Расстроенное положение дел Италии хорошо было известно Людовику Наполеону; сам он за несколько лет до этого принадлежал к тайному обществу карбонариев, поклявшемуся пожертвовать жизнью и имуществом для блага и единства Италии. Дав эту священную клятву, он скоро нарушил ее и изменил обществу.
   Но одно неожиданное обстоятельство, подобно громовому удару, напомнило ему это клятвопреступление.
   В один дождливый январский день 1858 года множество посетителей собралось в кафе на улице Св. Георга и, весело болтая, поместилось за столами; одни из них обедали, так как было около пяти часов пополудни, другие пили вино. К числу последних принадлежали три человека, которые заняли место в самом уединенном углу комнаты и о чем-то вполголоса разговаривали. По лицам их можно было принять за итальянцев, что, впрочем, не возбуждало ничьего внимания, так как иностранцы часто посещали кафе.
   Все трое были уже не первой молодости; черты их носили отпечаток бурного прошлого, желтый цвет лица и черные бороды у двоих сказали бы тонкому наблюдателю, что они знакомы с тюрьмами.
   Во время тихого, едва слышного разговора глаза их перебегали с одного посетителя на другого, как бы следя, не наблюдает ли за ними кто-нибудь из присутствующих; было что-то дикое, беспокойное во взглядах и выражении лиц этих людей.
   — Ты уверен, Пиери, что это действительно тайный агент полиции? — спросил безбородый итальянец сидящего рядом с ним товарища.
   — Будь уверен, Гомес, что за нами давно уже следят, — сказал Пиери, потом, оборотясь к третьему, прибавил: — Ты, Рудио, также рассказывал, как третьего дня преследовали тебя, когда ты шел по Итальянскому бульвару в театр.
   — Правда, но мне удалось скрыться, — едва слышно отвечал Рудио.
   — Нужна величайшая осторожность, потому что если нас подозревают, то, наверное, попытаются разрушить все задуманные нами планы, — мрачно проговорил Пиери.
   — Не думаю, друзья мои, чтобы нам угрожала серьезная опасность, — сказал Гомес. — Мы живем в различных частях города под чужими именами, и если полиция побеспокоит одного, то мы поможем ему перебраться за границу, где он не будет казаться подозрительным. Феликс поступил очень благоразумно, наняв отдельное помещение; если его и захватит полиция, то все же не узнает нашей тайны.
   — Где это Феликс так долго засиделся? Он обещал между четырьмя и пятью часами непременно быть здесь, — сказал Рудио, внимательно рассматривая каждого нового посетителя.
   — Самые обдуманные планы часто рушатся, — сказал Пиери Гомесу. — Правда, что груши хранятся в уединенном доме на улице Леони, но если допустить похищение ящика…
   — То при открытии найдут в нем орехи и плоды.
   — Совершенно справедливо, но неужели ты думаешь, что тайный агент настолько прост, что удовлетворится внешним осмотром?
   — Но даже и открыв машины, он не узнает, кому они принадлежат и кто их туда доставил.
   — А если в доме устроят ловушку, если окружат его со всех сторон и не выпустят никого из вошедших в него? Тогда поймают не только того, кто явится за машинами, но и доберутся до всех нас! Кто поручится мне, что во время нашего разговора Феликс Орсини не сделался уже жертвой подобной ловушки. Долгое отсутствие его страшно меня беспокоит.
   — Ты постоянно представляешь все в Черном свете, — возразили Гомес и Рудио.
   — Клятвопреступный карбонарий, Бонапарт, не избегнет смерти, если только один из нас останется жив и свободен, — проговорил Гомес с глубокой ненавистью.
   Это были три заговорщика, с нетерпением ожидавшие своего товарища.
   — Клятва связывает нас, и мы во что бы то ни стало сдержим ее, — сказал Пиери, глаза которого страшно засверкали. — Людовик Бонапарт умрет со всеми приближенными и это случится скоро! Сегодня приснились мне потоки крови, текущие с эшафота… О, это был ужасный сон…
   — По какому случаю эшафот обагрился кровью, Пиери? — тихо спросил его Гомес.
   — О, ужасный, отвратительный сон!.. И знаете, друзья мои, чья кровь покрывала весь эшафот?
   — Чья? — прошептал Рудио.
