– Этот звук… Этот звук, с каким пуля входит в труп… Не дай Бог моему врагу услышать такое… Не дай…
IV
V
VI
IV
Прапорщик с "уокмэном" соскочил где-то на подступах к чарикарской "зеленке"[3], а мы покатили дальше. Скорость пришлось сбросить: дорога была запружена полковыми тылами.
Окрепший к вечеру морозец схватил лужи, отражавшие покрасневшее небо, и трасса покрылась хрусткой коркой льда. На глаза попался беспомощно лежавший на обочине БТР с хвостом неведомого зверя на антенне. Под хвостом дрожал от ветра самодельный бумажный флажок, надпись на нем гласила: "Едем домой – не стреляйте!" По дороге между машинами сновали жители окрестных кишлаков – преимущественно мужчины, одетые в советские армейские бушлаты и вооруженные автоматами.
– Фирменные "духи", – кивнул на одного из них механик-водитель, когда мы в очередной раз остановились, – Из ахмадшаховских банд. Но, поскольку боевых уже давно не было, и мы, и они придерживаемся дружественного нейтралитета.
К нашему БТРу подбежал бачонок[4] и, озорно блеснув улыбкой, крикнул мне:
– Эй, командор, давай быстрей у.., в Москва!
Еще недавно русский мат в устах афганских мальчишек невольно коробил меня. Но потом привык и к этому. Один из наших советников однажды пошутил: "По крайней мере хоть ругаться по-нашему мы их научили. И то дело!"
Я спросил бачонка:
– Эй, бача, поедешь со мной в Москву? Давай залезай в машину!
– Нет, командор, Москва – ..!
– Бача, а где хорошо? – вылез из люка черномазый водитель.
– Ахмад Шах – хорошо! А Москва твой – ..!
– Грубиян ты, братец! – улыбнулся водитель.
Бачонок что-то по-своему крикнул и побежал, сверкая голыми щиколотками.
Чарикарская "зеленка" теперь осталась позади и лежала, раскинувшись от горизонта до горизонта черным безмятежным морем. Воздух над ней был серым и прогорклым от сотен печных дымов, тянувшихся ввысь, сплетавшихся там и превращавшихся в акварельные рисунки абстракциониста.
Афганцы жгли все, что попадалось под руку, – резиновые покрышки, хворост, солярку из трубопровода и даже изношенные дырявые калоши с клеймом "Сделано в СССР".
Неподалеку шумела река, время от времени с отчаянным, свободным звоном взрывая толстую корку льда, пенясь вокруг горбатых валунов.
Сидевшие на обочине комендачи[5], в когда-то белых, а теперь ставших серыми овчинных полушубках, грели ладони над ведром горящей соляры. Рядом лежал на брюхе танк, зарывшись правой гусеницей в серый сугроб. Метрах в двадцати от него чернела обугленная башня, устремив в небо разорванную пушку. Присоединившись к сгрудившимся вокруг огня солдатам, я выпил горячего чаю из раскаленной фляги – в моей позвякивали льдинки – и пошел в направлении КП дивизии.
Силы ее были растянуты на многие десятки километров вдоль дороги. Ушла на север тыловая колонна, но в Кабуле еще оставались два мотострелковых и один артиллерийский полки. Два мотострелковых полка стояли близ городка Джабаль-Уссарадж. Предполагалось, что дивизия будет идти в арьергарде армии на дорожном отрезке от Кабула до Джабаля, как его иной раз именовали наши. Около пяти тысяч людей отправятся в Ташкент на воздушных транспортниках Ил-76.
Девять лет войны крепко потрепали дивизию. Наибольшие потери пришлось на 84-й год, когда проводилась изнуряюще длительная Панджшерская операция.
Во время боевых действий против повстанческих отрядов Ахмад Шала Масуда многие люди померзли в высокогорных снегах, другие подорвались на минах, оставленных в Панджшере еще со времен такой же кампании 82-го года.
Операция Панджшер-84 проходила нескладно, много было нестыковок, обернувшихся лишними жертвами. За один день в последних числах апреля дивизия потеряла сразу семьдесят человек в одном лишь батальоне. Он двигался по Панджшеру вдоль реки на юг. Вдоль левого берега шли две наши роты и одна афганская, по правому – одна наша и две афганские. Комбат находился справа. Жара стояла невыносимая. Противника не видать. Было принято решение не перенапрягать людей, идти не по тактическому гребню, а вдоль русла, не занимая высот. Но на КП полка передавалась ложная информация; поэтому командир полка в свою очередь докладывал наверх о занятии то одной, то другой господствующих высот.
Постепенно солдаты устали. Комбат дал команду на перекур. Люди плавно опустились на горячую землю, упершись спинами в РД. Дремотная тишина прерывалась лишь позвякиванием автоматов да чирканьем спичек. Запахло сигаретным дымком. В тот самый момент из трех точек батальон был атакован "духами". Ливень пуль обрушился на солдатские головы, распластывая и кромсая тела, вдавливая их в землю. Комбат рванулся в реку. Успел крикнуть:
"Ррр-а-а-а – аа…" Его мало кто слышал. Комбат сделал еще несколько шатких шагов по пенившейся быстрой речке, в сторону левого берега, но нечеловеческой силы удар в лоб повалил его в воду. Течение развернуло тело комбата, и река понесла на юг красные пряди его крови…
Несчастья в тот роковой апрель сыпались пулеметной очередью – одно за другим, одно за другим. Несколькими днями раньше "грачи"[6], поднятые с авиабазы, пошли на Панджшер, но ущелье было закрыто, и штурмовиков отправили на запасные цели. В районе одной из них вели боевые действия части нашей воздушно-десантной дивизии. Не разглядев толком, что и кто там, внизу, они обрушили БШУ[7] на своих же солдат…
В тот же месяц вызванные на подмогу вертолетчики, приняв за повстанческий отряд роту нашей мотострелковой бригады, действовавшей неподалеку от того места, где я сейчас находился, нанесли удар нурсами[8] по ее позиции. Один из офицеров штаба ТуркВО, пытаясь спасти вертолетчиков, свалил всю вину на афганский 66-й мотопехотный полк 11 и дивизии, обвинив афганцев в расстреле советской роты. Но эта деза не прошла, так как в ходе расследования было установлено, что все ранения осколочные, а не пулевые…
Словом, всякое бывало на этой войне.
