Страница:
- Это в армию что ли? - соображает сын. - Нет, я в армию не пойду, я не ишак!
- Вот! - с мрачным торжеством кивает тетка. - Защищать Родину ты тоже не собираешься... Что же тогда у тебя в жизни есть? Совсем ничего?
- Вкладыши вот у меня, - подумав, показывает Петя на свой альбом и обращает ко мне прозрачный, ищущий поддержки взгляд.
- Ну, что ты к нему пристала, тетя Катя? - прихожу я ребенку на помощь. - Не врет он, не ябедничает, посуду иногда моет. Зачем ему эти твои идеалы?
В это время звонит телефон, и Петька, прихватив альбом, смывается к аппарату. Мы с тетей Катей остаемся на кухне. По радио ругаются демократы. Заходит мой занимающийся малым бизнесом муж и, присев перед раскаленной плитой, лязгает дверцей духовки, в которой топится парафин для изобретаемого на верстаке прибора.
- Разве плохо мы жили? - вперив глаза в окно, ни к кому не обращаясь, говорит тетка. - Праздники были, танцевали, платья заказывали в "Смерти мужьям". Помню юбку себе заказала синюю, а потом красный костюм, можно было комбинировать, всем так нравилось, так было красиво...
- На Ладожской продаются знаешь какие жвачки? - доносится от телефона монотонный голос ведущего беседу с приятелем Петьки. - "Бабл-гамы" продаются, "Пантеры" и "Черепашки-ниндзя", а "Бэтманов" нет, я их, вообще, давно не видел...
Демократы в приемнике сцепляются пуще. На плите закипает чайник. Я выключаю радио и зову всех к столу.
1991
Один-единственный раз
Когда началась инфляция, мои родители-пенсионеры очень переживали, хватит ли накопленных ими денег на постоянно дорожающие похороны. Они умерли друг за другом, ни раньше, ни позже, как в тот момент, когда денег тик-в-тик хватило, и, как и мечтали, никого не обременили. Всю жизнь у них было две заботы - поступать как нужно и ни от кого не зависеть. Что касается второго, моим родителям это до конца удалось. Мне кажется, что и по поводу правильности главных жизненных поступков особых сомнений у них тоже не было,
Когда я смотрю на своего мужа и - в зеркало - на себя, на наших лбах я вижу те же, что и у родителей морщины вечного беспокойства. Разница лишь в том, что сомненья начали одолевать нас уже сейчас.
Мы закончили институт в начале семидесятых, я вскоре родила, а мужу предложили остаться на кафедре. Деньги там платили мизерные, жить нам предстояло на одну его зарплату, но мы оба восприняли это предложение, как большую удачу, потому что считали, что главное - это защитить диссертацию. На долгие годы это стало нашей заветной целью. Мы жили в одной комнате, грудная дочка ночами орала, но муж как-то умудрялся учить философию и язык для сдачи кандидатского минимума. Он стоял в очереди в аспирантуру десять лет, потом пять лет учился, каждое лето ездил на шабашку зарабатывать деньги. К сорока, наконец, он защитился, получил доцентство и огромный, как нам казалось, оклад в четыреста пятьдесят, а через пару лет все это съела инфляция.
Главным делом моей жизни было обучение нашей дочери музыке. С двух лет у нее обнаружился абсолютный слух, она копалась в песочнице и выводила без слов арию Каварадосси. Однажды ее услышала пришедшая тоже к песочнице с внуками бабушка - профессор консерватории, и судьба моей дочери была решена. Закатывая глаза и воздевая вверх руки, бабушка-профессор объяснила мне, какой груз ответственности я несу, имея такого чудо-ребенка. С четырех лет мы начали ездить через весь город в специализированную школу, потом все наши вечера были, при сопротивлении подрастающего ребенка, заняты фортепьянными экзерсисами, а в пятнадцать лет дочка заявила, что в гробу видела эту жизнь, что пойдет в торговый техникум, и вскоре, едва услышав по радио звуки фортепьяно, немедленно вырубала громкость, и надо посмотреть с каким выражением лица.
Мой муж всегда был очень обязательным. Он скрупулезно готовился к лекциям, тщательно проводил семинары, и при самой жестокой простуде считал себя не вправе пропускать и пустяковой консультации, на которую хорошо если забредут пара-тройка студентов.
Я тоже всегда была очень добросовестна. Школу я закончила с золотой медалью. На работе у меня не пропал ни один документ. Уже первого числа месяца я старалась отоварить все талоны. Дома я постоянна что-то убирала, стирала и жарила - у меня никогда не было ни минуты свободного времени.
Вся наша жизнь всегда была сплошным изнуреньем, а между тем за стеной у нас соседи жили совсем по-другому. Несмотря на маленьких детей, они умудрялись постоянно сидеть на диване, курить и пялиться в видик. Однажды муж, случайно зайдя к ним, встретил у них в гостях выгнанного раньше из своего института за неуспешность студента - тот, щелкая филлипсовской зажигалкой, выглядывал в окно на свой "Мерседес", и не стеснялся со смехом рассказывать, как украл в автопарке принесенные ему запчасти - погрузил в багажник, прыгнул в машину и уехал, не заплатив.
У нас до сих пор нет ни видика, ни порядочного дивана, поэтому мы с мужем обдумывали этот случай, усевшись на продавленную тахту и глядя в подслеповатый телевизор. Мы думали о том, что, наверное, правы те, кто с ленивой беспечностью плывет по течению. Мы же, изо всех сил налегая на весла, вечно выгребали в хлюпающее болото.
И после этого мы с мужем совершили несколько безрассудных поступков. Я решила сделать то, что по разным причинам всю жизнь боялась позволить себе в разгар инфляции, плюнув на все, взять да и родить еще одного, очень позднего ребенка. Мой муж, к всеобщему изумлению, ушел с кафедры и, чтобы заколотить много денег, принялся торговать порнографической литературой.
Ну, что вам сказать про нашу новую жизнь? На пятом десятке я родила двойню и сейчас, замученная остеохондрозом и другими болячками, стираю надаренные нам из состраданья знакомыми старые пеленки и варю кашу на гуманитарном молоке. Моего мужа ограбили на второй день торговли, кафедральное начальство, сжалившись, взяло его назад, и, немного отойдя, он начал другую, более приемлемую новую жизнь, принявшись организовывать у себя на кафедре малое предприятие.
Пока у нас те же тахта и телевизор, дети орут, мы не представляем, на что будем дальше кормить и одевать их, морщины на наших лбах пролегли еще глубже, и все же мысль о том что единственный раз в жизни мы поступили правильно, плюнув на выдуманные химеры, греет нас и помогает нам в последних попытках куда-нибудь выгрести.