   — Моя, — мрачно ответил Пиери. — Я сам лежал на эшафоте с отрубленной головой…
   — И все-таки узнал себя, — тихо засмеялся Гомес.
   — Сон этот не предвещает ничего хорошего, — продолжал Пиери. — Что если отыщут пороховые груши и схватят Феликса?
   — Он нас не выдаст, — проговорил Рудио.
   — Мы бежим в Англию, чтобы соорудить новые машины. Per Dio, нам известно изобретение и мы как нельзя более преуспели в этом деле! — прошептал Гомес. — Посмотрите, вот и сам Феликс! По выражению его лица не видно, чтобы за ним следили тайные агенты. Накладная борода делает его неузнаваемым. Готов заложить голову, что он явился с приятными вестями, если судить по его торжествующим взглядам.
   Вновь прибывший Феликс Орсини, довольно пожилой, с итальянским профилем и беспокойно бегающими глазами был главой заговора, вождем этих людей, воодушевляемых глубокой ненавистью к человеку, которому они вынесли, смертный приговор и для гибели которого жертвовали свободой и даже жизнью.
   Орсини, подобно Людовику Наполеону, был членом общества карбонариев. Во время своего заключения в Мантуе он познакомился с Пиери, Рудио и Гомесом, заключенными в одну с ним тюрьму в качестве политических преступников. Всем им удалось бежать из тюрьмы.
   Они отправились в Англию, дав себе клятву отомстить врагам и клятвопреступникам. Первый приговор они вынесли императору Людовику Наполеону, которого считали самым опасным изменником. Феликс Орсини возлагал на Людовика Наполеона все свои надежды, считал его единственным человеком, способным освободить Италию, теперь же, когда надежды его рушились и он оказался главным препятствием к освобождению его дорогой родины, Орсини дал клятву погубить его во что бы то ни стало.
   Сделаны были все необходимые приготовления, соблюдены величайшая осторожность и предусмотрительность и успех, казалось, был обеспечен.
   В Париже никто не знал настоящих имен этих четырех итальянцев, живших в разных частях города; никто не подозревал об их заговоре и страшном изобретении, имевшем цель погубить осужденных, не причинив при этом ни малейшего вреда народу.
   Соединясь в Бирмингеме с французом Бертраном, жившим в Лондоне, они изобрели ужасное орудие, производившее неслыханное до сих пор действие.
   Феликс Орсини, высокий, хорошо сложенный итальянец, подошел к своим соучастникам и расположился с ними рядом. Прежде чем начать разговор, он окинул взглядом всю комнату, как бы желая проникнуть в душу каждого и убедиться, не наблюдают ли за ним; на губах его мелькала счастливая, радостная улыбка; темные глаза его страшно блестели; видно было, что он желает сообщить приятную и нетерпящую отлагательства новость.
   — Давно ожидаемая минута приближается, — прошептал он.
   — Предчувствия мои сбываются, — прошептал Пиери.
   — Говори, что случилось? — спросили Гомес и Рудио.
   — Медлить дальше незачем, такие благоприятные обстоятельства выдаются редко! Сегодня около десяти часов вечера Людовик Наполеон отправится в театр, находящийся на улице Лепельтье, — тихо и торжественно сообщил Орсини.
   — На улице Лепельтье? — перебил его Рудио. — Но подумал ли ты о последствиях и громадном стечении народа?
   — Для достижения великой цели, не останавливаться же перед двумя или тремя лишними жертвами, — пылко произнес Орсини. — Мы служим интересам горячо любимой нами родины.
   — Произойдет настоящая бойня, — прошептал Пиери. — Но ты прав, медлить и откладывать незачем. Знаешь ли, что я думаю, Феликс?
   — Говори, брат Пиери.
   — Сегодня погибнем мы все!
   — И ты боишься этого?
   — Меня ли спрашивать об этом, Феликс!
   Наступило минутное молчание, все невольно содрогнулись, как это всегда бывает при мысли о верной, неизбежной гибели.
   — Я знаю и люблю тебя, Пиери, — сказал Орсини, — я всегда относился к тебе с полным и глубоким уважением. Что может быть, друзья мои, лучше и честнее, чем умереть за родину?
   — Мечтать о спасении глупо, — проговорил Гомес, — всех нас ждет неминуемая гибель. Не взорвут нас бомбы, так во всяком случае мы попадемся в руки ожесточенной толпы, а там ожидает нас один конец: мы все сделаемся вдруг на целую голову ниже!