Я много слышал о Николае Васильевиче Иванове от своих друзей, но ранее встречаться с этим человеком мне не доводилось. По оценкам людей, которые сталкивались с ним и на боевых, и в повседневной жизни дивизии, Иванова отличали редкостная порядочность, стопроцентная неподкупность, светлый ум, способность смотреть широко и различать полутона.
Но меня он поразил своей деликатностью. Слово это как-то не очень на первый взгляд вяжется с армейским бытом, но точнее определения не подобрать. Да и язык его, манера говорить, сам голос, спокойный и мягкий, резко выделялись на общем фоне. Известен он был еще и тем, что в свое время отказался от присвоения ему звания полковника.
А это, согласитесь, Ч П. В хорошем смысле. Полковник, служивший в одной с Ивановым дивизии, но запятнавший офицерскую честь, говорил мне со злостью (после того как Николай Васильевич воспрепятствовал его стремительному восхождению на предгорья военного Олимпа), что по этому "правдоискателю тоскует дурдом".
– Вам не мешает ваша деликатность? – спросил я. – Ведь в армии это воспринимается скорее как недостаток, нежели плюс.
– А по-моему, – ответил он, – нам в армии как раз и не хватает вежливости, уважения. Грубость и хамство дисциплину не поднимут. Солдат скорее откликнется на доброту. А у нас некоторые привыкли черствость называть аскетизмом, бездушие – порядком. Я в данном случае имею в виду не только армию, но и общество. Одно от другого не оторвешь.
Ведь если посмотреть в корень многих наших армейских ЧП, то легко заметить, что они проистекают не только из разгильдяйства, непрофессионализма, но зачастую именно из дефицита доброты. В том числе и самоубийства…
Иванов продолжал говорить, я – внимательно слушать, но краем своего мозга зацепился за последнее оброненное им слово – самоубийство.
…Парень получил письмо от любимой. В письме любимая сообщала, что нашла наконец того, кого искала всю свою жизнь. Солдат прочитал письмо. Положил его в нагрудный карман Взял автомат. Засунул ствол в "рот. Уперся им в небо. Нажал спусковой крючок. Выстрел – мозги и кровь на стене.
…Старший лейтенант заметил, что у его солдата волосы на голове длиннее допустимой нормы. Старший лейтенант оседлал солдата. Как коня. Стал его стричь. После этого он слез с него. Еще раз убедился в том, что длина волос соответствует Уставу. Погрозил солдату указательным пальцем.
Пошел к себе в модуль. Солдат посмотрел на себя в зеркало. Взял автомат. Догнал старшего лейтенанта. Застрелил его. Пощупал его пульс. Убедился в том, что старший лейтенант мертв. Лишь после этого солдат покончил жизнь самоубийством.
…Во время физ-подготовки старший лейтенант сделал резкое замечание старослужащему и объявил наряд вне очереди. Старослужащий воспринял это как оскорбление его "дедовского" достоинства. После физ-подготовки старослужащий пошел в комнату офицерского модуля, где находился старший лейтенант с товарищами. Солдат остановился у порога. Разжал кулак. Выдернул чеку из гранаты. Швырнул ее в старшего лейтенанта. Промахнулся. Граната взорвалась над койкой. Офицеры успели выскочить из помещения. Осколки посекли стены. Поняв, что старший лейтенант жив, парень кинул в него вторую гранату. Когда она летела, старший лейтенант успел одним прыжком выбросить свое тело в коридор. Старослужащий не стал гоняться за ротным. Он вошел в его комнату. Взял с тумбочки ПМ[9]. И нажатием спускового крючка пустил себе пулю в висок.
– Пропавшие без вести? – переспросил Иванов. – Конечно, и такое было. Причем не раз. Вот гляньте-ка на эти списки…
Он протянул папочку с ворохом бумаг. Я начал читать одну за другой. Фамилии, имена, отчества, номера частей, даты рождения и компактные справки замелькали перед глазами. Минут через пять взор мой, точно клин, воткнутый в землю, встал на самой середине пятой страницы:
"…Рядовой Деревляный Тарас Юрьевич. В.Ч. П/П 518884.
Наводчик-оператор. 11.09.68-го года рождения, город Ходоров, Львовской области. Призван 14 ноября 1986 года Яворовским РВК Львовской области. Украинец. Член ВЛКСМ.
Отец: Деревляный Юрий Тарасович.
Пропал с оружием без вести 2 июля 1987 года…"
– Что с вами? – спросил Иванов.
– Я знаю этого человека.
– Деревляного? – Иванов ослабил ворот на шее.
– Деревляного. Более того – разговаривал с ним.
– В Афганистане?
– В Нью-Йорке.
– Погодите минуту. Я должен позвать офицера особого отдела…
Пока подполковник звал особиста, я успел прочитать лишь:
"…Рядовой Шаповаленко Юрий Анатольевич. Призван 3.08.83-го года. Измена…"
По-моему, он никак не мог определить своего отношения ко мне и потому предпочитал слушать, но не говорить.
– Вы, – спросил Иванов, – виделись с Деревляным до или после объявления амнистии?
– После.
– Я понимаю, что вы устали, – Николай Васильевич бросил полтора кусочка сахара в свою кружку, – но без рассказа об этой встрече я вряд ли смогу отпустить вас спать.
Особист достал из нагрудного кармана блокнот и шариковую ручку.
– Хорошо, – согласился я, – но за это вы мне подробно расскажете про вашу жизнь, дивизию и войну. Идет?
Иванов улыбнулся:
– Идет.
Офицер особого отдела что-то пометил в своих записях.
Окрепший к вечеру морозец схватил лужи, отражавшие покрасневшее небо, и трасса покрылась хрусткой коркой льда. На глаза попался беспомощно лежавший на обочине БТР с хвостом неведомого зверя на антенне. Под хвостом дрожал от ветра самодельный бумажный флажок, надпись на нем гласила: "Едем домой – не стреляйте!" По дороге между машинами сновали жители окрестных кишлаков – преимущественно мужчины, одетые в советские армейские бушлаты и вооруженные автоматами.
