- Триста пятьдесят. Почем просил?
   - По семьдесят.
   - Возьмем дешевле. Поторгуйся для порядка.
   Когда, откланявшись, пятясь, Мулло Камар уже отошел к дверям, Тимур вдруг спросил:
   - А в каком караван-сарае?
   - Армянин? \
   - На что он мне? Кожи.
   - У Кутлук-бобо.
   - Надо караван выманить затемно. А договоришься - дай знать. Понял?
   - Понял, понял, государь.
   - Ладно. Ступай в казну: возьмешь по четыре - хватит.
   - Благодарствую, государь.
   Но Тимур уже не смотрел на поклоны Мулло Камара.
   Не разгибая правой ноги, он захромал по залам, расписанным мягкими кистями гератских живописцев, - сады, полные барсов, газелей и розовых попугаев в гибких склонах темно-зеленой листвы; царская охота среди зеленых холмов, где красный конь вскинул лысую голову, когда нарядный всадник спустил стрелу и скачущая газель споткнулась, ибо стрела пригвоздила ей ухо к заднему копытцу; две красавицы любуются на охоту из-за холма; вот сам он сидит в точеной легкой беседке, беседуя с женами, которых художник нарядил в персидские платья, хотя они носят одежды своих народов, а не иранские! Вот битва за Шираз, а вот и самый Шираз! И снова Тимур увидел себя на коне, таким, каким стал теперь, а не таким, каким был двенадцать лет назад, когда брал Шираз, а у стремени стоит согбенный дервиш в лохмотьях, опоясанный веревкой, - прославленный поэт Хафиз...
   Двенадцать лет прошло. Многие тогда восхваляли газеллы Хафиза, а между ними и ту, что показалась оскорбительной Завоевателю Мира. И когда Тимуру сказали, что среди ширазских дервишей скрывается этот самый Хафиз, Тимур велел привести поэта.
   В тот день, когда Тимур собрался на охоту и уже сел в седло, ему доложили, что поэт выслежен, схвачен и приведен.
   Повелитель глянул с коня на этого жалкого оборванца: стар, борода остра и седа, брови широки, густы и черны, а большой нос темен, как у пьяницы, но глаза дерзки и взгляд тверд, а под усами - ухмылка. Эта самая ухмылка и рассердила Тимура: при нем еще никто не ухмылялся, а только улыбались, плакали и кланялись.
   Тимур хотел было наказать поэта палками, но сперва сказал:
   - Я весь мир перевернул, собирая достойное, чтобы украсить свои города, а паче всех - Самарканд, главнейший из городов мира. Как же ты посмел раздавать мои города за какие-то там родинки на щечках!
   Хафиз, грустно улыбнувшись, подергал свои лохмотья и без поклона ответил:
   - Видишь сам, государь, до чего довело меня такое мотовство!
   - Ну, то-то! - ответил Тимур, не зная, что сказать в ответ этому дерзкому старику, и тронул серебряными каблуками чуткие бока коня. Конь пошел, за повелителем двинулись его спутники, торопясь выехать на охотничий простор из Шираза, смердящего мертвечиной.
   Поэт остался позади, на краю двора, неподвижно пропуская перед собой пышный двор завоевателя, словно делал смотр высокомерным пришельцам. И теперь, разглядывая эту роспись, Тимур впервые вспомнил, что двенадцать лет назад еще жил на свете старый, неуживчивый поэт Хафиз.
   Редко случалось Тимуру оставаться одному в эти часы и прохаживаться без людей, разглядывая то, что создано по его воле.
   У входа в одну из зал он остановился: оттуда слышались голоса. Говорили по-персидски, - это художники разговаривали и даже напевали там.
   Они еще не заметили его. Он постоял в дверях, приглядываясь к людям, свободным от его взгляда; живописец весело изображал на стене битву в Индии: войска осаждают Дели. Бесстрашно врубился в сечу исполнительный старший внук - Мухаммед-Султан. Похож. Нос с горбинкой, широко расставленные глаза, тяжелые скулы, веселый, бесстрашный, умный взгляд. Верно уловил гератец то, что любил в этом внуке сам Тимур.