1991
Еще раз об отъезде
Ее зовут Ольга Абрамовна. Она учительница русского и литературы. Когда в школе она диктует детишкам, она машинально старается избегать упоминания слов "память" и "патриоты". От звука этих, когда-то таких близких, хороших слов она теперь вздрагивает с тем же омерзеньем, с каким стряхивает с себя паука. Этой нечисти она панически боится с детства. Но вопрос "ехать или не ехать" у нее по-прежнему не стоит, хотя есть для этого все основания: "пятый" пункт, тот самый, да-да. Многие коллеги не могут ее понять, завидуют, что есть зацепка, говорят: не думаешь, идиотка, о себе, подумай о детях. Детей у нее двое - младшая, вылитая копия своего русского папаши, была бы украшеньем Израиля - круглая физиономия, голубые глазищи, белые прямые патлы до плеч. Ее старший внимательно слушал дебаты об отмене записи о национальности в паспорте. Он, еще недавно дававший торжественное обещание пионер, посчитал, что унизительно отказываться от своего происхождения, и лучше бы этот закон не принимали, чтобы не было соблазна. Причем эти размышления у него применялись исключительно к маме. К себе проблему еврейства он никак не относит. "Конечно, в случае чего ты могла бы поехать к своим", - глубокомысленно изрек он. Когда Ольга Абрамовна попыталась объяснить ему, что и он где-то еврей, сын был не в состоянии понять, почему это он еврей, а не такой же пацан, как соседский Колька, тем более, что в футбол он играет лучше. А тем не менее, когда несколько лет назад этот ее сын заболел редкой болезнью крови и попал в реанимацию, первый вопрос, который задал ей врач, был - о его национальности. Узнав, что еврейская кровь присутствует, врач кивнул и молча сделал какие-то выводы. Так впервые материализовалось то, что и сама Ольга Абрамовна никогда не могла до конца постигнуть.
Теперь, когда возрождается все национальное, возрождается и еврейская культура. Люди празднуют тору, прививают детям любовь и уважение к традициям, считают себя временно проживающими в диаспоре, готовятся к отъезду на родину. Она же воспринимает все это, как плохой театр с картонными декорациями, с осыпающейся с густо набеленных щек наскоро наложенной пудрой.
Она не знает, может, их воспитывали иначе, а среди ее детских героев был также и Павка Корчагин. Не спешите кривиться и усмехаться, вспомните лучше себя. Вспомните прощальный костер в лагере, "взвейтесь кострами". Были фальшь и трескотня, но было и распирающее радостью чувстве общности, единства, и ей везло, подруги у нее были хорошие, а когда подружка Ирка ужасно удивилась, что Ольга еврейка, Ольга ничуть не обиделась - она понимала Иркино удивление, потому что и сама не могла взять в толк, как это, и что это такое?
Она не знает языка, государство Израиль для нее - такая же экзотика, как Берег Слоновой Кости. Если бы она верила в Бога, то скорее в православного, она не понимает, как это она сможет жить там, привязывать детям ленточки на пояс и надевать имеющие религиозный смысл шапки. Каждый раз, когда в той или другой республике начинается заваруха, она слушает радио и ловит себя на одной и той же мысли - жалеет русских, оказавшихся там, думает: а нам-то здесь как хорошо, а потом каждый раз одинаково спохватывается: "Да мне ли радоваться?" Она заранее знала, что ее не возьмут в университет и пошла в педагогический, не ропща и принимая это, как данность. Она смотрит на себя в зеркале - ну, карие глаза, ну, волосы темнее и вьются - ну, и что, неужели отличие только в этом?
Если русскому человеку сказать, что он не похож на русского, он обидится. Когда одна знакомая дама сказала: "Ольга Абрамовна, да вы не похожи на еврейку!", дама захотела польстить. Ужасно, но в ответ в Ольге Абрамовне возникло теплое чувство признательности.
1992
Такая страна
В последнее время люди у нас многое поняли.
Болтуны поняли, почему их не принимают всерьез, лодыри - почему всем от них постоянно чего-то надо, пьяницы - почему жены вечно орут и замахиваются сковородкой.
Любители поваляться на диване с газетой поняли, почему не они, а кто-то другой делает открытия и пишет романы, задиристые зануды - почему постоянно получают фонари под глаз, дурные руководители - почему нет никакого уважения от народа.
Некрасивые девушки поняли, почему не за ними ухаживают усатые красавцы, сварливые жены - почему к более ласковым подругам уходят мужья, рассеянные хозяйки - почему подгорает картошка и бежит с плиты молоко.
И еще многие-многие люди теперь все-все поняли.
- Это такая страна! - прозрев, радостно объясняют они друг другу. - В этой стране и не может быть иначе!
И им становится чуточку легче.
1991
По ту сторону шкафов
Недавно двух моих подруг сократили, а меня пересадили в другой отдел, в чужую комнату, в угол, за шкафы. По другую сторону шкафов деловито шумят незнакомые люди, они не стремятся к контактам со мной, у них есть работа и, проходя мимо, они скользят отстраненным взглядом. А однажды я слышала, как они планировали, что собираются разместить в моем углу потом. Это "потом" означало, видимо, после моего сокращения.
У меня нет работы - это, действительно, верный признак. Когда я прихожу к начальству, оно уклончиво качает головой и просит подождать. Две мои подруги вошли в план по сокращению на прошлый квартал. Я, возможно, войду в текущий.
Я сижу целый день за шкафами и думаю. Я думаю, что можно, наверное, что-то сделать, изобрести и предложить, чтобы все изумились, ахнули и сразу вычеркнули меня из списка. Потом я начинаю размышлять, что, может, это перст судьбы: я всю жизнь терпеть не могла свою унылую службу, несколько раз порывалась уйти, но всякий раз оставалась, у меня не хватало духу плюнуть на диплом, броситься в групповоды или в руководители кружка при ЖЭКе без гарантии на деньги и успех, скатываясь по социальной лестнице.
И вот теперь я сижу за шкафами, потихоньку слушаю радио, а по мозгам бьет напыщенная реклама. После работы я иду по городу мимо автоматов с выдранными трубками, лотков с брошюрами о чудесных свойствах воды, анкетами на выезд, руководствами, каким святым молиться при нужде и болезни. На остановке, когда час нет трамвая я захожу погреться в коммерческий магазин и смотрю, как в неправдоподобно дорогом телевизоре весело пляшут разноцветные негры. Греющийся тут же пенсионер вслух вычисляет, сколько "Побед" можно было купить за эту цену при Сталине. Под гортанные негритянские вскрики мы обмениваемся с пенсионером одинаково затравленными взглядами, и, придя домой, я в который раз думаю, что надо, наконец, что-то делать.