– Фирменные "духи", – кивнул на одного из них механик-водитель, когда мы в очередной раз остановились, – Из ахмадшаховских банд. Но, поскольку боевых уже давно не было, и мы, и они придерживаемся дружественного нейтралитета.
К нашему БТРу подбежал бачонок[4] и, озорно блеснув улыбкой, крикнул мне:
– Эй, командор, давай быстрей у.., в Москва!
Еще недавно русский мат в устах афганских мальчишек невольно коробил меня. Но потом привык и к этому. Один из наших советников однажды пошутил: "По крайней мере хоть ругаться по-нашему мы их научили. И то дело!"
Я спросил бачонка:
– Эй, бача, поедешь со мной в Москву? Давай залезай в машину!
– Нет, командор, Москва – ..!
– Бача, а где хорошо? – вылез из люка черномазый водитель.
– Ахмад Шах – хорошо! А Москва твой – ..!
– Грубиян ты, братец! – улыбнулся водитель.
Бачонок что-то по-своему крикнул и побежал, сверкая голыми щиколотками.
Чарикарская "зеленка" теперь осталась позади и лежала, раскинувшись от горизонта до горизонта черным безмятежным морем. Воздух над ней был серым и прогорклым от сотен печных дымов, тянувшихся ввысь, сплетавшихся там и превращавшихся в акварельные рисунки абстракциониста.
Афганцы жгли все, что попадалось под руку, – резиновые покрышки, хворост, солярку из трубопровода и даже изношенные дырявые калоши с клеймом "Сделано в СССР".
Неподалеку шумела река, время от времени с отчаянным, свободным звоном взрывая толстую корку льда, пенясь вокруг горбатых валунов.
Сидевшие на обочине комендачи[5], в когда-то белых, а теперь ставших серыми овчинных полушубках, грели ладони над ведром горящей соляры. Рядом лежал на брюхе танк, зарывшись правой гусеницей в серый сугроб. Метрах в двадцати от него чернела обугленная башня, устремив в небо разорванную пушку. Присоединившись к сгрудившимся вокруг огня солдатам, я выпил горячего чаю из раскаленной фляги – в моей позвякивали льдинки – и пошел в направлении КП дивизии.
Силы ее были растянуты на многие десятки километров вдоль дороги. Ушла на север тыловая колонна, но в Кабуле еще оставались два мотострелковых и один артиллерийский полки. Два мотострелковых полка стояли близ городка Джабаль-Уссарадж. Предполагалось, что дивизия будет идти в арьергарде армии на дорожном отрезке от Кабула до Джабаля, как его иной раз именовали наши. Около пяти тысяч людей отправятся в Ташкент на воздушных транспортниках Ил-76.
Девять лет войны крепко потрепали дивизию. Наибольшие потери пришлось на 84-й год, когда проводилась изнуряюще длительная Панджшерская операция.
Во время боевых действий против повстанческих отрядов Ахмад Шала Масуда многие люди померзли в высокогорных снегах, другие подорвались на минах, оставленных в Панджшере еще со времен такой же кампании 82-го года.
Операция Панджшер-84 проходила нескладно, много было нестыковок, обернувшихся лишними жертвами. За один день в последних числах апреля дивизия потеряла сразу семьдесят человек в одном лишь батальоне. Он двигался по Панджшеру вдоль реки на юг. Вдоль левого берега шли две наши роты и одна афганская, по правому – одна наша и две афганские. Комбат находился справа. Жара стояла невыносимая. Противника не видать. Было принято решение не перенапрягать людей, идти не по тактическому гребню, а вдоль русла, не занимая высот. Но на КП полка передавалась ложная информация; поэтому командир полка в свою очередь докладывал наверх о занятии то одной, то другой господствующих высот.
Постепенно солдаты устали. Комбат дал команду на перекур. Люди плавно опустились на горячую землю, упершись спинами в РД. Дремотная тишина прерывалась лишь позвякиванием автоматов да чирканьем спичек. Запахло сигаретным дымком. В тот самый момент из трех точек батальон был атакован "духами". Ливень пуль обрушился на солдатские головы, распластывая и кромсая тела, вдавливая их в землю. Комбат рванулся в реку. Успел крикнуть:
"Ррр-а-а-а – аа…" Его мало кто слышал. Комбат сделал еще несколько шатких шагов по пенившейся быстрой речке, в сторону левого берега, но нечеловеческой силы удар в лоб повалил его в воду. Течение развернуло тело комбата, и река понесла на юг красные пряди его крови…
Несчастья в тот роковой апрель сыпались пулеметной очередью – одно за другим, одно за другим. Несколькими днями раньше "грачи"[6], поднятые с авиабазы, пошли на Панджшер, но ущелье было закрыто, и штурмовиков отправили на запасные цели. В районе одной из них вели боевые действия части нашей воздушно-десантной дивизии. Не разглядев толком, что и кто там, внизу, они обрушили БШУ[7] на своих же солдат…
В тот же месяц вызванные на подмогу вертолетчики, приняв за повстанческий отряд роту нашей мотострелковой бригады, действовавшей неподалеку от того места, где я сейчас находился, нанесли удар нурсами[8] по ее позиции. Один из офицеров штаба ТуркВО, пытаясь спасти вертолетчиков, свалил всю вину на афганский 66-й мотопехотный полк 11 и дивизии, обвинив афганцев в расстреле советской роты. Но эта деза не прошла, так как в ходе расследования было установлено, что все ранения осколочные, а не пулевые…
Словом, всякое бывало на этой войне.
***
– Чаю хотите? Здорово намерзлись? – Начальник политотдела дивизии подполковник Иванов, не дожидаясь ответа, бросил мне в кружку столовую ложку душистого грузинского чая. – Чарикар – это вам не Форт-Беннинг в жарком штате Джорджия. Снимайте бушлат и расстаньтесь наконец со своим автоматом. На сегодняшний вечер война отменяется. Вы – с сахаром?Я много слышал о Николае Васильевиче Иванове от своих друзей, но ранее встречаться с этим человеком мне не доводилось. По оценкам людей, которые сталкивались с ним и на боевых, и в повседневной жизни дивизии, Иванова отличали редкостная порядочность, стопроцентная неподкупность, светлый ум, способность смотреть широко и различать полутона.
