Покои господина Луазона помещались в нижнем этаже левого флигеля; правая сторона здания предоставлялась служителям и чиновникам, за исключением одного большого зала, который можно было назвать адом по причине ужасных мучений, претерпеваемых в нем несчастными, неиствовствующими в припадках безумия. Смирительные рубашки, железные, прикованные к полу стулья и холодные души, ожидавшие их здесь, — были убийственными. Но организмы умалишенных в большинстве случаев были так закалены и способны к сопротивлению, что не так часто бывали жертвами этого ужасного лечения, в результате чего усмирялись. И это последнее обстоятельство вместе с деньгами, получаемыми за подобное лечение, составляло главное занятие доктора.
   Больные гуляли в глухой части запущенного сада. Это были мужчины и женщины, одержимые манией преследования и повсюду видевшие врагов; они не знали покоя, сидели на корточках или боязливо забегали за кусты, пряча свои истощенные лица с большими ввалившимися глазами.
   Может, среди них находились и такие, кто до поступления в лечебницу многоуважаемого доктора были совершенно здоровыми, но под влиянием своего горя и помешанных собратьев сами сошли с ума. Некоторые постоянно говорили доктору Луазону о своих наследствах и высчитывали огромные суммы на пальцах, недоверчиво посматривая на каждого, кто к ним приближался. Очевидно, алчные родственники поместили их сюда, чтобы беспрепятственно воспользоваться их капиталами.
   В описываемое время в заведении находилась одна дама, которая ходила по дорожке вперед и назад размеренными шагами с зеленой веткой в руках, заменявшей ей веер, постоянно приказывающая своей невидимой свите; она считала себя герцогиней, говорила только о серебряной посуде, о камер-фрейлинах и о своем великолепном салоне.
   К ней близко по роду помешательства подходил только прежний придворный портной Луи Филиппа, считавший себя китайским императором, отпустивший длинную косу и имевший сношения только с сановниками своего небесного царства. Он каждую минуту отрубал головы и распарывал животы своим мандаринам и так важно прохаживался в своем шлафроке, как будто бы был не в заведении доктора Луазона, а в своем собственном китайском дворце. Такого рода помешанные — а им была свойственна мания величия — меньше всего считались опасными; также легко было иметь дело с сумасшедшими, помешанными на религии, которые постоянно лежали в постелях и почти ничего не пили и не ели.
   Напротив, гораздо труднее было ладить с теми, которые потеряли рассудок из-за неумеренного учения и стремления к необъяснимому — их нужно было охранять. Дело в том, что они не оставляли неиспробованым ни одного средства, чтобы в светлые, лунные ночи не попытаться ускользнуть из этого заточения. Несколько лет назад один из таких помешанных на учености напал с ножом, спрятанным им в постели, на уснувшего сторожа и убил его; он помешался на изучении астрономии и был почти неукротим в лунные ночи.
   Иные больные имели притязания на великие изобретения, свирепствовали и грозили смертью тем, кто их охранял с целью выведать их открытия. Один из них постоянно преследовал старинную идею алхимии; он посвятил ей почти восемнадцать лет своей жизни и потратил значительное состояние; а когда наконец его мысли и желания не осуществились на деле, он помешался и попал в дом умалишенных. Продолжая преследовать свою цель, он варил, составлял смеси и все, еще выбеливал их на солнце, но в руках его было нечто другое — песок или тайком взятая из сада земля! Он часто неистовствовал и кричал, что его держат в плену с целью выпытать его тайны, и тогда смирительная рубашка успокаивала его на несколько недель.
   Теперь попросим читателя последовать вместе с нами за доктором Луазоном в его жилище, представлявшее довольно большой интерес из-за своей таинственности. Сняв шляпу и пальто и переодевшись в очень поношенный, старый сюртук, Луазон один без провожатых пошел на верхний этаж, взяв с собой связку ключей, чтобы отпирать двери, закрывавшие каждый коридор и каждую лестницу. Бегство из этой темницы представлялось ему невозможным. Все предохранительные меры были здесь приняты.
   Походка доктора была тихая, так что его шаги не были слышны ни на ступеньках, ни в коридорах: он крался, как кошка. Большинство комнат пустовало, так как почти все больные гуляли в саду, и следившие за ними сторожа тоже находились там же. Луазон подошел к окну в коридоре и посмотрел в сад, заметив, что той больной, которую он искал, не было между гуляющими. Она предпочла остаться в своей комнате. Он решил посетить ее там и стал подниматься выше.
