли участок, стали заливать все реже, их балкон сделался похож на склад пиломатериалов, и по субботам они втроем чинно выходили из дома с рюкзаками, саженцами и рейками, озабоченно следовали на автобус, с молчаливым превосходством глядя на встречный, необремененный дачами, просто прогуливающийся народ.
   А недавно они в последний раз разбудили моих родителей - он гудел что-то своим тонким голосом, она громко плакала и причитала. Соседи сказали, что их вернувшийся из армии сын разбился, поехав встречать Новый год за город, на чьем-то автомобиле.
   Мы едем в лифте, она смотрит на пионы, спрашивает:
   - Думаешь, распустятся?
   - Женщины сказали, должны, - тяжело дыша, отвечает он и тоже смотрит на влажные, мясистые, темно-красные бутоны в своей татуированной руке. Двери открываются, я молча выхожу, а они уезжают выше - седая поблекшая женщина и грузный мужчина со свистящим дыханием, внимательно разглядывая букет пионов, которые должны распуститься.
   1992
   Ужас
   Это началось, когда однажды я вышел в полдесятого а аптеку, в это время я обычно сижу дома, смотрю телевизор, а тут решил выйти, купить жене капли в нос. Была осень, я шел дворами, и вдруг меня поразило, как кругом пусто и жутко, горят только окна, пустые дворы, пустые скамейки, редкие фигуры собачников с поводками да собачьи хвосты мелькают в кустах. Я дошел до аптеки, а на обратном пути мне попались два мордатых парня в ватниках, они громко топали сапожищами, перемежая нехорошими словами малосвязную речь. Они прошли, не посмотрев, не обратив на меня внимания, я же оглянулся, прибавил шагу и, добежав домой, закрылся на цепочку. По телевизору как раз показывали новости, и я впервые пропустил их через себя, поняв, что все эти трупы действительно лежат в лужах крови в таких же темных дворах, в похожих на нашу квартирах.
   Мы живем с женой, моя жена - хорошая женщина, она шьет, стирает и возится на кухне. Она всегда занята и не успевает задуматься, а когда отдыхает, любит грызть карамель и смотреть фильмы. Она ахает и плачет, узнав, что из соседнего двора неизвестно куда свели двух мальчиков, или, что бетонной плитой раздавило на стройке девчонку, но когда нам привозят на выходные внуков, она, закрутившись в делах, выпускает их одних гулять во двор.
   Мне приходится выходить, стоять и смотреть, как они катаются с горки, я отслеживаю прохожих - кто знает, куда и зачем они идут - вот этот здоровый, с красным шарфом, может - убивать и грабить, а та, в дубленке - заманивать и наводить. Я забираю ребят домой, но и дома не вздохнешь с облегчением - я читал недавно, что радиоактивное вещество, замешанное в панельную перегородку, погубило в одной квартире четырех детей.
   Я иногда размышляю, отчего воры, убийцы встают на свой путь - и склоняюсь к тому, что они таким способом снимают напряжение. Я же, узнав, что еще один из знакомых умирает от рака, что в воздухе - яд, в йоде - синяя водоросль, в щах - живые нитраты, что милиция ни от кого не защитит, а после укола в поликлинике можно уже писать завещание, я чувствую себя связанной курицей, которую держат за ноги и клюв, уже замахиваются топором, и я хочу тогда, чтоб рубили быстрее.
   Недавно в полвторого ночи нам позвонили в дверь, и прочитавшая в газете про рэкет жена запретила мне не только открывать, но даже выйти спросить: "Кто?" К нам трезвонили, а мы в кромешной тьме сидели в кроватях, сосали валидол и не знали, что делать, а когда звонки прекратились, жена сказала: "Пьяные, небось, шалят", улеглась и засопела. Я же понял, что спать уже не смогу.
   На следующий день я оделся в старое пальто, в котором хожу на овощебазу, в старый кроличий треух и объявил жене, что иду за два отгула разгружать вагон.
   Я пошел по подворотням, по глухим дворам, кругом были мрак, грязь, запустение. Наконец, я нашел - у спуска в подвал стояла и сквернословила явно бандитская группа. Я твердым шагом направился к ним, они вдруг дружно оглянулись, кто-то свистнул, двое порскнули в стороны, двое - в подвал, а последний оступился и остался стоять у железных перил под ржавым навесом.