Но меня он поразил своей деликатностью. Слово это как-то не очень на первый взгляд вяжется с армейским бытом, но точнее определения не подобрать. Да и язык его, манера говорить, сам голос, спокойный и мягкий, резко выделялись на общем фоне. Известен он был еще и тем, что в свое время отказался от присвоения ему звания полковника.
А это, согласитесь, Ч П. В хорошем смысле. Полковник, служивший в одной с Ивановым дивизии, но запятнавший офицерскую честь, говорил мне со злостью (после того как Николай Васильевич воспрепятствовал его стремительному восхождению на предгорья военного Олимпа), что по этому "правдоискателю тоскует дурдом".
– Вам не мешает ваша деликатность? – спросил я. – Ведь в армии это воспринимается скорее как недостаток, нежели плюс.
– А по-моему, – ответил он, – нам в армии как раз и не хватает вежливости, уважения. Грубость и хамство дисциплину не поднимут. Солдат скорее откликнется на доброту. А у нас некоторые привыкли черствость называть аскетизмом, бездушие – порядком. Я в данном случае имею в виду не только армию, но и общество. Одно от другого не оторвешь.
Ведь если посмотреть в корень многих наших армейских ЧП, то легко заметить, что они проистекают не только из разгильдяйства, непрофессионализма, но зачастую именно из дефицита доброты. В том числе и самоубийства…
Иванов продолжал говорить, я – внимательно слушать, но краем своего мозга зацепился за последнее оброненное им слово – самоубийство.
…Парень получил письмо от любимой. В письме любимая сообщала, что нашла наконец того, кого искала всю свою жизнь. Солдат прочитал письмо. Положил его в нагрудный карман Взял автомат. Засунул ствол в "рот. Уперся им в небо. Нажал спусковой крючок. Выстрел – мозги и кровь на стене.
…Старший лейтенант заметил, что у его солдата волосы на голове длиннее допустимой нормы. Старший лейтенант оседлал солдата. Как коня. Стал его стричь. После этого он слез с него. Еще раз убедился в том, что длина волос соответствует Уставу. Погрозил солдату указательным пальцем.
Пошел к себе в модуль. Солдат посмотрел на себя в зеркало. Взял автомат. Догнал старшего лейтенанта. Застрелил его. Пощупал его пульс. Убедился в том, что старший лейтенант мертв. Лишь после этого солдат покончил жизнь самоубийством.
…Во время физ-подготовки старший лейтенант сделал резкое замечание старослужащему и объявил наряд вне очереди. Старослужащий воспринял это как оскорбление его "дедовского" достоинства. После физ-подготовки старослужащий пошел в комнату офицерского модуля, где находился старший лейтенант с товарищами. Солдат остановился у порога. Разжал кулак. Выдернул чеку из гранаты. Швырнул ее в старшего лейтенанта. Промахнулся. Граната взорвалась над койкой. Офицеры успели выскочить из помещения. Осколки посекли стены. Поняв, что старший лейтенант жив, парень кинул в него вторую гранату. Когда она летела, старший лейтенант успел одним прыжком выбросить свое тело в коридор. Старослужащий не стал гоняться за ротным. Он вошел в его комнату. Взял с тумбочки ПМ[9]. И нажатием спускового крючка пустил себе пулю в висок.
– Пропавшие без вести? – переспросил Иванов. – Конечно, и такое было. Причем не раз. Вот гляньте-ка на эти списки…
Он протянул папочку с ворохом бумаг. Я начал читать одну за другой. Фамилии, имена, отчества, номера частей, даты рождения и компактные справки замелькали перед глазами. Минут через пять взор мой, точно клин, воткнутый в землю, встал на самой середине пятой страницы:
"…Рядовой Деревляный Тарас Юрьевич. В.Ч. П/П 518884.
Наводчик-оператор. 11.09.68-го года рождения, город Ходоров, Львовской области. Призван 14 ноября 1986 года Яворовским РВК Львовской области. Украинец. Член ВЛКСМ.
Отец: Деревляный Юрий Тарасович.
Пропал с оружием без вести 2 июля 1987 года…"
– Что с вами? – спросил Иванов.
– Я знаю этого человека.
– Деревляного? – Иванов ослабил ворот на шее.
– Деревляного. Более того – разговаривал с ним.
– В Афганистане?
– В Нью-Йорке.
– Погодите минуту. Я должен позвать офицера особого отдела…
Пока подполковник звал особиста, я успел прочитать лишь:
"…Рядовой Шаповаленко Юрий Анатольевич. Призван 3.08.83-го года. Измена…"
***
Особист, как я и предполагал, оказался человеком крайне немногословным Без каких-либо запоминающихся черт лица – в этом, видно, и заключалась его главная особенность. Он разглядывал меня внимательно, и в его глазах ясно читалась помесь любопытства и настороженности.По-моему, он никак не мог определить своего отношения ко мне и потому предпочитал слушать, но не говорить.
– Вы, – спросил Иванов, – виделись с Деревляным до или после объявления амнистии?
– После.
– Я понимаю, что вы устали, – Николай Васильевич бросил полтора кусочка сахара в свою кружку, – но без рассказа об этой встрече я вряд ли смогу отпустить вас спать.
Особист достал из нагрудного кармана блокнот и шариковую ручку.
– Хорошо, – согласился я, – но за это вы мне подробно расскажете про вашу жизнь, дивизию и войну. Идет?
Иванов улыбнулся:
– Идет.
Офицер особого отдела что-то пометил в своих записях.
V
…Нью-Йорк плавился под перпендикулярными лучами полуденного солнца. Люди чувствовали себя не лучше, чем бройлеры в электродуховке. Казалось, стонали от изнеможения даже признаки некогда роскошной растительности, что много десятков лет назад, на заре прошлого столетия, оказалась погребенной под улицами и домами гигантского города. Сквозь асфальт прорастали невидимые дикие каштаны, тутовники и дубы. Горожане прилипли к кондиционерам, тщетно охлаждавшим раскаленный воздух, пропитанный асфальтовыми испарениями и приторными запахами отработанного бензина.