И однажды, когда я сижу, по обыкновению за своими шкафами, я слышу по радио рекламу центра социальной ориентации, обещающую путем строго научного, по американским методикам, тестирования выявить скрытые склонности и возможности каждого человека и указать его истинное предназначение. Я долго сомневаюсь, но все же иду, с трудом нахожу разрекламированный центр в каком-то грязном подвале и, ответив на множество странных вопросов, предложенных огненноволосой красавицей, узнаю, что, оказывается, мне следовало родиться в Париже, а для этой жизни я не предназначена вовсе, и остается только плыть по течению. Выбираясь из подвала, я трогаю опустевший на приличную сумму кошелек и думаю, сколько всего могла бы позволить себе на так глупо потраченные деньги.
Чтобы хоть как-то окупить полученный совет, я остаюсь сидеть за шкафами. Люди по другую сторону по-прежнему не замечают меня. Реклама по радио ежедневно издевается. В этом квартале меня, кажется, забыли сократить, значит сократят в следующем.
1992
Она никогда ничего не просит
Я теперь занимаюсь коммерцией. Она по-прежнему сидит в конторе. Когда-то мы вместе учились в школе, потом в институте. Теперь она иногда заходит в мой офис, проезжая мимо. Она всякий раз отнимает у меня сколько-то времени, и хоть каждая потраченная не на дело минута всегда ощутима, ей я стараюсь это не показать. А между тем, разговоры наши полезной информации не содержат.
Она плюхает под стол сумки, садится, начинает рассказывать о вещах, мне теперь незнакомых: как стояла в очереди и не хватило, как мерзавец-начальник никому не прибавляет зарплату, а себе выбил огромную надбавку под десять тысяч.
- Долларов? - живо интересуюсь я.
- Рублей! - испуганно машет она рукой, будто открещиваясь, и продолжает рассказ, а я в раскаянья внимаю, стараясь не попасть больше впросак, не выйти из предложенного смыслового ряда - дефицитов, талонных норм, окладов, очередей.
Потом она спрашивает про мои дела, и я жалуюсь, как стало трудно перекачивать безналичку, как лютует коммерческий банк, норовя сдать по тысяче с внешнего оборота...
- Рублей? - морща лоб, изображая компетентную деловитость, уточняет она.
- Долларов, - укоризненно поправляю я, и она понятливо кивает, конфузясь от своей ошибки.
Мы пятнадцать лет сидели за одной партой, но разговор наш теперь похож на разговор двух случайно встретившихся иностранцев, пытающихся объясниться друг с другом с помощью мимики и жестов. Ей никогда не пригодится услышанное от меня, а мне - то, что я узнаю от нее. Разве только в кругу нынешних друзей я расскажу, об экзотике, сколько получают люди на государственной службе, а она просветит сослуживцев, что это за штука - депозитный счет.
В институте мы обе изучали радиотехнику, и с тех пор я все еще помню, что непрерывную функцию, в крайнем случае, могут заменить ее дискретные отсчеты. Я теперь тоже живу от одной финансовой манипуляции до другой, каждый раз норовя загрести побольше денежек. Я дроблю жизнь на отрезки, в конце каждого из которых светит конечный результат. В погоне за ним я, как кенгуру, перескакиваю все остальное.
И она, перемогаясь от очереди до зарплаты, в каждом куске своей жизни пытается только свести концы с концами. И у нее нет ни времени, ни сил оглядеться и отдышаться.
А когда-то мы крали курсовик с кафедры приемников: я бесшумно рылась в полке, она стояла на стреме, а в смежной комнате, ни о чем не ведая, печатала машинистка. Полка вдруг с грохотом сорвалась, курсовики посыпались, машинистка вскочила, а мы уже неслись прочь по коридору, а потом, сгибаясь пополам, два часа хохотали, совершенно забыв, что прототип не украден, а сдавать курсовик - через два дня.
Процесс тогда занимал нас куда больше результата. А теперь мы недолго пьем кофе в моем офисе, и скоро она берется за сумки, а я выхожу ее проводить. На мне туфли из кожи питона. На ней сапоги с отреставрированными союзками. Она никогда ничего у меня не просит. Я ей никогда ничего не предлагаю.
1992
Век живи, век учись
У меня нет зонтика, и хоть бежать из дома на пост недалеко, если льет сильно, я успеваю промокнуть до нитки. Тетка Нурия, которую я меняю, говорит: "Пусть Егорыч подарит тебе зонтик!", и я думаю, и правда, Егорыч мог бы подарить мне зонтик, потому что мой пьяница после получки приходит без денег и в хлам, и хорошо, что на детей я с него получаю, а кормить его бесплатно - пусть ищет дураков в других местах, и, вообще, он мне не муж и плевать я на него хотела. Последний раз он подрался с армянами, что продают цветы у метро, ему порвали молнию, разбили нос и отняли деньги. "У них своя милиция!" - вопил он потом и, конечно, сразу принялся за меня, и я побежала за участковым, его забрали, и пришел он уже тихий-смирный.
Про Егорыча ему ничего неизвестно, про Егорыча знает только тетка Нурия, Егорыч - начальник караула, лысый старичок в толстых очках со вставными зубами, с планочками на форменном пиджаке. Он клацает своими зубами, но внушает мне, что он-то никогда не будет один, и я могла бы ему ответить, да просто не хочу портить отношения. Егорыч - бездетный вдовец, и я поначалу думала, он пригласит меня с детьми на дачу, у него там яблоки и клубника, он закатывает компоты и варит варенье, куда это все одному, но он говорит, что за зиму все поедает, и я думаю, что у него точно еще кто-то есть.
- Зачем тебе этот хрыч? - спрашивает тетка Нурия. - Вся и польза, что иногда отпустит тебя с дежурства.
Он, правда, отпускает меня с дежурства, когда мне надо стирать, и все же мог бы подарить мне этот зонт, а то недавно у подружки пропадал билет я уж не помню на какую эстраду, и она пригласила меня, я хорошо накрутилась, но, как назло, полил дождь, и на концерт я явилась мокрой выдрой.
И однажды я решаю - или он дарит мне зонт, или я посылаю его подальше я так и говорю тетке Нурии, и тетка Нурия говорит: "Правильно!", протирает красные глаза - она, как велит Егорыч, всю смену без отрыва смотрит на лампу на пульте, берет свои сумки и враскорячку идет домой. А я смотрю на лампу и думаю, какой у меня будет зонт, но в следующую смену с утра на наш чердак дают горячую воду, и я решаю в последний разок отпросится, чтобы все перестирать, а насчет зонта поговорить после. Но когда Егорыч меня отпускает, и я прибегаю домой, эти гады из РЭУ снова перекрывают воду, и я возвращаюсь на работу, чтобы все же поговорить.
Но открыв дежурку, я столбенею на месте - Егорыч расположился все на той же на нашей служебной кушетке, вся и разница, что с теткой Нурией. А тетка Нурия накануне как раз уволилась на лето, чтобы ехать к сестре сажать огород. И до меня сразу доходит, что ни к какой она не ездит к сестре, а пашет у Егорыча на даче, и меня берет такое зло, я говорю: "Ах, старая стерва!", а она, оправляясь, кудахчет: "А я что, я ничего!", а Егорыч, прокашлявшись, говорит: "Тебя стирать отпустили, так иди и стирай!"