   Рудио молчал.
   — Когда изменник будет наказан, я смело и отважно посмотрю в глаза смерти, — с одушевлением произнес Орсини.
   — Уже шестой час, — прошептал Пиетри.
   — Остается четыре часа, чтобы сходить на улицу Леони за машинами и занять удобные места перед театром. Выслушайте мой план: Гомес остается на Итальянском бульваре и известит нас о приближении экипажа Людовика Наполеона; Пиери, Рудио и я, каждый возьмет по бомбе и расположится на близком расстоянии друг от друга. Лишь только Гомес подаст знак, мы составим цепь и тогда…
   — Тогда наступит царство смерти, — докончил Пиери глухим голосом.
   — Наступившая темнота благоприятствует нам, — сказал Гомес. — Допьем бутылку сиракузского и отправимся поскорее в путь.
   — Мы отправимся на улицу Леони разными дорогами. Будьте осторожны, один неловкий шаг, и дело проиграно, — прошептал Орсини.
   — Не желаешь ли сообщить чего-нибудь, Феликс? — спросил Пиери после небольшой паузы, во время которой слуга принес новую бутылку вина.
   — Нечего сообщать, брат мой; при мысли о родине исчезают все личные желания. Чокнемся же за благо и свободу Италии и за успех нашего предприятия!
   Четыре заговорщика чокнулись и залпом осушили стаканы.
   — Теперь, друзья мои, за здоровье тех, кто после нашей смерти довершит освобождение Италии и позаботится о ее единстве! — горячо проговорил Орсини.
   Снова застучали стаканы, четыре заговорщика опорожнили их и, быстро встав из-за стола, вышли из кафе. У подъезда они расстались и различными путями отправились к одной общей цели, на улицу Леони.
   Театр на улице Лепельтье все более и более заполнялся зрителями, экипажи и пешеходы то и дело сновали по Итальянскому бульвару, все спешили к театральным подъездам.
   После обеда шел мелкий, холодный дождь, который скоро прекратился; улицы были сырыми и скользкими, небо покрыто тучами, угрожавшими дождем или снегом. Не обращая внимания на сырость, публика спешила в теплые и ярко освещенные залы театра.
   Фонари слабо освещали улицу; около девяти часов вечера улицы и подъезды опустели, только изредка показывались немногие запоздалые пешеходы. Но вот показалось бесчисленное множество чиновников и полицейских агентов, возвестивших о приближении императорской фамилии, запоздалый приезд которой публика объяснила себе тем, что в начале давалась старая опера, виденная уже много раз Евгенией и Наполеоном.
   Объясняя таким образом позднее появление императорской четы, публика стеснилась возле экипажа, чтобы рассмотреть блестящий туалет и красоту Евгении. Но видеть это вблизи не было никакой возможности, карету окружали чиновники и полицейские агенты.
   Публика ошиблась однако в своих предположениях относительно позднего приезда императорской фамилии.
   Утром 14 января Евгении вздумалось съездить в театр. Наполеон, руководимый каким-то тайным предчувствием, ни за что не хотел ехать. Что-то удерживало его, но что именно, он не в состоянии был объяснить себе. Но, успокаивая себя мыслью о безопасности явиться в публичном месте, он приказал приготовить к девяти часам вечера экипаж, окованный железом.
   Роскошный экипаж этот был сделан мастерски и мог предохранить от выстрелов, о которых, впрочем, никто всерьез не думал. Наполеон не доверял окружающим, потому что антипатия большинства была ему хорошего известна.
   После девяти часов вечера они отправились в этом экипаже в театр. Император был расстроен, он, казалось, был сильно взволнован. Евгения же, как и всегда, была весела и нарядна.
   Две кареты с придворными сопровождали императорский экипаж; все они направились на улицу Лепельтье.
   Гомес с угла Итальянского бульвара заметил блестящие ливреи лакеев и кучеров и, подобно тени, перебежал узкую улицу, чтобы дать друзьям знак, условленный заранее.
   Величайшая осторожность была необходима, так как всюду сновали тайные полицейские агенты.
   Орсини, Пиери и Рудио находились около театрального подъезда, скрывая под плащами свои смертоносные орудия, которые состояли из бомб грушевидной формы, были легки и удобны; это были адские машины, заключавшие в себе состав, раздробляющий на части все окружающие предметы.