   Достигнув второй лестницы, доктор Луазон запер за собой дверь коридора. Это был длинный, узкий проход, скудно освещавшийся одним маленьким решетчатым, высоко проделанным окном. По обеим сторонам коридора, близко одна от другой, лепились двери, в данный момент только притворенные, так как обитатели находились в саду.
   Луазон остановился в начале коридора — тихое пение доносилось до него из какой-то камеры: это была грустная песня, трогательная для любого, кроме доктора; она звучала, как замирающая песня лебедя, — нежная, тихая, заунывная… Но вдруг эти нежные звуки переходили в резкий хохот — это был ужасный и страшный контраст! Такой смех означал сумасшествие.
   — Это Габриэль Пивуан, — прошептал господин Луазон и бесшумно прокрался по коридору к одной из запертых дверей. В ней, как и во всех других дверях, была проделана форточка, которую можно было открывать снаружи, не производя ни малейшего шума.
   Благочестивый доктор охотно подсматривал и подкарауливал таких хорошеньких сумасшедших, как Габриэль Пивуан и ее соседку, которую доктор хотел посетить. Но, однако, он не удержался от искушения посмотреть на только что певшую больную.
   Несчастная девушка помешалась от любви, она целыми днями разговаривала со своим Леоном, которого безумно любила. Бедную девушку постигло несчастье. В тревожный 1848 год однажды принесли мертвое тело обрученного с нею жениха. Габриэль Пивуан не выдержала такого горя — и помешалась, бедные родственники перевезли ее наконец в заведение доктора Луазона, где она и доживала свои несчастные годы.
   Габриэль по большей части видела Леона около себя, болтала с ним, прощалась, когда наступала ночь, пела грустные песни и потом опять вдруг смеялась. Видя входящего Леона, она радовалась, говорила с ним и целовала его: то-то была радость, то-то было веселье! Оставалось думать, что милый ее действительно был с ней. А вскоре после того бедняжка принималась горько плакать, пока сон не одолевал ее.
   Доктор Луазон посмотрел через отверстие двери — Габриэль сидела на постели и выщипывала колосья из соломенного тюфяка, втыкая их в свои густые распущенные волосы, свободно падавшие на плечи. Она, по ее словам, наряжалась к свадьбе, и иссохшие, желтые колосья были для нее миртами. Глаза ее глубоко впали, и если ничто другое не обличало в ней безумия, то признаком его было ее поведение: она, целомудренная, милая, благовоспитанная девушка, не носила никакой одежды, беспечно сидела на кровати голая, так что всякий, увидев несчастную, должен был почувствовать к ней глубокое сострадание и жалость.
   Луазон же, напротив, раньше подолгу засматривался на это зрелище; но теперь он уже не так часто посещал прекрасную Габриэль, когда никого не было поблизости, потому что она потеряла для него истинную прелесть.
   Теперь внимание доктора обратила на себя соседка Габриэль, которая была вверена ему одним очень богатым незнакомым господином на лечение в его заведении от некоторых ложных идей.
   Незнакомец моментально отсчитал значительную сумму денег, поставив условием посещать девушку, когда ему вздумается. Луазон согласился на это, потому что получил большую плату за это условие. Этот доктор родился в бедной семье в отдаленной провинции, прилежанием и выставляемым напоказ благочестием достиг того, что получил в свои руки это большое доходное заведение, и хотя он абсолютно ничего не понимал во врачебном искусстве, но зато приобрел многие сведения, давшие ему возможность считаться умным человеком. Например, Луазон говорил по-английски, по-итальянски и по-испански так же бегло, как на родном языке, что зачастую было ему очень полезно, так как в его заведении находились иностранцы.
   Девушка, к которой потихоньку пробирался доктор Луазон, заглянув предварительно в камеру бедной Габриэль, была испанкой; она знала по-французски только несколько слов. И для Лаузона было бы неудобно, если бы он не понимал по-испански.