Поэтому Крэйг Капетас и я несказанно обрадовались, когда добрались наконец до небольшого (по американским меркам) зданьица, в котором расположилась правозащитная организация "Дом Свободы". В десять часов утра там должна была начаться пресс-конференция шести бывших советских солдат, когда-то воевавших в Афганистане, оказавшихся по разным причинам в плену, потом освобожденных и вывезенных в США.
Часы показывали без четверти десять, и мы, с тоской глянув на кондиционеры, торчавшие из окон "Дома Свободы", решили сделать еще пару кругов вокруг дома.
Сопровождавший меня Капетас работал старшим литсотрудником вашингтонского ежемесячника "Регардис", предложившего "Огоньку" осуществить двухнедельный обмен журналистами; "Огонек" дал согласие, и я, превратившись в специального корреспондента "Регардиса", должен был через несколько дней вылететь в Атланту, чтобы написать серию очерков для этого журнала. Капетасу предстояло стать корреспондентом "Огонька" и написать для нас несколько материалов под общим заголовком "Перестройка глазами американца". Если честно, то меня интересовала не столько Атланта, сколько возможность повстречаться с бывшими советскими военнопленными, оказавшимися в Америке. Еще из Москвы по телефону я попросил Капетаса устроить мне несколько таких встреч. С его-то легкой руки я и оказался в Нью-Йорке.
В моем нагрудном кармане лежало удостоверение внештатного корреспондента "Регардиса", помогавшее мне в тех случаях, когда не срабатывало краснокожее огоньковское удостоверение.
Ровно в десять мы переступили порог "Дома Свободы".
Расписавшись в журнале учета посетителей, я начертал напротив своей фамилии – "Корреспондент "Регардиса", Вашингтон". Странное чувство испытывал я в ту минуту – нечто наподобие того, что, наверное, ощущает человек, сделавший пластическую операцию лица и впервые после нее глядящий в зеркало: вроде я, да не совсем…
В "Доме Свободы" уже суетились репортеры, устанавливая телевизионную аппаратуру и осветительные приборы.
Вскоре послышались шаги, и в конференц-зал вошли шесть молодых людей – Мансур Алядинов, Игорь Ковальчук, Микола Мовчан, Владимир Ромчук, Хаджимурат Сулейманов и Тарас Деревляный. Пока они занимали места за длинным столом, ломившимся от обилия микрофонов, я успел взять со стенда несколько брошюрок, выпущенных издательством "ДС". В одной из них я прочитал, что четверо участников конференции совсем недавно прибыли на Американский континент, но Мовчан и Ковальчук живут здесь уже несколько лет.
…Наше отношение к солдатам и офицерам, попавшим в плен в Афганистане, эволюционировало по мере изменения взглядов на характер самой войны. В начале восьмидесятых это отношение можно было сформулировать как подозрительность. Доминировали стереотипы времен сталинщины.
Уж не говорю про дезертиров и тех, кто воевал на стороне повстанцев против своих же, хотя ненависть к ним – чувство совершенно естественное. И я сам, находясь в Афганистане, испытывал его не раз и не два. Но что было делать с этим чувством, когда, с точки зрения политической, война была неофициально признана трагической ошибкой, а с точки зрения морали – злом? В новой системе нравственно-этических координат, более или менее четко прорисовывавшихся в нашем общественном сознании к середине восьмидесятых годов, такое чувство стало выглядеть одиозно. Это понимали все – и те, кто его испытывал, и те, кто подогревал, и те, кто его не принимал, видя в нем рецидив прошлой эпохи. И потому летом 1988 года Генеральный прокурор СССР Сухарев объявил амнистию всем военнопленным – вне зависимости от того, что они совершили.
И все же на вопрос о том, как относиться к человеку, решившему закончить войну не 15 февраля 1989 года, а, скажем, в 1982-м и подписать свой сепаратный мир, я до сих пор не могу найти однозначного ответа без всяких там "с одной стороны – так, а вот с другой…". Но, быть может, такого ответа вообще нет?
…Началась пресс-конференция. Первым выступил Ромчук. Он поблагодарил за предоставление убежища правительство США и лично президента, который помог освободить их из плена. Много хороших слов было сказано в адрес "Дома Свободы", русских и украинских эмигрантских организаций, позаботившихся о пленниках. Особая благодарность была выражена моджахеддинам. Потом слово взял худенький паренек со светлыми волосами. То был Мовчан.
– Приятно видеть, – сказал он, – что наконец СССР начал беспокоиться о своих людях, и поэтому мы, естественно, не имеем ничего против объявленной амнистии. Однако каковы ее гарантии? Пока их нет. – Он говорил с сильным украинским акцентом, время от времени употребляя английские слова. – Гласность не достигла того уровня, когда все вопросы без исключения можно было бы обсуждать в открытой прессе. Что будет с нами, если мы вернемся, а в СССР произойдет очередное изменение политики в отношении дезертиров? Ведь у нас не будет права на независимую защиту, мы не сможем обратиться в прессу, чтобы отстаивать себя и свои права.
Хотя в СССР в последнее время много пишут о нас, были статьи и о Рыжкове[10], мы не считаем это достаточным. Мы ничего не слышим о наших товарищах, вернувшихся в СССР из Лондона. Из Швейцарии возвратилось около десяти человек, а не двое участвовавших в московской пресс-конференции. – Мовчан достал сигарету и закурил. – Мало гласности в отношении Афганистана. И хотя война была неофициально признана ошибкой, пресса все равно продолжает писать о геройствах и благородных делах советских солдат на войне. – Он оглядел зал и затушил сигарету. – О'кей, я не хочу обижать тех ребят, которые жертвовали своей жизнью в Афганистане. Только я не могу понять, ради чего это было нужно.
Тарас Деревляный говорил неуверенно, тихо. Смотрел себе под ноги. Лишь раза два глянул в зал, но исподлобья.
– Я, – начал он, и легкое смятение коснулось его глаз, застыв в них, – полностью согласен с тем, что говорилось до меня… ("Это, братец, – мысленно сказал я ему, – у тебя осталось от наших комсомольских собраний – не вытравишь!")… В амнистию, может быть, и смог бы поверить, но я живу здесь, в Америке, уже три месяца. И мне тут очень нравится.