   Гияс-аддин, историк, объясняет живописцу, как было дело. Это его голос так окает и так певуч. А напевают, сидя на полу, ученики, растирая краски.
   Но вдруг все застыли, неподвижные, неживые, будто изображенные на стене: один из учеников увидел Тимура и, обомлев, нечаянно свистнул.
   Все стали вдруг вдвое меньше. Кисть живописца несколько раз мазнула по небу черной краской, а намеревался он положить тень на карнизе башни.
   Тимур сердито сказал:
   - Работайте!
   И велел принести сюда кресло.
   Когда он сел, работа никак не могла наладиться. Ученике путали краски, а мастер по сто раз проводил кистью по одним и тем же уже написанным линиям.
   Лишь Гияс-аддин заметно оживился и заговорил изысканнее, громче, певучее и запрокидывал голову так, словно это он сам брал сейчас город Дели, сам кидался на приступ, не страшась индийских стрел. Тимур холодно сощурил и без того узкие свои глаза: ведь битву-то эту историк наблюдал издалека, с безопасного холмика!
   Но когда Тимур, невольно увлекшись, сам начал подсказывать то одну, то другую черту, мастер как бы вновь увидел написанную им битву, снова под его рукой заблистали свежие линии, возникли всадники, показались слоны, Тимурово войско тогда только что захватило этих слонов и направило их на врага, но само боялось их больше, чем всех врагов на свете.
   Тимур послал за младшими внуками, - они не видели ни этой битвы, ни самой Индии. Пускай привыкают смотреть, как по воле деда мастера украшают мир, как по слову его встают на земле диковинные города, в городах дворцы, вокруг дворцов - сады, а во дворцах - живопись.
   Вскоре за спиной деда встал маленький Мухаммед-Тарагай, которого за гордую осанку, сперва в шутку, а потом уж и по привычке, все во дворце звали великим князем - Улугбеком.
   Другого царевича - Ибрагим-Султана - не дозвались: он еще спал, и не так-то легко его поднять, умыть и одеть, чтобы с честью показать взыскательному деду. А этот Улугбек - всегда под рукой, вроде старшего Мухаммед-Султана.
   - Ну как? - спросил Тимур Улугбека.
   - Так и не показали вы вам Индию, дедушка.
   - Жизнь впереди. Еще много городов увидишь.
   И строго добавил:
   - Если перестанешь засматриваться на звезды.
   - Звезды чище, дедушка.
   - Что, что? - не понял Тимур. - Чище чего?
   - Там меньше пыли, дедушка.
   Живописцы посмели засмеяться. Тимур рассердился:
   - Пыли? Если б туда была дорога, я бы и там поднял пыль!
   - Да, дороги никто не знает.
   - И незачем знать. Дел и на земле много.
   Сюда, сидя в черном, отделанном перламутром багдадском кресле, Тимур позвал вельможу, наблюдавшего за постройкой в Ясах.
   Вскоре вразвалку вошел мавляна Убайдулла Садр, строитель мавзолея и мечети над могилой набожного поэта хаджи Ахмада Ясийского.
   Тимур, не поворачивая головы, взглянул на этого ученого старика, коренастого, кривоногого, похожего на кочевника. Все на нем было новое, слежавшееся в сундуке, не успевшее расправиться после того, как для этого дня было вынуто из сундука, а казалось, будто весь Садр со всей своей одеждой пропылен мелкой дорожной пылью.
   - Ну как, мавляна? - спросил Тимур.
   - Строим.
   - Пятый год строим! - ответил Тимур.
   - Все привозное, а возить далеко.
   - Подарок мой получили?
   Тимур велел отлить из бронзы большие светильники и подсвечники. Их искусно отлил отличный мастер Изз-аддин, сын тоже искусного мастера Тадж-аддина, которого Тимур привел когда-то среди тысячи пленных мастеров из Исфахана иранского.
   - Уже поставили у гробницы.
   - Хороши?
   - Лучших нигде не бывало! - поднял брови Убайдулла Садр.
   - Что ж теперь?
   - Кончили котел. Отлили такой...