Но я хватаю со стула его пистолет и форменные штаны, он, рыпнувшись, отлетает у меня обратно на кушетку, как одуванчик, я спрашиваю: "Почему у вас посторонние на посту, табельное оружие без надзора, а пульт без присмотра?" и иду к телефону звонить в центральную. И пока я набираю номер, тетка Нурия принимается причитать: "А я что, я как начальство!", а Егорыч аж бледнеет от злости и, шипя, интересуется, чего это я добиваюсь. И, сразу перестав крутить телефон, я говорю, что добиваюсь всего-ничего - три тысячи двести шестьдесят рублей на гонконговский зонтик, и он молча лезет в портмоне, а я, бросив ему пистолет и штаны, хлопаю дверью.
Я бегу домой, радуясь, как хорошо все получилось. В этот день я успеваю еще постирать, потому что воду все же дают, и мирюсь на радостях со своим пьяницей - он обещает мне с получки закодироваться и начать копить на мягкую группу. Я кормлю его обедом, он, объевшись, заваливается спать, а я иду в ларек и покупаю зонтик. По дороге домой я встречаю тетку Нурию, она с рассадой и рюкзаком чешет к Егорычу на дачу и говорит, что на вокзале есть японские зонты за восемь сто, надо было мне просить восемь сто, у него есть, он бы дал.
- Ладно, - думаю я, стараясь не огорчаться, век живи, век учись...
1993
Хохотать, сверкая зубами
Я вышла за Колю, потому что было пора, все говорили: "Не вышла в институте, в конторе не выйдешь тем более", а он был старший инженер, аспирант, правда, хилый, белобрысый, с квохчущей, как наседка, мамашей. Я так подозреваю, выбрала меня именно она: когда мы всей лабораторией праздновали у них в квартире Новый год, все девицы напились и сходили с ума, а я благородно беседовала с Колей о случайных процессах. Я всегда была пай-девочкой - старалась в школе, корпела над курсовиками в институте, безотказно выполняла все Колины поручения на работе, дома покорно слушала свекровь, как лучше питать Колю и ухаживать за ним. Но когда при этом я ловила Колин радостный взгляд, демонстрирующий, как он будет счастлив, если я так и стану смотреть в рот его мамаше, про себя я решила: "Дудки!" Я еще не знала, в чем это будет выражаться; я, как и прежде, сидела в нашей конторе и делала схему сопряжения блоков, а дома писала в подаренную свекровью тетрадь рецепты, диктуемые ею же. Но когда в лабораторию принесли путевку в Англию по линии молодежного туризма, дорогую, но в принципе, доступную, я сразу решила, что поеду.
Мы с Колей как раз собирались покупать диван - не помню уже, что я ему наплела, как мне удалось его убедить не говорить до поры ничего маме, но скоро я уже сидела в самолете. Я чувствовала себя, как спутник, уклонившийся от заданной орбиты, летящий неведомо куда и, скорей всего, в тар-тарары. Но поездка в Англию, как ни странно, поначалу напомнила экскурсию в Прибалтику - нас возили по маленьким городкам, мы чинно ходили по игрушечным улочкам, а в самом конце поездки нас расселили по семьям, и я встретилась с Чарльзом. Его жена и дочери сразу подарили мне джинсы и мягкий большой свитер. Я никогда не была красавицей, но, посмотревшись в зеркало в этом свитере, я почувствовала, что в моей жизни кроме сопряжения блоков да штопания Колиных носков должно быть что-то еще, и Чарльз, дружелюбные и внимательные взгляды которого я часто ловила, кажется, тоже это почувствовал.
Через месяц он приехал в наш город по делам фирмы, позвонил мне, мы встретились. Была весна, он с неподдельным интересом удивлялся очередям за огурцами, спрашивал: "У вас так любят огурцы?" С таким же любопытным восхищением он воспринимал чепуху, которую я городила, приглашал в гостиничный бар, звал посмотреть номер.
Когда Чарльз уехал, пообещав писать, я поняла, что уже не смогу вот так сидеть и ждать его писем. Однажды я отпросилась у Коли к родственникам на дачу, надела свой английский свитер и пошла с подружкой в бар, где бывала с Чарльзом. К нам сразу же подсели два кудрявых итальянца, они ни слова не говорили по-русски, мы же понимали только звукосочетания, связанные с музыкой - престо, форте, пиано... Нам было почему-то ужасно смешно слышать эти музыкальные восклицанья в их непонятной речи, и итальянцы в ответ тоже хохотали, сверкая крепкими белыми зубами. И этот веселый урок музыки продолжался до утра, вся ночь пронеслась у меня с моим итальянцем в одном невероятном крещендо. Выходя утром из номера, я вспомнила, что не спросила даже, как его зовут, но всерьез пожалела об этом позже, поняв, что у меня будет ребенок.
Мой ребеночек родился с черными бархатными глазищами, черными кудряшками и бровями. Я рыжая, Коля белобрысый, но свекровь уверяла всех, что ее внук - копия прапрадеда цыгана. Чарльзу я тоже написала, что отец ребенка - он, и Чарльз принялся регулярно посылать сюда то ползунки, то пинетки.
Сейчас моему ребенку три года, на работу я, однако, не собираюсь: продавая шмотки, которыми добросовестно снабжает нас Чарльз, я зарабатываю больше. Свекровь, не одобряя моего образа жизни, зудит, Коля мямлит что-то про работу и блоки, я же, глядя на бархатные глазки моего нарядного сыночка, только улыбаюсь. Я хожу на курсы итальянского, втихаря переписываюсь с бюро международных знакомств, чтобы у всех моих следующих детей тоже были такие же бархатные глазки. И чтобы, когда они вырастут, они смогли беззаботно и весело хохотать, сверкая зубами. А музыкальные термины слетали бы с их губ праздничным фейерверком.
1993
Разве бывают такие груши?
Мы знакомимся случайно, мы рекламные агенты, я продаю синтетический дубитель, он предлагает пресс-формы для литья из пластмасс. Когда дубитель идет совсем туго, я сажусь на телефон и звоню подряд по всем номерам. Номер его АОНа не отвечает, и когда он мне перезванивает, я не отслеживаю, откуда он взялся. Я предлагаю дубитель, он пытается втюхать пресс-формы, недовольные друг другом, мы расстаемся. Но, не вычеркнув телефон из списка, я звоню опять, теми же словами предлагаю дубитель, и не могу понять, отчего возмущается тот же голос. Он диктует номер, я ахаю, вычеркиваю, обещаюсь навсегда оставить его в покое. Но чуть позже он звонит уже сам, говорит, что "навсегда" - очень грустное слово, и предлагает встретиться после работы.