   Я с ненавистью смотрел, как на его меховую шапку с навеса льется вода, стиснув зубы, боясь глядеть ему в глаза, я смотрел на шапку, всем своим видом предлагая скорее пырнуть меня ножом или, как сына сослуживца, - шилом в сердце, так что не останется следов, или чтоб подбежали сзади и накинули, как в статье про рэкет, удавку. Пусть лучше это произойдет сейчас, когда я готов и жду.
   И когда, зажмурившись, я со зверским лицом крикнул: "Ну!", тип, стоявший передо мною, всхлипнув, снял шапку с головы, кинул ее мне и, припадая на подвернутую ногу, бросился в переулок. Я посмотрел еще на эту шапку, валявшуюся в грязи, потом развернулся и что есть мочи побежал прочь, а кругом была тишина и пустота, только мелькали голубые телевизоры в желтых окнах.
   Запыхавшись, я прибыл домой, закрылся на цепочку, а в новостях как раз говорили, что за день с граждан сняли восемь шапок. "Девять", - буркнул я, переодеваясь, а жена, развернув ириску, сказала: "Ужас".
   1990
   Вещи вымирают
   Вещи вымирают. Незаметно - каждая в отдельности и демонстративно, презрительно - все вместе. Витые пирамиды шоколада, жестяной блеск кастрюль, глухое уханье разматываемых тканевых рулонов. У пустых или украшенных ненужной дребеденью витрин томятся безмолвные изваянья продавцов. Вещи уходят, не прощаясь: никогда не знаешь, видишь вот эту вещь на прилавке в последний раз или доведется встретить еще.
   Вещи стали значительны. Они с молчаливым укором напоминают о временах, когда мы произносили уничижительное слово "вещизм". Теперь, робея, мы смотрим даже на собственные вещи, а те хвастают своей для нас исключительностью. Последние автомобиль, молочный бидон, штаны, холодильник. Запись прекращена до 2015 года. Сломаешь, побьешь, протрешь - что тогда? Правда, говорят, кто-то еще видел, как по Невскому несли одеяла.
   Люди собираются и говорят о вещах. Одни ковыряются в ранах - кто что когда видел и не купил, мог достать и не достал, мог постоять и поленился. Другие со счастливым блеском в глазах рассказывают, что успели запасти вот то и это и любовно показывают полки шкафов, на которых, как в Ноевом ковчеге, в нераспакованных свертках хранятся накопленные реликты. Люди забыли, о чем они говорили прежде.
   Еще недавно мы относились к вещам легко - между делом покупали на не Бог весть каким тяжким трудом заработанные деньги, ломали, выбрасывали, не забирая в голову.
   Теперь появились вещи другие. За тяжелыми дверями коммерческих подвальчиков зажили вещи из другого мира. Нашего месячного заработка тут хватит лишь на изящную ерунду. Мы подавленно молчим, стоя у этих прилавков, как у музейной витрины.
   Наши вещи покинули нас, как недотепу Федору,- мы меняемся, хотим того или нет. Мы возвращаемся к натуральному - пашем, выделываем шкурки, солим, стегаем одеяла. Наши головы забиты множеством мелочей, связанных с отсутствующими вещами, лбы наморщены от непрерывной, направленной на их добывание и сохранение сосредоточенности, время занято без остатка.
   Наше отношение к материальному сделалось трепетней и глубже. Прошли времена, когда мы весело презирали показавший нам теперь кукиш быт. Мы, наверное, станем другими, научимся выключать свет, заворачивать краны и, может, даже переходить улицу по зеленому. И если вещи надумают возвратиться, мы, заискивая и тревожась, вступим с ними в серьезные долгие союзы. Мы ничего никогда не выбросим, двадцать лет будем носить пальто, приучимся доедать хлебные корки и, постоянно кумекая, что бы еще растянуть и сэкономить, не сможем ни расслабиться, ни оторваться, ни вспомнить, в каких чудных облаках витали когда-то прежде.