От этих слов потянуло откровенным подхалимажем, но каким-то уж очень детским. Я невольно поморщился. Так ведет себя беспризорный щенок, стремясь понравиться человеку, подобравшему его на улице в стылый мокрый день.
– ..Меня Америка приняла, – продолжал он, вскинув голову и тряхнув волосами, – дала мне работу. Я буду учиться. Там, – он почему-то кивнул в дальний угол конференц-зала, – у меня такой возможности не было.
Я опять мысленно спросил его: "Это почему же?!"
– ..Я не хочу возвращаться домой, – он неожиданно усилил голос. – Как отнесутся ко мне люди, если я вернусь?
Чисто психологически… Скажут: удрал, а теперь возвратился. Скажут: он предатель! Мне не нужна амнистия! Я буду жить в Америке! Я отрекаюсь от советского гражданства!
Последние слова он почти выкрикивал.
Завершил пресс-конференцию Алядинов. После него слово взял один из наших дипломатов, разъяснил отдельные положения Сухаревского заявления.
Все, словно по команде, встали, разминая ноги, пряча диктофоны в карманы.
Я побрел в гостиницу, где журнал "Регардис" забронировал мне номер и прямо с порога повалился на скрипучую койку.
Я не мог заснуть и долго лежал, уничтожая сигарету за сигаретой, прокручивая в голове события, встречи и разговоры последних дней. Потом, словно на фотобумаге, опущенной в проявитель, в памяти начала прорисовываться давняя кабульская всамделишная история, известная как "Сказка про посла Табеева и солдата Круглова".
…Дело было еще в самом начале войны. Неожиданно до нашего посольства дошел слух о том, что бежавший из советской части рядовой Круглов находится в американской дипломатической миссии. Запросили наших военных. Те рапортовали: никто не пропадал. Тогда запросили американцев. Они подтвердили, но на просьбу о встрече с рядовым ответили: надо проконсультироваться с госдепом. Тем временем военные признали факт исчезновения Круглова из кабульской части, дав ему резко отрицательную характеристику: лентяй, лоботряс и все такое прочее.
Парень был родом из Свердловска. Находясь в американском представительстве, Круглов жил в комнате с не очень-то разговорчивым морским пехотинцем, до того служившим в Западной Германии. Два солдата помаленьку освоили язык мимики и жестов. Американец однажды спросил с завистью: "Ты ушел, чтобы открыть в Штатах бизнес? У тебя там уже удочки заброшены?" Круглов вылупил на морского пехотинца глаза и отрицательно покачал бритой головой. "Чего же ты тиканул?" – не понял пехотинец. "Меня, – ответил руками Круглов, – избивал ротный".
Как выяснилось, самым близким для Круглова человеком была его классная руководительница. Связались с ней.
Она переправила в Кабул магнитофонную кассету с устным обращением к бывшему ученику. Американский временный поверенный разрешил передать пленку солдату и даже согласился на встречу советского посла с ним. Но при одном условии: не оказывать на парня морального давления.
Встреча началась. Посол спросил: "Сынок, что случилось?" Круглов объяснил, что ротный заставлял его ходить к дуканщикам – продавать армейское барахло и приносить деньги. Он отказывался, и тогда ротный избивал его по-черному.
Во время встречи посол спросил солдата: "Пойдешь со мной?" Тот подумал и ответил: "Да". Посол взял солдата за руку, и они двинулись к двери. На выходе американский временный поверенный обратился к солдату: "Вы все окончательно взвесили?" Круглов остановился, кивнув. Пошел дальше, еще крепче сжав руку посла.
Через несколько часов солдата отправили в Москву…
Что стало с солдатом, не знаю. Но у посла все в порядке.
По-разному относятся в Союзе к тем, кто вернулся домой из плена. Особенно к тем, у кого была промежуточная остановка где-нибудь на Западе. Как-то раз, выступая перед ветеранами-афганцами", я сказал, что нельзя огульно охаивать всех военнопленных, необходимо разбираться в каждом отдельном случае.
Послышался свист. Он был мне понятен.
В другой раз пришлось выступать перед собранием московской творческой интеллигенции, где я повторил те же мысли. Раздались негодующие крики. Но с другого фланга.
Игорь Морозов, когда-то воевавший в Афганистане и написавший теперь уже знаменитую песню "Мы уходим, уходим, уходим…", рассказывал о том, как его рота получила приказ уничтожить дезертира – дело было в самом начале войны, – убившего при побеге двух советских солдат. "Тот парень, – сказал Морозов, – сейчас сшивается где-то в Штатах. Если он посмеет сюда вернуться, – Игорь посмотрел на свои руки, – я убью его, невзирая ни на какие амнистии". В мае 89-го, давая концерт в московском Театре эстрады, он повторил те же слова. Зал откликнулся на них овацией.
Все еще слыша те яростные аплодисменты, я провалился в сон.
Но проснулся под гаубичные глухие выстрелы.
Поэтому Крэйг Капетас и я несказанно обрадовались, когда добрались наконец до небольшого (по американским меркам) зданьица, в котором расположилась правозащитная организация "Дом Свободы". В десять часов утра там должна была начаться пресс-конференция шести бывших советских солдат, когда-то воевавших в Афганистане, оказавшихся по разным причинам в плену, потом освобожденных и вывезенных в США.
Часы показывали без четверти десять, и мы, с тоской глянув на кондиционеры, торчавшие из окон "Дома Свободы", решили сделать еще пару кругов вокруг дома.
Сопровождавший меня Капетас работал старшим литсотрудником вашингтонского ежемесячника "Регардис", предложившего "Огоньку" осуществить двухнедельный обмен журналистами; "Огонек" дал согласие, и я, превратившись в специального корреспондента "Регардиса", должен был через несколько дней вылететь в Атланту, чтобы написать серию очерков для этого журнала. Капетасу предстояло стать корреспондентом "Огонька" и написать для нас несколько материалов под общим заголовком "Перестройка глазами американца". Если честно, то меня интересовала не столько Атланта, сколько возможность повстречаться с бывшими советскими военнопленными, оказавшимися в Америке. Еще из Москвы по телефону я попросил Капетаса устроить мне несколько таких встреч. С его-то легкой руки я и оказался в Нью-Йорке.