   Эта молодая испанка уже довольно долгое время находилась на лечении в заведении Луазона; целыми днями просиживала она в своей темнице и только изредка покидала ее, чтобы подышать чистым воздухом. Она, казалось, боялась сумасшедших, окружавших ее, и старалась, насколько возможно, меньше находиться в неприятном для нее обществе. И в эту минуту, когда доктор тихонько подходил к ее комнате, она сидела на стуле у зарешеченного окна и о чем-то мечтала, ее бледное лицо и-задумчивые красивые глаза красноречиво говорили, что на сердце у нее лежало глубокое тайное горе. Но эта бледность придавала ей еще больше прелести. Девушка, казалось, была жительницей рая, временно спустившейся на землю, — до того были прекрасны и очаровательны черты ее лица, ничто в ней не свидетельствовало о безумии. Она была здорова и только благодаря проискам и козням злодея томилась в этом заключении. Часто ночью, когда ее никто не слышал, срывалось с ее прекрасных губ имя — дорогое ей имя того человека, которого она любила и из-за которого терпела невыразимые страдания. До сих пор еще надежда не покидала ее, она надеялась, что скоро появится избавитель и тогда наконец прекратятся ее долгие мучения. Долорес (читатель, наверное, узнал в этой бедной девушке-испанке знакомую нам страдалицу) все еще ждала Олимпио и терпеливо переносила свою судьбу.
   Сколько она ни просила доктора Луазона выпустить ее, уверяя, что она вполне нормальная, сколько ни клялась, что этот господин, привезший ее сюда, ее заклятый враг, — ничто не помогло — Луазон оставался непреклонным. И бедная Долорес, одаренная всеми прелестями юности, сидела в тесной, бедно убранной комнате, в которой, кроме кровати, были только стол, два старых стула, шкаф и большое распятие, данное по ее желанию доктором Луазоном.
   Доктор открыл дверь одним из принесенных ключей и вошел в комнату. Девушка поспешно встала и обернулась. Луазон вежливо поклонился ей и запер за собой дверь; он указал девушке на стул, прося сесть, и сам уселся на другой поблизости от нее.
   — Сядьте, сеньорита, — повторил он все еще стоявшей Долорес своим тихим и мягким голосом, — дайте вашу руку.
   Она села, Луазон придвинулся к ней почти вплотную и взял ее руку, чтобы пощупать пульс.
   — Мне необходимо поговорить с вами о серьезных вещах, сеньорита, — сказал он, прикасаясь между тем руками к ее стану, будто для того, чтобы, как полагается заботливому врачу, узнать, не худеет ли она. — О важных вещах. Ваш бескорыстный покровитель, приносящий ради вас достойные удивления жертвы, несколько дней назад получил от вас опять очень свирепый отказ посетить вас в вашей комнате! Вы слишком неблагодарно прогнали от себя благородного дона — герцог очень, очень глубоко возмущен вашим недостойным и дерзким поведением.
   — Негодяй хотел дотронуться до меня! Я не впущу его больше, слышите, я не желаю больше видеть этого изверга. Довольно страданий, я и так уже перенесла больше, чем дозволяли мои силы! Неужели же наконец не будет никакого спасения?
   — Тише, сеньорита Долорес, успокойтесь! Ваш пульс и так учащенный! Если такие сцены будут повторяться, если вы еще раз перевозбудитесь, то я, хоть мне и неприятно, должен буду прибегнуть к средству, могущему усмирить вас.
   — Клянусь всеми святыми, я всегда буду от него защищаться! Он не должен появляться в том месте, где меня держат в заключении. Я довольно сильная, чтобы защищаться от него! — закричала несчастная Долорес, и глаза ее засветились отчаянным и смелым упорством.
   — Ну, в таком случае, я вынужден надевать на вас смирительное платье во время его посещений.
   — Ужасно! Вы не можете быть таким жестоким! Он негодяй, который замучит меня до смерти, — закричала девушка.
   — Здесь все говорят то же самое о тех, кому они обязаны благодарностью. Эта ложная уверенность — ваша болезнь, сеньорита, и вы останетесь здесь, пока не вылечитесь от нее.
   — Он выдал меня за помешанную для того, чтобы держать здесь, в заключении. О, неужели же никто не услышит моих молитв и просьб?
   — Вы все еще говорите о преследовании и тому подобном, сеньорита! Это-то и есть заблуждение, от которого вас нужно лечить; покой, величайший внутренний покой и осознание ложности ваших безумных идей — вот все, что от вас требуется! О, у вас из всех моих пациенток больше всего шансов на выздоровление.
