Мамаша моя всю жизнь крутилась... Коттедж, который они сейчас опечатали... Вершина ее мечты! А чего особенного-то? Ради него она ловчила, и теперь они ее за это распинают. А какие дворцы у самих распинателей, вы видели? Вот кто ворюги! Они и государство-то построили, чтобы воровать по-государственному, а не по-фраерски. Временами они наворовываются, и тогда появляется новенький да принципиальненький, даст кое-кому по шапке, а потом в награду за свою идейность грабастает еще больше, набивает полный рот и шамкает про идейность и принципиальность, пока другой хищник не появится. Или приезжает из Центра этакий из главных с подвесными подбородками и брюхом на кронштейнах, а наши, местные, мелким бесом, мелким бесом, а потом все хором, как надо коммунизм строить да Родину любить.
   Я вам скажу, мамашкины знакомые, ну, всякие деловые, большей частью они тоже противные, масленые какие-то, но они хоть не врут, они знают, где купить и где продать и получить выгоду, и если они кого-то надувают, то говорят: "Не разевай рот!" Но не учат моральному кодексу. Они честнее, хотя от них тоже тошнит...
   А мы с Валеркой взяли и надули их, чтоб не думали, что они самые умные в этом государстве. Ведь таких, как вы, они за дурачков держат...
   - А вы?
   Это я почти выкрикиваю, оглушенный ее страстным монологом.
   - Я?
   Она задумывается, прикусывает губу.
   - Я, кажется, понимаю вас, может быть, чуточку завидую... Самую чуточку... Но жить, как вы... Лучше пойти и утопиться... Не обижайтесь. Я просто рассуждаю. В жизни есть радости и нерадости. Я хочу иметь радостей как можно больше и как можно меньше другого. Может быть, для вас радость сказать правду и получить по загривку. Но это значит, что вы так устроены... или воспитаны... А для меня радость быть свободной, а это деньги... Для меня радость всем нравиться и вам тоже... Может быть, я потому и говорю вам все это, что боюсь... или не хочу, чтобы я вам не нравилась и вы плохо обо мне думали, хотя мы больше никогда не увидимся... Мы будем жить с Валеркой где-нибудь у моря и радоваться...
   Она вдруг переходит на шепот.
   - Как страшно, что жизнь одна! Это так страшно! Кругом старятся и умирают... Как про себя подумаю, выть хочется! И кто-то еще смеет учить меня, как мне жить, то есть как мне приличнее умереть... Гады! Раньше легче было - в Бога верили. Так и его конфисковали! В этой стране всякий имеет право жить, как хочет, и ни с кем не считаться, потому что все врут...
   А мы с Валеркой будем жить там, где нам лучше. Если он мне изменит, я его убью, паразита, и выйду замуж за издыхающего миллионера, и буду покупать радости, пока сама не сдохну! А про Родину - это придумал кто-то, кто тоже понимает, что жизнь одна, и хочет помешать веем это понять и успеть самому оттяпать от жизни побольше, пока другие всякими химерами забавляются: капитализмом, коммунизмом, социализмом.
   Мне все такие слова напоминают скрежет замка, которым меня мамаша в детстве закрывала, когда убегала к любовникам на ночь.
   - Стоп, - прерываю ее бесцеремонно. - А вы, Валера, вы, так сказать, единомышленник?
   Он поворачивается ко мне, кладет руки на спинку сиденья, подбородком на руки, но смотрит не на меня, а на нее. Мне кажется, что он смотрит на Людмилу с нежностью, какой я еще не замечал.
   - Знаете, кто она? Жанна д'Арк! Только с другим знаком. Не с минусом, а каким-то другим.
   Не могу понять, иронизирует или серьезно...
   - В нашем союзе она мозговой трест. Да вы, наверное, сами догадались. Она это все придумала давно. Думал, дурит. А она английский за год выучила. Только мамаша мешала...
   - Врешь! - кричит Людмила, но тут же машет рукой. - Ну, мешала, ну и что? Ей и надо было в жизни коттедж да тебя в постели. Если бы ее не посадили, я все равно добилась бы своего... А я ее люблю, люблю, понял!
   - Это факт. Она ее любит, - спокойно подтверждает Валера.
   - А меня она ненавидела за то, что я отбивала Валерку внаглую. Потому что мы пара...
   - Это тоже факт. Мы два сапога, а точнее, два полуботинка, и из нас двоих один отличный ботинок получится, на который никто не позарится.
   Что-то уж больно сложным подтекстом заговорил Валера, или я устал и теряю понимание.
   - А вы уверены, - спрашиваю, - что вам удастся легко перейти границу?