   Тимур заметил, что брови Убайдуллы снова поднялись, и передразнил его:
   - ...Что лучших нигде не бывало?
   Тимур не любил, когда из лести или боязни ему не отвечали прямо и ясно. Но Убайдулла заупрямился.
   - Да, не бывало! - уверенно и обиженно ответил он нахмурившемуся повелителю.
   - Чем же он так хорош?
   - Отлит искусно.
   - А величина?
   - И величины такой не было, и работа...
   - Чья?
   - Абдал-Азиз отливал.
   - Самаркандский?
   - Отец его вами приведен, государь, из Тавриза. Тоже мастер был, звали его Сарвар-аддин.
   - Помню Сарвара. Значит, сыновья в отцов пошли? Наша земля не порушила мастерства иноземцев?
   - Укрепила! Сын искусней отца. На котле надпись отлита.
   - Какая? - насторожился Тимур.
   Убайдулла быстро достал из-за пазухи листок прозрачной лощеной бумаги и, отстранив его на всю длину руки, шепотом прочитал, а потом пересказал своими словами.
   - Написали, что отлит он по слову вашему нынешнего восемьсот первого года, в месяце шаввале, в двадцатый день, для воды...
   И, складывая бумажку, покачал головой:
   - Едва довезли. Ведь отливали его в Карнаке. Через этакую даль этакую тяжесть пришлось волочить!
   - Не мал? - пытливо взглянул Тимур.
   - Говорю, государь: не было такой величины.
   - То-то! Это ведь для степей. Понял? Степняков знаешь?
   - За эти годы узнал.
   - А как их понимаешь?
   - Насчет чего?
   - Надо, чтоб перед глазами у них громады высились. Народ такой: малого не замечают, глаза их привыкли к простору. Кочевники! Широко шагают, мелких камушков не замечают, под ноги не глядят, далеко смотрят. Вот и надо, чтобы издалека, за много часов пути, уже видели: стоит в степи огромный мавзолей. А войдут - увидят: стоит в мавзолее огромный котел. Лежит в мавзолее великий святой. Стоят вокруг святого громадные светильники. И задумаются: поставлено это в степи кем? Когда увидят, как это все велико, скажут: великое может воздвигнуть только великий. Велика, скажут, сила того, кто этакое воздвиг. Будут бояться нас, будут слушаться. Не посмеют соваться претив великой силы. Понял?
   - Понял, государь.
   - То-то!
   Их разговор неожиданно прервал живописец, писавший взятие Дели и давно опустивший кисть, чтобы послушать слова Покорителя Мира.
   - Дозвольте спросить, великий государь.
   - Спроси.
   - Я, великий государь, знаю моего земляка Изз-аддина. Он не только светильники, но и петли для дверей делал и всякие иные украшения. Редкий мастер. Можно целый день глядеть на маленький кусочек его изделия и дивиться: "Ай-яй, как сделано!" А выходит, если о работе судить по величине работы, незачем глаза свои иступлять над тонкостью малого? Если кочевник все привык разглядывать издали, он и не разглядит ни тонкости мельчайшего узора истинных мастеров, ни великого труда их над малым? Вот чего я не понял, великий государь.
   - Вот ты какой! Скажу, если спрашиваешь. Вы, персы, вдаль смотреть не умеете. На все глядите в упор. Ладонь свою разглядываете, а врага вдали не видите. Оттого и проглядели вы свое царство. Оттого и пришлось вам не для своих шахов, а для ханов монгольских изощряться. А надо, чтобы все было велико. Чтоб издалека было видно. А когда подойдешь да всмотришься: "А из чего это большое состоит?" - чтобы всякий сказал: "Ого! Да тут каждую песчинку разглядывать надо; да тут одна петля на двери дороже большого дома; да тут один кирпич под ногой дороже большого поля! Во что ж обошлась этакая громада? Каково ж богатство и могущество того, кто это смог?" Так я строю, - огромное по размеру, но из драгоценных песчинок. А вы песчинки цените, а большого создать не смеете. Зато и нет у вас ничего, персы!