   — Клянусь святой Девой Марией, я так же здорова, как и вы, доктор! Любое мое слова — истина сеньор. Этот негодяй заключил меня сюда, чтобы разлучить с тем, кого я люблю и кто ищет меня.
   — Вы уже рассказывали это мне; я знаю всю историю, выдуманную вами, сеньорита; но откажитесь от этих созданий вашего воображения; я убедительно вас прошу об этом. Посмотрите, каждый пациент в этом доме имеет почти такой же рассказ, как ваш, и в особенности те, кто помешался на мании преследования. Поэтому вы можете судить, насколько я им верю, — сказал улыбающийся Луазон, посмотрев на прелестное лицо девушки, пробуждавшее в нем такие же желания, какие иногда возникали при посещении несчастной Габриэль.
   — Неужели всякая надежда на спасение погибла, неужели я должна оставаться здесь всю жизнь и страдать, мучиться, как я уже долгое время и мучилась, и страдала? — проговорила Долорес, с отчаяньем закрывая лицо руками. — Так я должна быть заживо погребена в этом доме! О святая Мадонна, услышь меня! Освободи меня от власти этого ужасного… Голос мой, еле слышный, замирает в этих стенах, в этой ужасной темнице, откуда не достигнет воли ни один вопль.
   Долорес встала, заламывая руки. Доктор схватил их.
   — Не волнуйтесь, сеньорита, вы только себе вредите своими безумными припадками; я повторяю: вы вынуждаете меня употребить силу, чтобы благородный дон спокойно и безопасно мог увидеться с вами, когда он опять осчастливит меня своим посещением и найдет вас неистовствующей.
   — Сжальтесь надо мной, умоляю вас, сеньор, — вскрикнула Долорес и упала на колени перед Луазоном. — Услышьте меня! Я не помешанная, я в руках человека, пожираемого ужасной страстью, который хочет похитить у меня мое самое святое достояние, и вы помогаете ему. О, защитите меня, выпустите меня! Сжальтесь, сеньор, сжальтесь.
   Но бедная девушка напрасно ожидала помощи от этого человека, несчастная не знала, что Луазон действует заодно с Эндемо и что последний за деньги купил себе в лице доктора помощника и злоумышленника, который был бы и сам не прочь завладеть прекрасной девушкой.
   Это чистое, доверчивое создание не подозревало о возможности подобного заговора и, однако, она так запуталась в их сетях, что нельзя было и думать освободиться из них и бессмысленно помышлять о конце заключения.
   Мнимый герцог Медина, ловкий обманщик, обокравший брата для удовлетворения своей страсти, поспешил с Долорес в Париж с надеждой, что там он самым безопасным образом может спрятать свою добычу. Сразу увидев в докторе Луазоне именно такого человека, какой ему был нужен, он поместил в его заведение несчастную жертву своей прихоти, чтобы с полной уверенностью назвать ее своей.
   Луазон, легко угадывая намерения человека, хорошо платившего ему, быстро согласился на все требования и даже поддержал предложенную посетителем версию о мании преследования у девушки. И вот теперь Долорес томилась в заведении, где не было для нее никакого спасения и где она была изолирована от всего остального мира.
   Эндемо, сжигаемый дикой страстью к Долорес, часто приходил к ней и спрашивал, не смягчилась ли она и не согласилась ли на его предложения. Он обещал ей блестящую жизнь, потому что от украденной суммы оставалось еще достаточно, чтобы вести жизнь, полную наслаждений.
   Но Долорес прогоняла его с гневом, который только разгорячал и раздражал чувства и желания Эндемо. Он хотел силой привлечь ее в объятия; опьяненный страстью, он думал заставить ее отдаться ему, был слеп от горячих желаний, дрожал от возбуждения; но все разбивалось о добродетель Долорес и ее любовь к Олимпио. Тем не менее, однако, она была в его власти, потому что из ужасной тюрьмы, куда ее привел мучитель, не было никакого выхода. Несчастная гибла, все ее называли сумасшедшей, и поэтому все уверения и просьбы не возбуждали ни малейшего сочувствия, а рассказы о преследовании и о разных кознях могли только вызвать улыбку у слушающего, так как он знал, что находится в обществе сумасшедшей. Участь бедной девушки была решена.
   План Эндемо был удачным; меры, принятые им, говорили в пользу его искусства и находчивости. В конце концов Долорес должна была достаться ему, если подкупленный доктор Луазон выполнит угрозу, то есть привяжет ее к кровати при первом посещении герцога.