- Вот! - с мрачным торжеством кивает тетка. - Защищать Родину ты тоже не собираешься... Что же тогда у тебя в жизни есть? Совсем ничего?
- Вкладыши вот у меня, - подумав, показывает Петя на свой альбом и обращает ко мне прозрачный, ищущий поддержки взгляд.
- Ну, что ты к нему пристала, тетя Катя? - прихожу я ребенку на помощь. - Не врет он, не ябедничает, посуду иногда моет. Зачем ему эти твои идеалы?
В это время звонит телефон, и Петька, прихватив альбом, смывается к аппарату. Мы с тетей Катей остаемся на кухне. По радио ругаются демократы. Заходит мой занимающийся малым бизнесом муж и, присев перед раскаленной плитой, лязгает дверцей духовки, в которой топится парафин для изобретаемого на верстаке прибора.
- Разве плохо мы жили? - вперив глаза в окно, ни к кому не обращаясь, говорит тетка. - Праздники были, танцевали, платья заказывали в "Смерти мужьям". Помню юбку себе заказала синюю, а потом красный костюм, можно было комбинировать, всем так нравилось, так было красиво...
- На Ладожской продаются знаешь какие жвачки? - доносится от телефона монотонный голос ведущего беседу с приятелем Петьки. - "Бабл-гамы" продаются, "Пантеры" и "Черепашки-ниндзя", а "Бэтманов" нет, я их, вообще, давно не видел...
Демократы в приемнике сцепляются пуще. На плите закипает чайник. Я выключаю радио и зову всех к столу.
1991
Один-единственный раз
Когда началась инфляция, мои родители-пенсионеры очень переживали, хватит ли накопленных ими денег на постоянно дорожающие похороны. Они умерли друг за другом, ни раньше, ни позже, как в тот момент, когда денег тик-в-тик хватило, и, как и мечтали, никого не обременили. Всю жизнь у них было две заботы - поступать как нужно и ни от кого не зависеть. Что касается второго, моим родителям это до конца удалось. Мне кажется, что и по поводу правильности главных жизненных поступков особых сомнений у них тоже не было,
Когда я смотрю на своего мужа и - в зеркало - на себя, на наших лбах я вижу те же, что и у родителей морщины вечного беспокойства. Разница лишь в том, что сомненья начали одолевать нас уже сейчас.
Мы закончили институт в начале семидесятых, я вскоре родила, а мужу предложили остаться на кафедре. Деньги там платили мизерные, жить нам предстояло на одну его зарплату, но мы оба восприняли это предложение, как большую удачу, потому что считали, что главное - это защитить диссертацию. На долгие годы это стало нашей заветной целью. Мы жили в одной комнате, грудная дочка ночами орала, но муж как-то умудрялся учить философию и язык для сдачи кандидатского минимума. Он стоял в очереди в аспирантуру десять лет, потом пять лет учился, каждое лето ездил на шабашку зарабатывать деньги. К сорока, наконец, он защитился, получил доцентство и огромный, как нам казалось, оклад в четыреста пятьдесят, а через пару лет все это съела инфляция.
Главным делом моей жизни было обучение нашей дочери музыке. С двух лет у нее обнаружился абсолютный слух, она копалась в песочнице и выводила без слов арию Каварадосси. Однажды ее услышала пришедшая тоже к песочнице с внуками бабушка - профессор консерватории, и судьба моей дочери была решена. Закатывая глаза и воздевая вверх руки, бабушка-профессор объяснила мне, какой груз ответственности я несу, имея такого чудо-ребенка. С четырех лет мы начали ездить через весь город в специализированную школу, потом все наши вечера были, при сопротивлении подрастающего ребенка, заняты фортепьянными экзерсисами, а в пятнадцать лет дочка заявила, что в гробу видела эту жизнь, что пойдет в торговый техникум, и вскоре, едва услышав по радио звуки фортепьяно, немедленно вырубала громкость, и надо посмотреть с каким выражением лица.
Мой муж всегда был очень обязательным. Он скрупулезно готовился к лекциям, тщательно проводил семинары, и при самой жестокой простуде считал себя не вправе пропускать и пустяковой консультации, на которую хорошо если забредут пара-тройка студентов.
Я тоже всегда была очень добросовестна. Школу я закончила с золотой медалью. На работе у меня не пропал ни один документ. Уже первого числа месяца я старалась отоварить все талоны. Дома я постоянна что-то убирала, стирала и жарила - у меня никогда не было ни минуты свободного времени.
Вся наша жизнь всегда была сплошным изнуреньем, а между тем за стеной у нас соседи жили совсем по-другому. Несмотря на маленьких детей, они умудрялись постоянно сидеть на диване, курить и пялиться в видик. Однажды муж, случайно зайдя к ним, встретил у них в гостях выгнанного раньше из своего института за неуспешность студента - тот, щелкая филлипсовской зажигалкой, выглядывал в окно на свой "Мерседес", и не стеснялся со смехом рассказывать, как украл в автопарке принесенные ему запчасти - погрузил в багажник, прыгнул в машину и уехал, не заплатив.
У нас до сих пор нет ни видика, ни порядочного дивана, поэтому мы с мужем обдумывали этот случай, усевшись на продавленную тахту и глядя в подслеповатый телевизор. Мы думали о том, что, наверное, правы те, кто с ленивой беспечностью плывет по течению. Мы же, изо всех сил налегая на весла, вечно выгребали в хлюпающее болото.
И после этого мы с мужем совершили несколько безрассудных поступков. Я решила сделать то, что по разным причинам всю жизнь боялась позволить себе в разгар инфляции, плюнув на все, взять да и родить еще одного, очень позднего ребенка. Мой муж, к всеобщему изумлению, ушел с кафедры и, чтобы заколотить много денег, принялся торговать порнографической литературой.
Ну, что вам сказать про нашу новую жизнь? На пятом десятке я родила двойню и сейчас, замученная остеохондрозом и другими болячками, стираю надаренные нам из состраданья знакомыми старые пеленки и варю кашу на гуманитарном молоке. Моего мужа ограбили на второй день торговли, кафедральное начальство, сжалившись, взяло его назад, и, немного отойдя, он начал другую, более приемлемую новую жизнь, принявшись организовывать у себя на кафедре малое предприятие.
Пока у нас те же тахта и телевизор, дети орут, мы не представляем, на что будем дальше кормить и одевать их, морщины на наших лбах пролегли еще глубже, и все же мысль о том что единственный раз в жизни мы поступили правильно, плюнув на выдуманные химеры, греет нас и помогает нам в последних попытках куда-нибудь выгрести.