В моем нагрудном кармане лежало удостоверение внештатного корреспондента "Регардиса", помогавшее мне в тех случаях, когда не срабатывало краснокожее огоньковское удостоверение.
Ровно в десять мы переступили порог "Дома Свободы".
Расписавшись в журнале учета посетителей, я начертал напротив своей фамилии – "Корреспондент "Регардиса", Вашингтон". Странное чувство испытывал я в ту минуту – нечто наподобие того, что, наверное, ощущает человек, сделавший пластическую операцию лица и впервые после нее глядящий в зеркало: вроде я, да не совсем…
В "Доме Свободы" уже суетились репортеры, устанавливая телевизионную аппаратуру и осветительные приборы.
Вскоре послышались шаги, и в конференц-зал вошли шесть молодых людей – Мансур Алядинов, Игорь Ковальчук, Микола Мовчан, Владимир Ромчук, Хаджимурат Сулейманов и Тарас Деревляный. Пока они занимали места за длинным столом, ломившимся от обилия микрофонов, я успел взять со стенда несколько брошюрок, выпущенных издательством "ДС". В одной из них я прочитал, что четверо участников конференции совсем недавно прибыли на Американский континент, но Мовчан и Ковальчук живут здесь уже несколько лет.
…Наше отношение к солдатам и офицерам, попавшим в плен в Афганистане, эволюционировало по мере изменения взглядов на характер самой войны. В начале восьмидесятых это отношение можно было сформулировать как подозрительность. Доминировали стереотипы времен сталинщины.
Уж не говорю про дезертиров и тех, кто воевал на стороне повстанцев против своих же, хотя ненависть к ним – чувство совершенно естественное. И я сам, находясь в Афганистане, испытывал его не раз и не два. Но что было делать с этим чувством, когда, с точки зрения политической, война была неофициально признана трагической ошибкой, а с точки зрения морали – злом? В новой системе нравственно-этических координат, более или менее четко прорисовывавшихся в нашем общественном сознании к середине восьмидесятых годов, такое чувство стало выглядеть одиозно. Это понимали все – и те, кто его испытывал, и те, кто подогревал, и те, кто его не принимал, видя в нем рецидив прошлой эпохи. И потому летом 1988 года Генеральный прокурор СССР Сухарев объявил амнистию всем военнопленным – вне зависимости от того, что они совершили.
И все же на вопрос о том, как относиться к человеку, решившему закончить войну не 15 февраля 1989 года, а, скажем, в 1982-м и подписать свой сепаратный мир, я до сих пор не могу найти однозначного ответа без всяких там "с одной стороны – так, а вот с другой…". Но, быть может, такого ответа вообще нет?
…Началась пресс-конференция. Первым выступил Ромчук. Он поблагодарил за предоставление убежища правительство США и лично президента, который помог освободить их из плена. Много хороших слов было сказано в адрес "Дома Свободы", русских и украинских эмигрантских организаций, позаботившихся о пленниках. Особая благодарность была выражена моджахеддинам. Потом слово взял худенький паренек со светлыми волосами. То был Мовчан.
– Приятно видеть, – сказал он, – что наконец СССР начал беспокоиться о своих людях, и поэтому мы, естественно, не имеем ничего против объявленной амнистии. Однако каковы ее гарантии? Пока их нет. – Он говорил с сильным украинским акцентом, время от времени употребляя английские слова. – Гласность не достигла того уровня, когда все вопросы без исключения можно было бы обсуждать в открытой прессе. Что будет с нами, если мы вернемся, а в СССР произойдет очередное изменение политики в отношении дезертиров? Ведь у нас не будет права на независимую защиту, мы не сможем обратиться в прессу, чтобы отстаивать себя и свои права.
Хотя в СССР в последнее время много пишут о нас, были статьи и о Рыжкове[10], мы не считаем это достаточным. Мы ничего не слышим о наших товарищах, вернувшихся в СССР из Лондона. Из Швейцарии возвратилось около десяти человек, а не двое участвовавших в московской пресс-конференции. – Мовчан достал сигарету и закурил. – Мало гласности в отношении Афганистана. И хотя война была неофициально признана ошибкой, пресса все равно продолжает писать о геройствах и благородных делах советских солдат на войне. – Он оглядел зал и затушил сигарету. – О'кей, я не хочу обижать тех ребят, которые жертвовали своей жизнью в Афганистане. Только я не могу понять, ради чего это было нужно.
Тарас Деревляный говорил неуверенно, тихо. Смотрел себе под ноги. Лишь раза два глянул в зал, но исподлобья.
– Я, – начал он, и легкое смятение коснулось его глаз, застыв в них, – полностью согласен с тем, что говорилось до меня… ("Это, братец, – мысленно сказал я ему, – у тебя осталось от наших комсомольских собраний – не вытравишь!")… В амнистию, может быть, и смог бы поверить, но я живу здесь, в Америке, уже три месяца. И мне тут очень нравится.
От этих слов потянуло откровенным подхалимажем, но каким-то уж очень детским. Я невольно поморщился. Так ведет себя беспризорный щенок, стремясь понравиться человеку, подобравшему его на улице в стылый мокрый день.
– ..Меня Америка приняла, – продолжал он, вскинув голову и тряхнув волосами, – дала мне работу. Я буду учиться. Там, – он почему-то кивнул в дальний угол конференц-зала, – у меня такой возможности не было.
Я опять мысленно спросил его: "Это почему же?!"
– ..Я не хочу возвращаться домой, – он неожиданно усилил голос. – Как отнесутся ко мне люди, если я вернусь?
Чисто психологически… Скажут: удрал, а теперь возвратился. Скажут: он предатель! Мне не нужна амнистия! Я буду жить в Америке! Я отрекаюсь от советского гражданства!
Последние слова он почти выкрикивал.
Завершил пресс-конференцию Алядинов. После него слово взял один из наших дипломатов, разъяснил отдельные положения Сухаревского заявления.
Все, словно по команде, встали, разминая ноги, пряча диктофоны в карманы.