   Прошло несколько секунд лихорадочного ожидания, как вдруг появился Гомес, делая знак друзьям, что давно ожидаемая минута приближается.
   Никто из окружающих и не подозревал о страшных орудиях, находящихся под их плащами; все это ободряло друзей и обещало им полный успех. Им удалось занять выгодные места, с которых они могли бросить бомбы под императорскую карету. Евгения, как соучастница Наполеона, должна была погибнуть вместе с ним.
   Экипаж повернул на улицу Лепельтье; настала страшная, решительная минута для заговорщиков.
   С бледным лицом, затаив дыхание, Феликс Орсини ближе всех подошел к карете; в пяти шагах от него стоял Пиери, и на таком же расстоянии — Рудио.
   Теперь должен был осуществиться давно задуманный ими план — адские машины должны исполнить свое разрушительное действие!
   Лишь только экипаж остановился у подъезда, заговорщики бросили свои бомбы под карету, прежде чем публика успела прийти в себя; три оглушительных взрыва потрясли воздух, стекла разлетелись, земля поколебалась и покрылась массой раздробленных тел.
   Произошло ужасное волнение, раздались дикие, отчаянные крики раненых и умирающих, это была минута всеобщего смятения. Адские машины сделали свое дело, улица покрылась мертвыми и страшно изувеченными телами! Жители выбегали из домов, бросались в отдаленные улицы, так как за первым взрывом мог последовать и второй.
   Брошенные бомбы разорвались под экипажем императорской четы, которая осталась жива, благодаря толстым стенкам кареты, и практически не пострадала, тогда как публика и некоторые придворные поплатились жизнью и увечьями.
   Хотя император и императрица казались страшно перепуганными, но для успокоения народа они вошли в театр. Людовик Наполеон отдал приказание взять заговорщиков, и, несмотря на всеобщее волнение, их тотчас же поймали.
   Когда Орсини узнал, что те, для кого предназначались бомбы, остались живы и невредимы, а невинные пострадали, он пришел в страшное бешенство, ломал руки, рвал волосы, проклиная себя за неловкость.
   Кругом на громадном пространстве были разбросаны несчастные жертвы, которые ему и его товарищам посылали проклятия.
   В то время, когда очищали улицу от трупов, заговорщиков отправили в тюрьму Ла-Рокетт.

II. ЭМИЛЬ ЖИРАРДЕН

   Прежде чем мы продолжим рассказ об остальных лицах нашего романа, рассмотрим последствия неудавшегося заговора.
   Евгения была страшно озлоблена покушением как на ее собственную жизнь, так и на жизнь Наполеона. В ту же ночь она вынесла смертный приговор всем недовольным. Но истребить миллионы, уничтожить целую нацию, воодушевленную одним чувством ненависти, невозможно! Только нововведения, реформы в пользу народа могли бы смягчить французов, но мысль эта ни разу не приходила в голову ни Евгении, ни Наполеона, окруженным льстецами и лицемерами.
   Следующий день после преступления был страшным днем; но все совершилось тайком от народа, и газетам было запрещено упоминать о распоряжениях правительства. Бросим беглый взгляд на бесчисленные приговоры, так как в них заключается основная причина настоящего падения Франции.
   На всей территории государства, от Рейна до океана и от Немецкого моря до Пиренеев, началась неутомимая деятельность тайных агентов Людовика Наполеона.
   Все недовольные и подозреваемые были арестованы — кто дома, кто на улице или в мастерской, многие же, не подозревая опасности, были взяты ночью и заключены в тюрьмы. Аресты совершались без суда и следствия, по одним депешам из Парижа, и несколько дней спустя все темницы были переполнены.
   Хотя в процессе Орсини обвинялись только итальянцы, но правительство, желая избавиться от всех врагов, осудило множество французов на вечную ссылку в африканские степи или болотистую Гвиану. Гильотина неутомимо действовала, чтобы избавить темную личность, запятнавшую престол, от людей, казавшихся ей подозрительными.
   Президентом законодательного корпуса в это смутное время был Морни. Министром внутренних дел Эпинас, принадлежавший прежде к иностранному легиону в Африке. Валевский, побочный сын Наполеона I, также занимал видное место. Прежний вахмистр Персиньи изо всех сил угождал императору, чтобы отблагодарить его за титул герцога, министра и пера Франции, а главное за наворованные миллионы.