   Гияс-аддин изображал всем своим лицом, каждым движением благоговение и восхищение перед словами Тимура.
   Живописец задумался, бессмысленно макая кисть в краску: в его памяти раскинулась родина, как большой, великий ковер, прекрасный и драгоценный. Ткали его, ткали, не жалея ни глаз, ни рук, а когда соткали, его отняли чужие руки. И вот весь он затоптан, весь чужой.
   Убайдулла Садр умными, оттянутыми к вискам глазами разглядывал живописца: мать Убайдуллы была монгольского рода, и он унаследовал от нее любовь к степи; в словах Тимура что-то обидело его, но чем обидело, он не мог осознать, и только смотрел на перса с неожиданным для себя сочувствием и приязнью.
   Улугбек неподвижно стоял позади кресла, а ладонь его гладила черное дерево спинки.
   Дав указания Убайдулле Садру, Тимур встал и неторопливо, хромая, один пошел, больше не глядя на роспись стен, чем-то озабоченный: подошло время принимать своих вельмож и говорить с ними не о пустых вещах, а о делах государства.
   Пятая глава
   КАРАВАН
   День еще разгорался, а Мулло Камар уже возвратился из сада и, не сходя с осла, остановился у Железных ворот.
   Его удивил не шум, - здесь людно и шумно было всегда, - а столбы пыли, поднятой до самых небес, словно самаркандский базар подожжен неприятелем. Удушливая пыль застилала все вокруг, оседая на людях, на деревьях, залезая в глаза, забивая горло.
   В облаках пыли исчезали въезжавшие в ворота всадники, исчезали пешеходы, бежавшие рысью, чтобы скорее пробиться сквозь эти то серые, то почему-то бурые тучи пыли.
   Всего ночь прошла, а Мулло Камар, протиснувшись через щель Железных ворот, уже не узнал торговой площади. Казалось, дьяволы собрались сюда из преисподней и мотыгами, кирками, ломами ломали мало-помалу весь знакомый мир старинной площади. Пыль взвивалась, когда глыбы стен или кровли лавок рушились под ударами. Из конца в конец всей площади лязгало железо о камни, трещало дерево, тяжело ухали, рушась, стены или ворота, и всюду поднимались новые и новые облака пыли, сбиваясь в тучи, и медленно расплывались, застилая небо.
   По временам из пыли выскакивали купцы, высоко задирая полы халатов, и, прыгая через обломки, спешили унести в безопасное место узлы с товарами или скопившийся в лавках всякий скарб.
   На неподвижном коне в облаках пыли, словно неумолимый завоеватель, восседал ходжа Махмуд-Дауд, окруженный подручными и слугами.
   Он сурово следил, чтоб ничья рука не содрогнулась, сокрушая все, что встречалось на пути разрушителей: повелитель повелел расчистить всю площадь, и никогда еще не было того, чтобы слово свое пришлось ему сказать дважды.
   Иные из купцов кидались было к ходже Махмуду, воздевая руки к небу или хватаясь за голову в отчаянии, взывая пощадить их достояние. Но слуги ходжи Махмуда перехватывали жалобщиков и, не скупясь на пинки и подзатыльники, отталкивали прочь.
   Воины, как в захваченном вражеском городе, стояли вооруженные копьями и мечами и указывали въезжающим в Железные ворота окружной путь, в объезд площади.
   Сотник, возглавляя конную стражу, следил, чтобы народ не толпился, не задерживался в этом месте.
   Скрипели десятки арб, вывозя за город щебень, обломки, мусор.
   Обо всем этом историк Шараф-аддин из Иезда впоследствии записал в "Книге побед":
   "В воскресенье четвертого дня месяца Рамазана восемьсот первого года, когда луна, бывшая в созвездии Льва, отвернулась от шестиугольника солнца и соединилась с шестиугольником Венеры, в час счастливый и предсказанный по звездам, зодчие положили основание постройке..."
   Но созидание началось разрушением, и осел Мулло Камара ревел неистовым голосом, потрясенный всем происходящим, а сам Мулло Камар чихал и чихал, пытаясь закрыть лицо платочком или протирая глаза, слезившиеся от пыли.