   Эта уверенность была для бедняжки губительной. Долорес словно голубь попадала в когти хищного коршуна — дикого Эндемо. Несчастную отдавали на растерзание соблазнителю, и все это при условии, если только Луазон сдержит свое страшное обещание.
   Молодая испанка бросилась перед ним на колени, рыдая, протягивала к нему руки, умоляла этого смеющегося союзника Эндемо. И тут она изнемогла, обессиленная раздирающей сердце печалью, ведь она была слабая женщина, ее телесные и душевные силы не могли противостоять этим страшным мукам. В этот момент она погибла от убийственной уверенности быть навсегда разлученной с Олимпио и получить в удел ужасную долю заложницы Эндемо. Она не знала, что ей делать и на что решиться, казалось, что действительно мысли ее начали путаться.
   Бедная Долорес! Верное, любящее сердце, как тяжко переносить тебе испытания, так часто подстраиваемые негодяями и соблазнителями! Разве другая на твоем месте не положила бы уже давно конец своим страданиям и, забыв своего прежнего милого и отказавшись от него, не предпочла бы жизнь, полную наслаждений?
   Но ты не способна на это! Ту лучше умрешь, нежели поддашься обольщениям Эндемо. Он отнял у тебя все, все — родину, Жуана, твоего любимца, душевный покой — и ты все еще держишься за свою любовь, за веру, ты все еще смеешь надеяться на освобождение, все еще поджидаешь своего Олимпио.
   Подавленная горем и скорбью, отданная на произвол алчного Луазона, ты протягиваешь к нему руки с трогательными мольбами, в самом деле ожидая от него помощи. Ты, невинная, считаешь невозможным, чтобы главный из твоих тюремных стражей был ничем не лучше твоего смертельного врага, и тут изнемогаешь от отчаяния, обессиленная мольбами и удрученная страданиями!
   Луазон поднял лежавшую у его ног Долорес и отнес ее в постель. Прикасаться своими руками к прекрасному телу девушки и обнимать ее было для него давно желанным наслаждением. Долорес лишилась чувств, и он уже надеялся, что она, будучи в обмороке, не почувствует его ласк, которыми он так щедро наделял прежде бедную Габриэль и других хорошеньких пациенток, вверенных ему для лечения. Но лишь только он хотел приблизить свои отвратительные губы к ее устам, лишь только его тихое прикосновение сделалось смелее, как Долорес очнулась от обморока и в ужасе оттолкнула гнусного Луазона, чтобы в тот же миг снова впасть в бесчувственное состояние.
   Невинность этого прекрасного создания была неприкосновенна. Казалось, само небо заботилось о ней в минуты тяжких испытаний. В то мгновение, когда доктор, ослепленный своей страстью, хотел снова кинуться к ней, он вдруг услышал, что пациенты со своими сторожами возвращаются из сада.

XXII. ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА ЕВГЕНИИ С НАПОЛЕОНОМ НА ОХОТЕ В КОМПЬЕНЕ

   Настал день, назначенный для охоты в Компьенском лесу, о которой Морни упоминал в разговоре с принцем-президентом.
   В этой веселой охоте участвовали все находившиеся в то время в Париже знатные вельможи; а лес своим великолепием и бесчисленными тропинками приветливо манил к себе участников на любовные похождения.
   Компьен издавна был любимой резиденцией повелителя Франции. Замок, стоявший на опушке леса, был построен Людовиком XV; Наполеон I значительно увеличил его пристройками и в нем же принимал свою вторую супругу, Марию-Луизу. Он, однако, не любил охоты, так что, собственно, ввел ее в Компьене Карл X.
   Недалеко от Компьена лежит город со старой, разрушившейся башней, с которой связаны интересные воспоминания. Мы не обойдем их молчанием. Поблизости от моста через Оазу есть развалины, поросшие мхом. У этих стен в 1430 году знаменитая Орлеанская дева попалась в плен бургундцам. Здесь войска ее были осаждены герцогом и она сделала против него смелую и удачную вылазку. Но когда с наступлением ночи она хотела возвратиться в Компьен, его комендант, завидуя славе Орлеанской девы, велел опустить решетку, прикрепленную к башне на мосту, и был причиной того, что эта смелая девушка попала наконец л руки своих врагов.