   Все эти люди, пользуясь благоприятными обстоятельствами, истребляли ненавистных им честных людей. Они представляли сборище разных проходимцев, искателей приключений и незаконнорожденных, которые отличаются большим жестокосердием от остальных смертных.
   Трудно определить число арестованных, казненных и исчезнувших без следа. ^ Не подлежит никакому сомнению, что всякий, имевший хотя бы небольшое влияние, пользовался этим временем, чтобы избавиться от своих личных врагов. Тысячи невинных погибли в ссылке или заточении.
   Каждая газета, делавшая хоть малейший намек на распоряжение правительства, преследовалась — издателя ее хватали без всякого суда и заключали в тюрьму.
   Да, государство пало так низко, что газеты не смели заикнуться о проступках самого мелкого чиновника.
   Министерство наняло множество людей, которые придирались к каждому слову издателей, наказывали ударами палок или вызовом на дуэль. Назовем некоторых из охранителей Морни: оба Дюрюи и Кассаньяк, считавшиеся «львами», «цветом тогдашней парижской молодежи».
   Оба Дюрюи были сыновьями королевского наставника; но разве титул отца может прикрыть низость и жестокосердие сыновей!
   Эти достойные парижские — «львы», прогуливаясь однажды по бульвару в обществе подобных себе, с дубинками в руках, бросились на несчастного писателя, осмелившегося упомянуть о подлости какого-то сановника.
   Наполеон больше всех опасался одного человека и старался всеми силами подкупить его или сделать безвредным (первое иногда удавалось). Это был Эмиль Жирарден, сын бедной прачки и богатого знатного вельможи.
   Фамилия матери не могла удовлетворить этого честолюбивого человека: силой принудил он своего отца усыновить себя, хотя знатный де Жирарден мало заботился о нем и еще менее желал дать ему свое имя. Ссора с отцом была первым шагом, выдвинувшим Эмиля, который вскоре сделался известным писателем и опасным врагом, наводящим ужас на Людовика Наполеона.
   Эмиль написал книгу, где выставил самого себя и жестокого отца, имя которого он скрыл; сочинение это могло служить верным изображением тогдашних нравов, так как судьбу автора разделяли тысячи. Ведь не одни дворы изобилуют незаконными детьми; ими переполнен весь мир.
   Следствием этой книги, произведшей сильное впечатление на публику, было то, что де Жирарден, которого Эмиль попугал продолжением, сдался и исполнил его желание.
   Сын прачки получил наконец то, чего добивался: он сделался Эмилем де Жирарденом; успех книги ободрил его, и он написал еще несколько сочинений, а затем занялся изданием популярной газеты.
   Правда, для распространения этой газеты и придания ей большего веса он употреблял не совсем честные средства; но мы оставим это в стороне, довольно и того, что имя его прославилось, и даже высокопоставленные лица льстили ему, стараясь всеми силами задобрить его.
   Сам же он пользовался приобретенным преимуществом для одних только личных выгод, накоплял богатство и удовлетворял свое честолюбие. Людовик Наполеон попробовал столкнуть этого влиятельного человека, ставшего поперек его дороги; но денежные штрафы и тюремное заключение не могли заставить молчать Эмиля Жирардена. Он издавал новые газеты, и Наполеон увидел, что ему остается одно средство: подкупить его, осыпать наградами, удовлетворить его честолюбие, одним словом, привлечь на свою сторону.
   Назначалась ли какая-нибудь реформа или объявлялась война, обязанностью Жирардена было воодушевить народ; лишь только этот писатель, знавший французскую нацию лучше самого императора, брал в руки перо, можно было поручиться за верный успех предприятия. Поэтому Наполеон льстил и всеми силами задабривал Жирардена, красноречие и влияние которого приносили ему большие выгоды. Наполеон, задумав начать войну с Австрией из-за Италии, поручил Жирардену приготовить к этому французский народ.
   В то время высоко ценились богатство и императорская милость, но там, где прибегают к подобным средствам, где нет ничего естественного, где крыша здания держится на полусгнивших опорах, — там неизбежно падение, и избежать его нет никакой возможности.
   В настоящее время все те люди, которые так глупо чванились своим могуществом, уничтожены; подобно высохшим ветвям отпали они от дерева, загубленного осенней бурей 1870 года, той страшной бурей, о приближении которой они и не подозревали, так ослеплены они были сумасбродным величием и мишурным блеском.