   Наконец свернул в переулок, где редко приходилось бывать, - вдоль узкой дороги на уровне земли зияли лачуги мастерских; там, в полумраке, сидели склоненные над работой ремесленники, чеканя кувшины или ведра, чеканя бляхи для сбруй, выковывая замки или колокольцы, - лязг, визг, свирест, звон, стукотня - все сливалось в нестерпимый гул, сквозь который что-то вдруг бухало или шипело. Из чанов вырывались клочья пара, когда в воду падало откованное изделие. Воздух был зеленоват и густ от едкой гари и смрада, от острой вони кислот и сплавов.
   В лад работе, покачивались лица мастеров с черными от копоти носами, с губами синими, сжатыми, с размазанной по лбу или по щекам сажей или железной пылью. Порой из-под этого нагара сверкала белая, будто неживая кожа. Временами кое-где вскрикивали и всплакивали детские голоса, ремесленники не только работали, но многие и жили в тесноте этих мазанок: одни на ворохах мусора и обрезков в хозяйских мастерских, другие - в глиняных норах на изжитом тряпье. Были тут и коренные самаркандцы, и много персов и грузин, согнанных еще за десяток лет до того из родной земли, от прежних горнов в город Самарканд.
   Мулло Камар обменялся приветом с Назаром-кольчужником. Седой, лохматый сероглазый Назар давно был знаком Мулло Камару, с того дня, когда со своими учениками Назар прошел через Суганак из Золотой Орды, когда Тимур выговорил у Тохтамыша русских мастеров, умевших ковать кольчуги. Лучшими кольчугами считал Тимур русские кольчуги, но среди мастеров, работавших в ордынском Сарае, никто не ковал оружия, хотя и знали это дело у себя на Руси. И с Назаром пришлось в Орде договариваться долго и мягко, чтобы он согласился вернуться к ремеслу, коему обучен был на Руси, до захвата его в ордынский полон: слово, данное Тимуру, Тохтамышу надлежало строго соблюсти, и ордынцы проводили Назара бережно, с честью, как вольного мастера, да и Тимур велел беречь его, как берегут дорогое оружие.
   Когда проезжал Назар через Суганак, многие ходили смотреть на Назара. Ордынцы, провожавшие его до Суганака и тут передавшие его старосте оружейников, рассказали, как по всему Сараю искали такого мастера, но русские оружейники - как камень: если что решат, на том и останутся. А решили они издавна, может лет за сто, а может, и ранее до того, что никто из них в Орде не скует ни меча, ни кольчуги, ни ножа, ни шлема, какими бы карами ни карали их за отказ от прежнего уменья; на том и Назар стоял, да нельзя было от такого мастера отступиться, - поклялись Назару, что не Орде его кольчуги достанутся, не на Русь в них пойдут, а достанутся они грозному Тимуру, перед коим сам Тохтамыш дрожит. С этим и пошел Назар, позвав за собой своих учеников, коим хоть и не случалось ковать кольчуг, но молоты и клещи в руках удавалось держать крепко. В те дни ехал из Суганака в Самарканд Мулло Камар, к нему в караван и дали Назара к месту довести. С того и повелось их знакомство; а упорство ли их, твердость ли души в них обоих вырастила друг к другу обоюдную приязнь.
   Проехал Мулло Камар и через тихую слободу, где молчаливо работали ткачи шелков, ткачихи простых, хлопчатых тканей, а какие-то высокие женщины с голубоватой кожей, с черными прядями, выбивающимися из-под серых покрывал, пряли пряжу и сучили нитки; они тоже работали открыто, как и все ремесленники, чтобы покупатели видели их работу, чтобы никто не усомнился в их изделиях, не заподозрил какой-либо тайны или обмана в их дешевом товаре; тут, на глазах, лежало сырье, тут можно поглядеть и на самый труд.
   Так проехал Мулло Камар через слободы ювелиров и шорников, через слободы, где ткали сукна, через Книжный ряд, полный чинных, белобородых писцов, переплетчиков, торговцев книгами и пеналами, где продавцы вели себя пристойнее и почтительнее, чем те грамотеи, что здесь толклись, разглядывая книги, и редко имели средства на покупку.