   И вот теперь на охоте в Компьенском лесу мы увидели тоже неустрашимую девушку, несущуюся на прелестном белом коне. Скакун, по-видимому, был уже не во власти всадницы, потому что он бешено мчался вперед, и черное бархатное платье прекрасной амазонки так сильно развевалось на ветру, что заставляло опасаться какого-нибудь несчастья. Напрасно смелая всадница хваталась за двойную узду; напрасно кричала, стараясь остановить своего гордого, дико несущегося коня; но он так неудержимо мчался не разбирая дороги, что уже не оставалось больше никакого сомнения, что несчастная амазонка погибнет.
   Но за ней уже гнался молодой, красивый всадник, глубоко всадив шпоры в бока коня, и хотя нелегко обогнать ошалелого скакуна, но ему удалось, наконец, опередить несчастную всадницу и, соскочив с коня, схватить ее лошадь за узду.
   Прекрасная всадница, однако, не потеряла присутствия духа и теперь, когда уже опасность миновала, смеялась от всей души, между тем как конь ее, фыркая, стоял рядом с конем молодого всадника, чем-то озабоченного. На первый взгляд в нем можно было увидеть испанца — его желтоватый цвет лица, с резко обозначенными чертами, темные глаза и небольшая черная борода — все это выдавало в нем южного жителя. Он еще молодой, ловкий и, как показалось амазонке, влюбленный.
   Пока она смеялась, он старался, водя за узду своего коня, усмирить также и скакуна донны и пробовал спокойно водить его между деревьями.
   — Очень я вам благодарна, принц Камерата, — вскричала прекрасная амазонка. — Это была просто забава, какой мне еще никогда не приходилось испытывать.
   — Вы необыкновенная наездница, графиня Евгения! Вы такая необыкновенная наездница, что этот случай просто изумил меня!
   — Нечего бояться, мой дорогой принц, позвольте мне рассказать вам, как все произошло. Вы только что прискакали на ту сторону, чтобы повидаться с доном Олимпио Агуадо и маркизом де Монтолоном, как я, посмотрев на площадку, где вы встретили благородного дона, отпустила поводья, не обращая внимания на моего Кабалло. Вдруг, прежде чем я успела снова овладеть поводьями, мой скакун сделал несколько скачков, и только когда я угадала их причину, он уже мчался вместе со мной. Я попробовала править поводьями, но это, всегда такое кроткое животное как будто позабыло вдруг всякую дрессировку и бешено понесло меня, пока вы, мой принц, не последовали за мной и не спасли меня. Примите искреннюю благодарность, я сегодня вам обязана своей жизнью, — проговорила, улыбаясь своей очаровательной улыбкой всадница.
   — Это просто удача, что я вовремя увидел, в какую вы попали неприятность, когда разговаривал с доном. Это было как раз вовремя! — сказал молодой испанский принц Камерата. — Но что же это за причина, которая сделала таким непокорным вашего Кабалло, в любое другое время послушного?
   — Послушайте, принц, — сказала Евгения, выглядевшая прелестно в своей амазонке из черного бархата, которая представляла великолепный контраст с белой мастью коня и спадала тяжелыми складками на его левый бок. Хорошенькая небольшая шляпка с развевающимся пером была одета кокетливо; глубокий, ловко рассчитанный вырез плотно прилегающего к ней платья, роскошно убранный прозрачными кружевами; падающие на плечи светло-русые локоны и величавое, гордое, надменное лицо — то есть вся прекрасная графиня Монтихо никогда еще не являлась в свете в таком блеске, как в эту минуту. Молодой принц Камерата, пользовавшийся в последнее время особенным благоволением Евгении, с невыразимым удовольствием смотрел на уста прекрасной донны. А та, выдержав паузу и дав себя рассмотреть, доверчиво произнесла вполголоса: — В то время, когда вы спешили к дону Олимпио и маркизу, я смотрела на вас и в первую минуту совсем не заметила показавшихся недалеко от меня в боковой аллее всадников в сопровождении герцога Морни. Внезапное появление гордо фыркавшей лошади и драгоценные охотничьи одежды, блестевшие на солнце, так поразили моего Кабалло, что он неудержимо понесся и почти не оставил мне времени взглянуть на всадников, так же изящно одетых, как и вы, принц, и, кроме того, в блестящих охотничьих шляпах. И если зрение меня не обманывает, то вон они на той стороне и приближаются к нам.