1991
Еще раз об отъезде
Ее зовут Ольга Абрамовна. Она учительница русского и литературы. Когда в школе она диктует детишкам, она машинально старается избегать упоминания слов "память" и "патриоты". От звука этих, когда-то таких близких, хороших слов она теперь вздрагивает с тем же омерзеньем, с каким стряхивает с себя паука. Этой нечисти она панически боится с детства. Но вопрос "ехать или не ехать" у нее по-прежнему не стоит, хотя есть для этого все основания: "пятый" пункт, тот самый, да-да. Многие коллеги не могут ее понять, завидуют, что есть зацепка, говорят: не думаешь, идиотка, о себе, подумай о детях. Детей у нее двое - младшая, вылитая копия своего русского папаши, была бы украшеньем Израиля - круглая физиономия, голубые глазищи, белые прямые патлы до плеч. Ее старший внимательно слушал дебаты об отмене записи о национальности в паспорте. Он, еще недавно дававший торжественное обещание пионер, посчитал, что унизительно отказываться от своего происхождения, и лучше бы этот закон не принимали, чтобы не было соблазна. Причем эти размышления у него применялись исключительно к маме. К себе проблему еврейства он никак не относит. "Конечно, в случае чего ты могла бы поехать к своим", - глубокомысленно изрек он. Когда Ольга Абрамовна попыталась объяснить ему, что и он где-то еврей, сын был не в состоянии понять, почему это он еврей, а не такой же пацан, как соседский Колька, тем более, что в футбол он играет лучше. А тем не менее, когда несколько лет назад этот ее сын заболел редкой болезнью крови и попал в реанимацию, первый вопрос, который задал ей врач, был - о его национальности. Узнав, что еврейская кровь присутствует, врач кивнул и молча сделал какие-то выводы. Так впервые материализовалось то, что и сама Ольга Абрамовна никогда не могла до конца постигнуть.
Теперь, когда возрождается все национальное, возрождается и еврейская культура. Люди празднуют тору, прививают детям любовь и уважение к традициям, считают себя временно проживающими в диаспоре, готовятся к отъезду на родину. Она же воспринимает все это, как плохой театр с картонными декорациями, с осыпающейся с густо набеленных щек наскоро наложенной пудрой.
Она не знает, может, их воспитывали иначе, а среди ее детских героев был также и Павка Корчагин. Не спешите кривиться и усмехаться, вспомните лучше себя. Вспомните прощальный костер в лагере, "взвейтесь кострами". Были фальшь и трескотня, но было и распирающее радостью чувстве общности, единства, и ей везло, подруги у нее были хорошие, а когда подружка Ирка ужасно удивилась, что Ольга еврейка, Ольга ничуть не обиделась - она понимала Иркино удивление, потому что и сама не могла взять в толк, как это, и что это такое?
Она не знает языка, государство Израиль для нее - такая же экзотика, как Берег Слоновой Кости. Если бы она верила в Бога, то скорее в православного, она не понимает, как это она сможет жить там, привязывать детям ленточки на пояс и надевать имеющие религиозный смысл шапки. Каждый раз, когда в той или другой республике начинается заваруха, она слушает радио и ловит себя на одной и той же мысли - жалеет русских, оказавшихся там, думает: а нам-то здесь как хорошо, а потом каждый раз одинаково спохватывается: "Да мне ли радоваться?" Она заранее знала, что ее не возьмут в университет и пошла в педагогический, не ропща и принимая это, как данность. Она смотрит на себя в зеркале - ну, карие глаза, ну, волосы темнее и вьются - ну, и что, неужели отличие только в этом?
Если русскому человеку сказать, что он не похож на русского, он обидится. Когда одна знакомая дама сказала: "Ольга Абрамовна, да вы не похожи на еврейку!", дама захотела польстить. Ужасно, но в ответ в Ольге Абрамовне возникло теплое чувство признательности.
1992
Такая страна
В последнее время люди у нас многое поняли.
Болтуны поняли, почему их не принимают всерьез, лодыри - почему всем от них постоянно чего-то надо, пьяницы - почему жены вечно орут и замахиваются сковородкой.
Любители поваляться на диване с газетой поняли, почему не они, а кто-то другой делает открытия и пишет романы, задиристые зануды - почему постоянно получают фонари под глаз, дурные руководители - почему нет никакого уважения от народа.
Некрасивые девушки поняли, почему не за ними ухаживают усатые красавцы, сварливые жены - почему к более ласковым подругам уходят мужья, рассеянные хозяйки - почему подгорает картошка и бежит с плиты молоко.
И еще многие-многие люди теперь все-все поняли.
- Это такая страна! - прозрев, радостно объясняют они друг другу. - В этой стране и не может быть иначе!
И им становится чуточку легче.
1991
По ту сторону шкафов
Недавно двух моих подруг сократили, а меня пересадили в другой отдел, в чужую комнату, в угол, за шкафы. По другую сторону шкафов деловито шумят незнакомые люди, они не стремятся к контактам со мной, у них есть работа и, проходя мимо, они скользят отстраненным взглядом. А однажды я слышала, как они планировали, что собираются разместить в моем углу потом. Это "потом" означало, видимо, после моего сокращения.
У меня нет работы - это, действительно, верный признак. Когда я прихожу к начальству, оно уклончиво качает головой и просит подождать. Две мои подруги вошли в план по сокращению на прошлый квартал. Я, возможно, войду в текущий.
Я сижу целый день за шкафами и думаю. Я думаю, что можно, наверное, что-то сделать, изобрести и предложить, чтобы все изумились, ахнули и сразу вычеркнули меня из списка. Потом я начинаю размышлять, что, может, это перст судьбы: я всю жизнь терпеть не могла свою унылую службу, несколько раз порывалась уйти, но всякий раз оставалась, у меня не хватало духу плюнуть на диплом, броситься в групповоды или в руководители кружка при ЖЭКе без гарантии на деньги и успех, скатываясь по социальной лестнице.
И вот теперь я сижу за шкафами, потихоньку слушаю радио, а по мозгам бьет напыщенная реклама. После работы я иду по городу мимо автоматов с выдранными трубками, лотков с брошюрами о чудесных свойствах воды, анкетами на выезд, руководствами, каким святым молиться при нужде и болезни. На остановке, когда час нет трамвая я захожу погреться в коммерческий магазин и смотрю, как в неправдоподобно дорогом телевизоре весело пляшут разноцветные негры. Греющийся тут же пенсионер вслух вычисляет, сколько "Побед" можно было купить за эту цену при Сталине. Под гортанные негритянские вскрики мы обмениваемся с пенсионером одинаково затравленными взглядами, и, придя домой, я в который раз думаю, что надо, наконец, что-то делать.