   Проехал Мулло Камар мимо седельников и мастеров колыбелей, где постукивали, как молоточки, небольшие острые тесаки по белому дереву, благоухали свежие краски и лаки и расписными башнями высились сундуки.
   Выехав в Кожевенный ряд, Мулло Камар не вошел к себе в караван-сарай, а, в воротах отдав осла Ботурче, пошел пешком мимо знакомых палаток. Ботурча же повел осла на задний двор, где под каменными складами темнели подвалы со стойлами для ослов и лошадей.
   Мулло Камар вышел к Тухлому водоему, где на широких нарах над водой разместились посетители харчевни и из тяжелых глиняных чаш ели острые кашгарские кушанья, тянули нескончаемые белые ленты пахучей лапши; запрокинув голову, забивали себе в рот нежные большие пельмени; хлебали из чашек жирные, огненные от перца, душные от приправ похлебки. Здесь обгорали над углями куски мяса, трещал жир, капая на угли, а синий дымок над жаровнями манил прохожих запахами опаленного жира и лука. Веселые, круглолицые, черноусые, лоснящиеся, румяные кашгарцы зазывали прохожих, славя свою стряпню и рассчитывая на голод прохожих как на лучшую приправу ко всякому блюду.
   Но проголодавшийся Мулло Камар устоял. Никакой соблазн в жизни не сбивал его с извилистой, узкой, зыбкой, опасной, но манящей стези торговли.
   Не откликнувшись на зовы кашгарцев, он вошел в ворота армянского караван-сарая и узнал у Левона, что Пушка опять томит и ломает лихорадка.
   Без шапки, с кудрями, прилипшими к горячему лбу, армянин лежал и еле поднял голову при появлении Мулло Камара:
   - Ох, что скажете, почтеннейший?
   - Окончательная цена?
   - Цена изменилась.
   - Как?
   - Восемьдесят. Дешевле не отдам.
   - Шестьдесят. Больше не ждите.
   - Мое слово твердо.
   - Шестьдесят пять. Последнее слово.
   - Последнее: семьдесят пять.
   - Когда получу товар?
   - Когда вам нужно?
   - Завтра, к началу базара.
   - Как же я повезу его? Ночью?
   - Везите ночью.
   - Опасно.
   - У нас купцы в безопасности. Это Мавераннахр, а не Золотая Орда. Дам задаток.
   - Задаток?.. Меньше как по пяти не возьму.
   - Берите по пяти.
   - Давайте!
   - Когда выйдет караван?
   Оказалось, болезнь подобна одеялу. Едва Мулло Камар вытянул из-за пазухи кисет с деньгами, Пушок скинул свою болезнь и встал:
   - Сейчас пошлю сказать, чтоб вышли затемно, а к рассвету уже дошли бы до городских ворот. Хочу поскорей разделаться с этим караваном и ехать в Ясы за новым товаром. А может, и к ордынцам, в Сарай. Глядя по делам.
   По обычаю, вызвали троих свидетелей, чтобы видели, как один купец платит, а другой получает.
   Пушок нетерпеливо, как ребенок перед лакомством, топтался, пока Мулло Камар отсчитывал деньги.
   Завершив сделку, все пятеро отправились в харчевню к кашгарцам, где всех угощал Пушок, как совершивший продажу. Но, изнывая от голода, Мулло Камар, прежде чем зайти в харчевню, пошел к себе и послал Ботурчу за Саблей.
   Час спустя не на задумчивом осле, а на резвом иноходце Сабля выехал из города и поскакал по той дороге, где поутру оставил свои следы ослик Мулло Камара.
   В открытой лавчонке Сабли до возвращения хозяина остался торговать дратвой его приказчик Дереник.
   Какой-то синебородый дервиш, проходя мимо, полюбопытствовал:
   - Далеко ли отбыл хозяин?
   - Зуб у него заболел. Поехал на Сиаб, помолиться Хо-Даньяру об исцелении.
   - Господь поможет верующему! - подтвердил дервиш.