   1991
   Я забыла, когда ходила пустая
   Я ношу сумки, как верблюд носит горб, улитка - дом, черепаха - панцирь. Перед работой в моих мешках уже громыхают молочные бутылки; в обеденный перерыв, если повезет, прибавится снопик макарон, а вечером, когда я выбираюсь, наконец, из опутавшей универсам очередины, я волоку еще много разных предметов: шпротный паштет на случай голода, мыло, которое в любой момент может опять пропасть, веник, потому что веники выбросили и их все хватали.
   В моей душе всегда тревога - я постоянно представляю своих домашних за столом с ложками наготове и тающий при этом запас еды. Я замечаю, как непрерывно снашиваются у всех штаны, стаптываются ботинки и размышляю, где все это брать снова. Как школяр, решающий задачу о втекающей и вытекающей по двум трубам воде, я постоянно сравниваю две скорости - уничтожения и восполнения вещей и продуктов; первая скорость всегда больше, и это гонит меня из дома, заставляет рыскать по магазинам, а в случае удачи крепче набивать сумки.
   Я не могу расслабиться, даже если попытаюсь отвлечься и пойти куда-нибудь без заготовительной цели. В театре я обязательно наберу в буфете коробок с мармеладом, на прогулке в лесу замечу сухую хворостину и, подумав о возможном энергетическом кризисе, приволоку ее на дрова, а на тайном свидании в незнакомой части города, едва заметив на другой стороне улицы очередь за яйцами, рвану туда прямо под красный сигнал светофора, мгновенно забыв о только что трепетно описывавшем мне свое душевное состояние человеке.
   Я уже забыла, когда ходила пустая. Я, кажется, и родилась с нагруженными сумкам в руках, я перестала ощущать их тяжесть, а выпусти я их из рук, мне, наверное, не хватит уже одного земного притяжения - я сразу взлечу над всеми этими универсамами, киосками и ларьками, где за чем-то обязательно занята очередь, где наполняются сумки, где проходит жизнь.
   1991
   Картинки девяносто первого
   Мы сидим на кухне за столом, ждем, когда закипит чайник, пришедшая к нам в гости тетя Катя, мой десятилетний сын Петька и я. Муж в коридоре работает за верстаком. Мы с теткой говорим о том, о чем говорят сейчас все о ценах: хвастаемся, что удалось где-то сэкономить, гадаем, вся ли сметана уже по двенадцать или бывает еще и по три. Петька невозмутимо жует подаренную жвачку и выбирает в альбоме место для нового вкладыша.
   Обсудив экономические проблемы, мы вздыхаем и задумываемся. Я знаю, тетка считает виноватыми во всех наших бедах демократов, она, пережившая блокаду, голосовала на референдуме за Ленинград, а все, творящееся теперь, воспринимает, как шабаш жуликов, то бишь кооператоров. В разговорах с ней я стараюсь обходить животрепещущие политические проблемы, но и в этот раз она начинает сама.
   - Вот сейчас у метро сосиски в банках продают уже по пятнадцать, восклицает тетка, - а в магазинах они - по рубль семьдесят. Раньше, скажи, такое было? Это что, не спекуляция?
   - Спекуляции, бабушка Катя, теперь нет, - изрекает вдруг покончивший со жвачкой Петька. - Это коммунисты придумали спекуляцию, во всем мире бизнес это не стыдно.
   - А ты, значит, против коммунистов? - холодно осведомляется тетка.
   - Конечно! - сын уверенно кивает на свой альбом. - Вот у меня, например, коллекция вкладышей; я что, должен ее делить с тем, у кого вообще ни фига? А видали? - и он показывает кому-то гипотетическому выразительную фигу.
   - Так, - тетка кидает на меня взгляд, содержащий много невысказанных мыслей о воспитании.
   - Ты, конечно, уже не пионер, - полуспрашивает-полуутверждает она. Тогда, значит, ты веришь в Бога?
   Несгибаемый атеист Петька краснеет и возмущается: "Что я, ишак?"
   - Хорошо, в Бога ты тоже не веришь, - спокойно продолжает тетка, но спокойствие ее, я чувствую, ничего хорошего не предвещает. - Ну, скажи тогда, во что же ты веришь? Что тебе дорого? Какие у тебя идеалы? Мы вот раньше верили в свою страну, стремились ее защищать, а ты - что ты будешь защищать, когда вырастешь?