И однажды, когда я сижу, по обыкновению за своими шкафами, я слышу по радио рекламу центра социальной ориентации, обещающую путем строго научного, по американским методикам, тестирования выявить скрытые склонности и возможности каждого человека и указать его истинное предназначение. Я долго сомневаюсь, но все же иду, с трудом нахожу разрекламированный центр в каком-то грязном подвале и, ответив на множество странных вопросов, предложенных огненноволосой красавицей, узнаю, что, оказывается, мне следовало родиться в Париже, а для этой жизни я не предназначена вовсе, и остается только плыть по течению. Выбираясь из подвала, я трогаю опустевший на приличную сумму кошелек и думаю, сколько всего могла бы позволить себе на так глупо потраченные деньги.
Чтобы хоть как-то окупить полученный совет, я остаюсь сидеть за шкафами. Люди по другую сторону по-прежнему не замечают меня. Реклама по радио ежедневно издевается. В этом квартале меня, кажется, забыли сократить, значит сократят в следующем.
1992
Она никогда ничего не просит
Я теперь занимаюсь коммерцией. Она по-прежнему сидит в конторе. Когда-то мы вместе учились в школе, потом в институте. Теперь она иногда заходит в мой офис, проезжая мимо. Она всякий раз отнимает у меня сколько-то времени, и хоть каждая потраченная не на дело минута всегда ощутима, ей я стараюсь это не показать. А между тем, разговоры наши полезной информации не содержат.
Она плюхает под стол сумки, садится, начинает рассказывать о вещах, мне теперь незнакомых: как стояла в очереди и не хватило, как мерзавец-начальник никому не прибавляет зарплату, а себе выбил огромную надбавку под десять тысяч.
- Долларов? - живо интересуюсь я.
- Рублей! - испуганно машет она рукой, будто открещиваясь, и продолжает рассказ, а я в раскаянья внимаю, стараясь не попасть больше впросак, не выйти из предложенного смыслового ряда - дефицитов, талонных норм, окладов, очередей.
Потом она спрашивает про мои дела, и я жалуюсь, как стало трудно перекачивать безналичку, как лютует коммерческий банк, норовя сдать по тысяче с внешнего оборота...
- Рублей? - морща лоб, изображая компетентную деловитость, уточняет она.
- Долларов, - укоризненно поправляю я, и она понятливо кивает, конфузясь от своей ошибки.
Мы пятнадцать лет сидели за одной партой, но разговор наш теперь похож на разговор двух случайно встретившихся иностранцев, пытающихся объясниться друг с другом с помощью мимики и жестов. Ей никогда не пригодится услышанное от меня, а мне - то, что я узнаю от нее. Разве только в кругу нынешних друзей я расскажу, об экзотике, сколько получают люди на государственной службе, а она просветит сослуживцев, что это за штука - депозитный счет.
В институте мы обе изучали радиотехнику, и с тех пор я все еще помню, что непрерывную функцию, в крайнем случае, могут заменить ее дискретные отсчеты. Я теперь тоже живу от одной финансовой манипуляции до другой, каждый раз норовя загрести побольше денежек. Я дроблю жизнь на отрезки, в конце каждого из которых светит конечный результат. В погоне за ним я, как кенгуру, перескакиваю все остальное.
И она, перемогаясь от очереди до зарплаты, в каждом куске своей жизни пытается только свести концы с концами. И у нее нет ни времени, ни сил оглядеться и отдышаться.
А когда-то мы крали курсовик с кафедры приемников: я бесшумно рылась в полке, она стояла на стреме, а в смежной комнате, ни о чем не ведая, печатала машинистка. Полка вдруг с грохотом сорвалась, курсовики посыпались, машинистка вскочила, а мы уже неслись прочь по коридору, а потом, сгибаясь пополам, два часа хохотали, совершенно забыв, что прототип не украден, а сдавать курсовик - через два дня.
Процесс тогда занимал нас куда больше результата. А теперь мы недолго пьем кофе в моем офисе, и скоро она берется за сумки, а я выхожу ее проводить. На мне туфли из кожи питона. На ней сапоги с отреставрированными союзками. Она никогда ничего у меня не просит. Я ей никогда ничего не предлагаю.
1992
Век живи, век учись
У меня нет зонтика, и хоть бежать из дома на пост недалеко, если льет сильно, я успеваю промокнуть до нитки. Тетка Нурия, которую я меняю, говорит: "Пусть Егорыч подарит тебе зонтик!", и я думаю, и правда, Егорыч мог бы подарить мне зонтик, потому что мой пьяница после получки приходит без денег и в хлам, и хорошо, что на детей я с него получаю, а кормить его бесплатно - пусть ищет дураков в других местах, и, вообще, он мне не муж и плевать я на него хотела. Последний раз он подрался с армянами, что продают цветы у метро, ему порвали молнию, разбили нос и отняли деньги. "У них своя милиция!" - вопил он потом и, конечно, сразу принялся за меня, и я побежала за участковым, его забрали, и пришел он уже тихий-смирный.
Про Егорыча ему ничего неизвестно, про Егорыча знает только тетка Нурия, Егорыч - начальник караула, лысый старичок в толстых очках со вставными зубами, с планочками на форменном пиджаке. Он клацает своими зубами, но внушает мне, что он-то никогда не будет один, и я могла бы ему ответить, да просто не хочу портить отношения. Егорыч - бездетный вдовец, и я поначалу думала, он пригласит меня с детьми на дачу, у него там яблоки и клубника, он закатывает компоты и варит варенье, куда это все одному, но он говорит, что за зиму все поедает, и я думаю, что у него точно еще кто-то есть.
- Зачем тебе этот хрыч? - спрашивает тетка Нурия. - Вся и польза, что иногда отпустит тебя с дежурства.
Он, правда, отпускает меня с дежурства, когда мне надо стирать, и все же мог бы подарить мне этот зонт, а то недавно у подружки пропадал билет я уж не помню на какую эстраду, и она пригласила меня, я хорошо накрутилась, но, как назло, полил дождь, и на концерт я явилась мокрой выдрой.
И однажды я решаю - или он дарит мне зонт, или я посылаю его подальше я так и говорю тетке Нурии, и тетка Нурия говорит: "Правильно!", протирает красные глаза - она, как велит Егорыч, всю смену без отрыва смотрит на лампу на пульте, берет свои сумки и враскорячку идет домой. А я смотрю на лампу и думаю, какой у меня будет зонт, но в следующую смену с утра на наш чердак дают горячую воду, и я решаю в последний разок отпросится, чтобы все перестирать, а насчет зонта поговорить после. Но когда Егорыч меня отпускает, и я прибегаю домой, эти гады из РЭУ снова перекрывают воду, и я возвращаюсь на работу, чтобы все же поговорить.
Но открыв дежурку, я столбенею на месте - Егорыч расположился все на той же на нашей служебной кушетке, вся и разница, что с теткой Нурией. А тетка Нурия накануне как раз уволилась на лето, чтобы ехать к сестре сажать огород. И до меня сразу доходит, что ни к какой она не ездит к сестре, а пашет у Егорыча на даче, и меня берет такое зло, я говорю: "Ах, старая стерва!", а она, оправляясь, кудахчет: "А я что, я ничего!", а Егорыч, прокашлявшись, говорит: "Тебя стирать отпустили, так иди и стирай!"