   А Сабля, проскакав шесть верст единым духом, сошел у ворот царского сада Дилькушо и вошел в подворотню.
   Там нашел он, как было приказано Мулло Камаром, конопатого Аяра и передал ему то, что велел передать Мулло Камар:
   - Скажи, мол, так: после ночной молитвы, но часа за три до первой утренней, верблюд выйдет на свой путь. Так велел сказать Мулло Камар, а какой верблюд и какая дорога, я смекал-смекал, но пока не смекнул. Да уж смекну, будь уверен.
   Аяр сверкнул карим, быстрым, как удар, взглядом:
   - Смекай, смекай... Посиди здесь! - ткнул Аяр пальцем в угол.
   - Чего ж сидеть? Мне пора назад.
   - Сиди, сиди. Здесь не жарко, не ярко. На свет не вылезай, язык не высовывай.
   Сабле эти слова не понравились, но в царской подворотне кто будет спорить? Он сел в темный, уединенный уголок.
   Вскоре пришли за ним двое воинов и повели следом за собой мимо длинного ряда персиков, опустивших до травы длинные листья гибких веток, отягощенных еще не собранным урожаем.
   Когда Сабля невольно нагнулся к упавшему на тропинку белому пушистому персику, воин поощрил его:
   - Возьми, возьми. Кушай.
   Но этот персик был последним, что поднял Сабля в жизни своей. Его вскоре ввели под темные каменные своды, скрипнула тяжелая, обитая скобами дверь, и Сабля остался один в тесной, прохладной, темной келье, где вволю мог думать о прожитой жизни и тщетно искать свою вину, которой никогда не было. Сабля не знал, что так приказал Тимур.
   Долго ждал Сабля, что Аяр распахнет дверь и крикнет: "Выходи прытче, тут ошибка вышла!" Но двери никто не открыл ни в тот день, ни в следующий. Да и Аяра ему больше никогда не пришлось встречать, как не довелось ему встречать ни Мулло Камара, ни Дереника-приказчика, ни свою жену Сарахон, ни свою собачонку Коктая. За сорок лет своей жизни только он и покрасовался и порадовался на базаре, только и поторговал от души один день за сорок лет жизни!
   - Эй, Дереник! Где ж твой хозяин? - спрашивали на другой день купцы.
   - Зуб у него болит! - отвечал Дереник, а у самого зуб на зуб не попадал от страшных предчувствий.
   * * *
   Затемно караван, вызванный армянином, вышел из караван-сарая Кутлук-бобо.
   Привратники светили двумя маслянистыми пятнами мигающих фонарей, пока со скрежетом растворялись ворота и верблюды с поклажей проходили через полосы света, то тревожно прижимаясь друг к другу, то царственно, гордо выступая, и скрывались во тьме.
   Когда выехали вслед за последним верблюдом последние караульщики, восседая на ослах и сжимая в руках торчащие вверх пики, ворота закрылись, и в караван-сарае опять наступила тишина, временами нарушаемая вздохами гератского купца: ему всегда снилось что-то страшное, пока он спал на груде жестких тюков, с коими боялся расстаться на ночь.
   Луна уже ушла, но утро еще не брезжило. Бывалый караван-вожатый ехал впереди на осле. Позади следовали четверо его караульных с пиками, крепко сжатыми в руках. Еще двое ехало после десятого верблюда. Последние четверо - вслед за последним верблюдом. Над всем караулом торчали прямо вверх крепко сжатые пики, а впереди у караван-вожатого с бедра свисал длинный меч и на бугристых местах полосовал дорожную пыль.
   Как всегда, перед рассветом небо потемнело.
   Но дорогу эту караван-вожатый прошел из конца в конец сотню раз.
   Ночь была темна и прохладна. Свыкнувшись с темнотой, глаза различали какие-то деревья в стороне от дороги, стены какого-то высокого строения слева - может быть, гробницы, может быть, сторожевой башни; и вскоре дорога пошла книзу, а справа и слева, горбясь, поднялись холмы, и почудилось, что в сгустившейся тьме стоят какие-то люди.