Я побрел в гостиницу, где журнал "Регардис" забронировал мне номер и прямо с порога повалился на скрипучую койку.
Я не мог заснуть и долго лежал, уничтожая сигарету за сигаретой, прокручивая в голове события, встречи и разговоры последних дней. Потом, словно на фотобумаге, опущенной в проявитель, в памяти начала прорисовываться давняя кабульская всамделишная история, известная как "Сказка про посла Табеева и солдата Круглова".
…Дело было еще в самом начале войны. Неожиданно до нашего посольства дошел слух о том, что бежавший из советской части рядовой Круглов находится в американской дипломатической миссии. Запросили наших военных. Те рапортовали: никто не пропадал. Тогда запросили американцев. Они подтвердили, но на просьбу о встрече с рядовым ответили: надо проконсультироваться с госдепом. Тем временем военные признали факт исчезновения Круглова из кабульской части, дав ему резко отрицательную характеристику: лентяй, лоботряс и все такое прочее.
Парень был родом из Свердловска. Находясь в американском представительстве, Круглов жил в комнате с не очень-то разговорчивым морским пехотинцем, до того служившим в Западной Германии. Два солдата помаленьку освоили язык мимики и жестов. Американец однажды спросил с завистью: "Ты ушел, чтобы открыть в Штатах бизнес? У тебя там уже удочки заброшены?" Круглов вылупил на морского пехотинца глаза и отрицательно покачал бритой головой. "Чего же ты тиканул?" – не понял пехотинец. "Меня, – ответил руками Круглов, – избивал ротный".
Как выяснилось, самым близким для Круглова человеком была его классная руководительница. Связались с ней.
Она переправила в Кабул магнитофонную кассету с устным обращением к бывшему ученику. Американский временный поверенный разрешил передать пленку солдату и даже согласился на встречу советского посла с ним. Но при одном условии: не оказывать на парня морального давления.
Встреча началась. Посол спросил: "Сынок, что случилось?" Круглов объяснил, что ротный заставлял его ходить к дуканщикам – продавать армейское барахло и приносить деньги. Он отказывался, и тогда ротный избивал его по-черному.
Во время встречи посол спросил солдата: "Пойдешь со мной?" Тот подумал и ответил: "Да". Посол взял солдата за руку, и они двинулись к двери. На выходе американский временный поверенный обратился к солдату: "Вы все окончательно взвесили?" Круглов остановился, кивнув. Пошел дальше, еще крепче сжав руку посла.
Через несколько часов солдата отправили в Москву…
Что стало с солдатом, не знаю. Но у посла все в порядке.
По-разному относятся в Союзе к тем, кто вернулся домой из плена. Особенно к тем, у кого была промежуточная остановка где-нибудь на Западе. Как-то раз, выступая перед ветеранами-афганцами", я сказал, что нельзя огульно охаивать всех военнопленных, необходимо разбираться в каждом отдельном случае.
Послышался свист. Он был мне понятен.
В другой раз пришлось выступать перед собранием московской творческой интеллигенции, где я повторил те же мысли. Раздались негодующие крики. Но с другого фланга.
Игорь Морозов, когда-то воевавший в Афганистане и написавший теперь уже знаменитую песню "Мы уходим, уходим, уходим…", рассказывал о том, как его рота получила приказ уничтожить дезертира – дело было в самом начале войны, – убившего при побеге двух советских солдат. "Тот парень, – сказал Морозов, – сейчас сшивается где-то в Штатах. Если он посмеет сюда вернуться, – Игорь посмотрел на свои руки, – я убью его, невзирая ни на какие амнистии". В мае 89-го, давая концерт в московском Театре эстрады, он повторил те же слова. Зал откликнулся на них овацией.
Все еще слыша те яростные аплодисменты, я провалился в сон.
Но проснулся под гаубичные глухие выстрелы.
VI
Утром, после первого за несколько дней горячего завтрака, я пошел в медпункт переговорить с Мишей Григорьевым – начальником передвижной санитарно-эпидемиологической лаборатории. Он обещал дать мне несколько таблеток для дезинфекции воды.
У входа в медпункт, на морозе, лежали два трупа. Они были обернуты в фольгу. Чтобы ее не срывал горный ветер, тела погибших перетянули вдобавок несколькими витками бинта.
Утреннее солнце играло лучами по фольге. Ее металлическое сияние не вязалось с ее мрачным предназначением.
Трупы напоминали серебристые новогодние хлопушки для елки. В фольгу были завернуты тела сержанта Кипера и рядового Жабраева. Два часа назад они вместе с лейтенантом Горячевым ехали на машине по дороге Баграм – Джабаль-Уссарадж. Им оставалось всего ничего до КП дивизии, но их МТЛБ[11] попал под перекрестный огонь двух повстанческих отрядов. Пуля прошила насквозь голову водителя Жабраева, машина пошла юзом по льду, перевернулась. Киперу спастись не удалось. Горячева отвезли в Пули-Хумри. Он лежал в тамошнем госпитале без сознания. Врачи надеялись, что выживет.
– Ничего, – сказал Григорьев, – выкарабкается. Организм здоровый.
У входа в медпункт, на морозе, лежали два трупа. Они были обернуты в фольгу. Чтобы ее не срывал горный ветер, тела погибших перетянули вдобавок несколькими витками бинта.
Утреннее солнце играло лучами по фольге. Ее металлическое сияние не вязалось с ее мрачным предназначением.
Трупы напоминали серебристые новогодние хлопушки для елки. В фольгу были завернуты тела сержанта Кипера и рядового Жабраева. Два часа назад они вместе с лейтенантом Горячевым ехали на машине по дороге Баграм – Джабаль-Уссарадж. Им оставалось всего ничего до КП дивизии, но их МТЛБ[11] попал под перекрестный огонь двух повстанческих отрядов. Пуля прошила насквозь голову водителя Жабраева, машина пошла юзом по льду, перевернулась. Киперу спастись не удалось. Горячева отвезли в Пули-Хумри. Он лежал в тамошнем госпитале без сознания. Врачи надеялись, что выживет.
– Ничего, – сказал Григорьев, – выкарабкается. Организм здоровый.