Но я хватаю со стула его пистолет и форменные штаны, он, рыпнувшись, отлетает у меня обратно на кушетку, как одуванчик, я спрашиваю: "Почему у вас посторонние на посту, табельное оружие без надзора, а пульт без присмотра?" и иду к телефону звонить в центральную. И пока я набираю номер, тетка Нурия принимается причитать: "А я что, я как начальство!", а Егорыч аж бледнеет от злости и, шипя, интересуется, чего это я добиваюсь. И, сразу перестав крутить телефон, я говорю, что добиваюсь всего-ничего - три тысячи двести шестьдесят рублей на гонконговский зонтик, и он молча лезет в портмоне, а я, бросив ему пистолет и штаны, хлопаю дверью.
Я бегу домой, радуясь, как хорошо все получилось. В этот день я успеваю еще постирать, потому что воду все же дают, и мирюсь на радостях со своим пьяницей - он обещает мне с получки закодироваться и начать копить на мягкую группу. Я кормлю его обедом, он, объевшись, заваливается спать, а я иду в ларек и покупаю зонтик. По дороге домой я встречаю тетку Нурию, она с рассадой и рюкзаком чешет к Егорычу на дачу и говорит, что на вокзале есть японские зонты за восемь сто, надо было мне просить восемь сто, у него есть, он бы дал.
- Ладно, - думаю я, стараясь не огорчаться, век живи, век учись...
1993
Хохотать, сверкая зубами
Я вышла за Колю, потому что было пора, все говорили: "Не вышла в институте, в конторе не выйдешь тем более", а он был старший инженер, аспирант, правда, хилый, белобрысый, с квохчущей, как наседка, мамашей. Я так подозреваю, выбрала меня именно она: когда мы всей лабораторией праздновали у них в квартире Новый год, все девицы напились и сходили с ума, а я благородно беседовала с Колей о случайных процессах. Я всегда была пай-девочкой - старалась в школе, корпела над курсовиками в институте, безотказно выполняла все Колины поручения на работе, дома покорно слушала свекровь, как лучше питать Колю и ухаживать за ним. Но когда при этом я ловила Колин радостный взгляд, демонстрирующий, как он будет счастлив, если я так и стану смотреть в рот его мамаше, про себя я решила: "Дудки!" Я еще не знала, в чем это будет выражаться; я, как и прежде, сидела в нашей конторе и делала схему сопряжения блоков, а дома писала в подаренную свекровью тетрадь рецепты, диктуемые ею же. Но когда в лабораторию принесли путевку в Англию по линии молодежного туризма, дорогую, но в принципе, доступную, я сразу решила, что поеду.
Мы с Колей как раз собирались покупать диван - не помню уже, что я ему наплела, как мне удалось его убедить не говорить до поры ничего маме, но скоро я уже сидела в самолете. Я чувствовала себя, как спутник, уклонившийся от заданной орбиты, летящий неведомо куда и, скорей всего, в тар-тарары. Но поездка в Англию, как ни странно, поначалу напомнила экскурсию в Прибалтику - нас возили по маленьким городкам, мы чинно ходили по игрушечным улочкам, а в самом конце поездки нас расселили по семьям, и я встретилась с Чарльзом. Его жена и дочери сразу подарили мне джинсы и мягкий большой свитер. Я никогда не была красавицей, но, посмотревшись в зеркало в этом свитере, я почувствовала, что в моей жизни кроме сопряжения блоков да штопания Колиных носков должно быть что-то еще, и Чарльз, дружелюбные и внимательные взгляды которого я часто ловила, кажется, тоже это почувствовал.
Через месяц он приехал в наш город по делам фирмы, позвонил мне, мы встретились. Была весна, он с неподдельным интересом удивлялся очередям за огурцами, спрашивал: "У вас так любят огурцы?" С таким же любопытным восхищением он воспринимал чепуху, которую я городила, приглашал в гостиничный бар, звал посмотреть номер.
Когда Чарльз уехал, пообещав писать, я поняла, что уже не смогу вот так сидеть и ждать его писем. Однажды я отпросилась у Коли к родственникам на дачу, надела свой английский свитер и пошла с подружкой в бар, где бывала с Чарльзом. К нам сразу же подсели два кудрявых итальянца, они ни слова не говорили по-русски, мы же понимали только звукосочетания, связанные с музыкой - престо, форте, пиано... Нам было почему-то ужасно смешно слышать эти музыкальные восклицанья в их непонятной речи, и итальянцы в ответ тоже хохотали, сверкая крепкими белыми зубами. И этот веселый урок музыки продолжался до утра, вся ночь пронеслась у меня с моим итальянцем в одном невероятном крещендо. Выходя утром из номера, я вспомнила, что не спросила даже, как его зовут, но всерьез пожалела об этом позже, поняв, что у меня будет ребенок.
Мой ребеночек родился с черными бархатными глазищами, черными кудряшками и бровями. Я рыжая, Коля белобрысый, но свекровь уверяла всех, что ее внук - копия прапрадеда цыгана. Чарльзу я тоже написала, что отец ребенка - он, и Чарльз принялся регулярно посылать сюда то ползунки, то пинетки.
Сейчас моему ребенку три года, на работу я, однако, не собираюсь: продавая шмотки, которыми добросовестно снабжает нас Чарльз, я зарабатываю больше. Свекровь, не одобряя моего образа жизни, зудит, Коля мямлит что-то про работу и блоки, я же, глядя на бархатные глазки моего нарядного сыночка, только улыбаюсь. Я хожу на курсы итальянского, втихаря переписываюсь с бюро международных знакомств, чтобы у всех моих следующих детей тоже были такие же бархатные глазки. И чтобы, когда они вырастут, они смогли беззаботно и весело хохотать, сверкая зубами. А музыкальные термины слетали бы с их губ праздничным фейерверком.
1993
Разве бывают такие груши?
Мы знакомимся случайно, мы рекламные агенты, я продаю синтетический дубитель, он предлагает пресс-формы для литья из пластмасс. Когда дубитель идет совсем туго, я сажусь на телефон и звоню подряд по всем номерам. Номер его АОНа не отвечает, и когда он мне перезванивает, я не отслеживаю, откуда он взялся. Я предлагаю дубитель, он пытается втюхать пресс-формы, недовольные друг другом, мы расстаемся. Но, не вычеркнув телефон из списка, я звоню опять, теми же словами предлагаю дубитель, и не могу понять, отчего возмущается тот же голос. Он диктует номер, я ахаю, вычеркиваю, обещаюсь навсегда оставить его в покое. Но чуть позже он звонит уже сам, говорит, что "навсегда" - очень грустное слово, и предлагает встретиться после работы.