   Людмила самодовольно ухмыляется.
   - Не мы одни понимаем, что второй жизни не будет, не мы одни хотим больше радостей, а на радости нужны деньги. Вы марсианин, вы даже не представляете, что значат для грешных землян деньги, особенно в валюте! Кстати о деньгах. Валерка, достань!
   Валера лезет куда-то в машинные загашники, достает целлофановый пакет, крест-накрест перетянутый голубой изолентой, протягивает мне, но Людмила перехватывает.
   - Это советские рубли из тайника. Для нас это мусор. Здесь что-то около семидесяти тысяч, и я умоляю вас взять их!
   Наверное, я меняюсь в лице, потому что Людмила буквально лопочет, схватив меня за руки, словно я собираюсь ударить кого-то.
   - Да подождите, подождите! Пусть это не лично вам. Я уважаю вашу жизнь, честное слово! Вы ведь всегда будете такой, как есть! Вы обязательно будете делать какие-нибудь революции или контрреволюции, вы никогда не будете жить, как все. Вы же это сами знаете! Ленин даже у буржуев деньги брал, не брезговал. Мы же с Валеркой не хуже буржуев...
   - Но я не Ленин...
   - Чепуха!
   Она не дает мне говорить.
   - Чепуха! Политика тоже не делается без денег, и никто на политику денег не зарабатывал. Большевики банки брали, и при этом ведь кто-то невинный погибал, кто ни при чем... А эти деньги, они как с неба, считайте, что вы их нашли или как-нибудь по-другому... Только возьмите...
   Вдруг она замолкает, отпускает мои руки. Швыряет пакет за спину в свалку багажника.
   - Я знала, что не возьмете. Ну и черт с вами!
   Отворачивается и смотрит в сторону моря, которого почти не видно из-за дождя. А дождь все такой же проливной, и уже темнеет. Мы сидим молча. Никто ни на кого не смотрит, словно все устали друг от друга.
   Фраза, которую я произношу, дается мне нелегко.
   - Ну что? Пора расставаться?
   Людмила выпрямляется, заводит руки за голову, собирает волосы в пучок, придерживая левой, правой рукой натягивает парик и мгновенно становится чужой, а я успеваю подумать, что если бы она произносила свои монологи в этом парике, они меня задели или тронули бы лишь чуть-чуть. Она поворачивается ко мне, придвигается.
   - Можно, я поцелую вас?
   - Только не в парике! - говорю почему-то громко и зло.
   Она тут же его срывает, и снова это чудо преображения или возвращения в образ странной приятной болью откликается в душе. Мои руки каким-то образом оказываются на ее плечах, впрочем, не мог же я убрать их за спину или засунуть в карманы. Прощальный поцелуй получается взаимно нечист, и мы оба понимаем это, но я списываю нечистоту на прощальность, а на что она Бог знает... Ее губы где-то около уха. Она шепчет.
   - Если посмеете меня жалеть, имейте в виду, я отомщу вам тем же. Любого можно пожалеть, как ужалить.
   Я спешу прервать слегка затянувшееся прощание и, пожимая руку Валере, уже не смотрю, как Людмила натягивает парик.
   Из машины выбираюсь зонтом вперед, сначала распускаю его и лишь затем покидаю машину и захлопываю дверку. Уже обходя, задерживаюсь у шоферского стекла. Стекло опускается, я наклоняюсь.
   - Дорога мокрая. Видимость плохая. Будьте осторожны.
   Он отвечает серьезно:
   - Я буду осторожен. Автобусная остановка за поворотом.
   И все. Я пропускаю встречные машины и перехожу на другую сторону дороги. "Жигули" выруливают и без остановки исчезают в дожде. Никого рассмотреть не успеваю. Никаких прощальных жестов. И я один на шоссе, если не считать проносящихся машин и моря за спиной.
   Под своим зонтом-парашютом осторожно, почти на ощупь спускаюсь к морю. Мне кажется, что в моей крадущейся походке должно быть что-то угрожающее, ведь очень возможно, что я намерен кое с кем свести счеты или по крайней мере высказать нечто весьма нелицеприятное. Во всяком случае, в человеке, под нелепым зонтом подбирающемся к морю, не должно быть ничего смешного и тем более жалкого. Море штормит, но как-то вяло и уныло.
   - Ну что, мировая лужа, - спрашиваю язвительно, - понимаешь ли, кого породила и обрекла? Радуйся! И я ранен. Мне тошно. И долго, очень долго все будет валиться у меня из рук, потому что я усомнился в своем опыте...
   Я подкошен моим марсианством в этой жизни, которую имел дерзость считать объектом личной инициативы. А деталей не будет.