III. ЦЕРКОВНАЯ ПРОЦЕССИЯ

   Прошла неделя после кровавой драмы, разыгравшейся на улице Лепельтье. Кровь с камней смыта, стекла в окнах вставлены, дома обновлены, все предметы, напоминавшие о катастрофе, поспешно убраны.
   Первые три дня весь Париж занят был Орсини и его бомбами, толпы народа стекались на улицу Лепельтье, чтобы собственными глазами увидеть место действия кровавой драмы, потом мало-помалу все затихло и вошло в обычную колею. Все новости и даже адские машины быстро приедаются парижанам; заниматься одним и тем же не в их характере. В настоящее время их интересовал процесс и приговор четырем итальянцам. Окна на Ларокеттской улице, несмотря на баснословные цены, разбирались нарасхват.
   Раны Людовика Наполеона и Евгении были незначительны и скоро зажили. Об ужасной катастрофе боялись сказать даже намеком, потому что императору это было очень неприятно.
   Однажды вечером Евгения, окруженная придворными дамами, весело болтала в своем будуаре; она только что оставила приемный зал, где разговаривала с женами министров и посланников.
   Часы на камине пробили десять вечера, когда императрице доложили о Бачиоки. Придворным было известно, что поверенный Наполеона нередко просил аудиенции у его супруги, поэтому они удалялись в другую комнату, где и оставались в ожидании императорских приказаний.
   Государственный казначей вошел в будуар. По выражению его лица можно было видеть, что он пришел с важными и очень интересными новостями. В то время Бачиоки находился на вершине своего величия. В одной из следующих глав мы увидим, чего он добился в промежутке, начиная со дня таинственного посещения Тюильри прелестной Маргаритой Беланже и до настоящего времени.
   Низко и раболепно поклонился он Евгении.
   — Как здоровье императора, граф? — спросила она Бачиоки.
   — Он почти поправился, ваше величество, и занимается делами с секретарем Моккаром; я же, пользуясь этой минутой, явился к вам, чтобы сообщить величайшую новость.
   — Что такое, граф, говорите!
   — Я пришел сообщить вам о свадьбе в соборе Богоматери. Евгения бросила на графа вопросительный взгляд; она не понимала значения слов, произнесенных им с особенным ударением.
   — Напрасно ломал я голову и пытался разъяснить это дело, — продолжал Бачиоки, заметя удивление и вопросительный взгляд императрицы. — Генерал дон Олимпио Агуадо венчается с сеньорой Долорес Кортино, которая…
   Евгения в ужасе отступила назад.
   — Как! — перебила она графа. — Не вы ли уверяли, что испанский граф умер и что сеньора в Мадриде?
   — Точно так, но дон Агуадо человек странный, его как будто страшится сама смерть! Признаюсь, внезапное его появление ошеломило меня.
   — Вас обманули! Здесь, верно, что-нибудь не так, — проговорила императрица.
   — Прежде чем сообщить вам эту новость, я заходил в собор Богоматери убедиться в достоверности известия. Завтра вечером назначена свадьба.
   — Невозможно! И до сих пор не знали, не доложили мне об этом, — произнесла с колкостью Евгения. — О, я была права, уверяя, что нас дурно охраняют и еще хуже служат нам.
   — Упреки ваши терзают меня! Я недавно узнал, что оба упомянутых лица и их служитель находятся в Париже. Генерал еще не совсем оправился после своей опасной и тяжелой болезни, — сказал Бачиоки. — Я узнал, между прочим, что он состоит при испанском посольстве.
   — При посольстве! Вместе с Олоцага! — вскричала императрица в страшном волнении. — Но кто же устроил это? Это равно вызову, унижению…
   —  — Говорят, герцог де ля Торре в Мадриде…
   — Серрано?
   — Он друг Олимпио, которого и присоединил к дону Олоцага. Дона Агуадо сопровождают генерал Прим и один молодой граб в качестве attache.
   — Его имя?
   — Если не ошибаюсь, дон Рамиро Теба, — произнес Бачиоки, Устремив пристальный взгляд на Евгению.
   Грудь Евгении высоко поднималась, она страшно побледнела и едва подавила волнение, овладевшее ею при этом известии.