Солдаты ехали, облепив сверху своими телами боевые машины и бронетранспортеры, забитые изнутри разной всячиной. Они кутались в одеяла, защищались от ветра матрацами, по самый нос натягивали бежевые шерстяные шапочки. Из-за сорокапроцентной нехватки кислорода люди вовсю работали легкими, но надышаться не могли. Грузовые машины ревели вовсю двигателями, однако с каждой новой сотней метров подъема скорость безнадежно падала. Зажигалки и спички не хотели гореть, и приходилось изводить по полкоробка на одну сигарету. От четырехкилометровой высоты слегка кружилась голова, ноги были ватными.
Слева и справа от дорожного серпантина проплывали сторожевые заставы. Многие из них были обнесены рядами колючей проволоки вплетенными в них порожними консервными банками. Когда налетал ветер, банки недовольно позвякивали. А эхо разносило этот консервный перезвон далеко окрест.
Время от времени мы тормозили у очередной заставы, нам давали перекусить и выпить водки. Она горячила кровь, поднимала настроение и глушила чувство опасности, без которого ехать по тем местам было легче: казалось, ты сбрасывал с плеч целую тонну груза. На иных заставах предлагали посмотреть видеофильм с Брюсом Ли или Сильвестром Сталлоне в главной роли. Начало боевика ты видел на одной заставе, продолжение – на второй, а концовку – на следующей.
Порой мелькали тощие голые деревца, торчавшие из каменистой земли, точно костлявые руки мертвецов с растопыренными заледеневшими пальцами. Высоко в горах едва виднелись сквозь пургу выносные посты, затерявшиеся в снегах и одиночестве. Странные названия были у них: "Ласточкино гнездо", "Марс", "Луна", "Жемчуг" или "Мечта".
Чем романтичнее название, тем удаленней и выше пост.
Солнце незаметно превратилось в Луну. Она белела круглой пробоиной на черном щите неба. Надо было искать место для ночлега.
– Видите вон там огоньки? – крикнул мне механик-водитель.
Глянув в триплекс, я кивнул.
– Это пятьдесят третья застава. Там можно заночевать.
А я двину дальше – к туннелю. – Он надавил на педаль, и машина пошла бойчее.
Минут через пять мы распрощались, и я, спрыгнув с бронетранспортера, пошел по узкой тропинке в сторону едва мерцавших огней.
Застава утопала среди снегов в седловине между горами, невидимые пики их растворялись в темноте. Гул КамАЗов, тянувшихся на север, сник, и я почувствовал, как на землю плавно опускается тишина. В небе неподвижно висели осветительные бомбы, издали напоминавшие светлячков.
Застава была по-военному чумаза и грязна, и, когда я открыл скрипучую дверь, на меня пахнуло сладковатой сыростью. В углу темного коридора трещала рация. Близ нее на табурете сидел дневальный. Он грел черные от копоти ладони над консервной банкой горящей солярки. Тени и блики света гонялись друг за другом по стенам коридора.
– Вам кого? – спросил дневальный, подняв на меня воспаленные глаза.
– Кого-нибудь из офицеров, – ответил я.
– Комбат Ушаков вон там, за дверью, – дневальный пошевелил над огнем промерзшими пальцами.
В этот момент распахнулась дверь, и я увидел человека средних лет – рычагастого, тощего, с измученным лицом.
От всей его громадной, чуть сутулой фигуры, от впалых щек, ранних морщин, от глаз с желтоватыми белками веяло многомесячной хронической усталостью.
– У-у-у-ушаков, – заикаясь, сказал он.
Я назвался и сказал, что ищу место для ночлега.
– Милости п-п-прошу. – Он слегка посторонился и дал мне пройти в комнату.
– Так вы тот самый знаменитый Ушаков? – спросил я, усаживаясь на скрипучую койку.
– Знаменитый-незнаменитый, н-но Ушаков, – ответил он и присел на противоположную койку. – А вы тот самый журналист, который опозорил десантников?
– В каком смысле? – не понял я.
– В п-прямом. – Он подбросил несколько лучинок в "буржуйку", шипевшую рядом. – Ведь это вы описали засадные действия, в которых участвовали джелалабадские десантники, обутые не в горные ботинки, как полагается, а в кроссовки.
Я сразу же вспомнил разгневанное письмо одного майора из Рухи, полученное мною год назад в Москве. Когда я вскрыл конверт, оттуда пахнуло гарью, порохом, войной.
– Ваше письмо было самым злым из всей почты, которую я получил после публикации повести про Афганистан.
Тогда вы были еще майором. Поздравляю с очередной звездочкой. Честно говоря, я не очень понял вашу критику. Ведь кроссовки, пакистанские спальники, "духовские" фляги – все это было правдой.
– Я вам вот что скажу. – Ушаков ударил ладонью по табурету. – У нормального командира солдаты одеты по Уставу, а вы показали банду расхлебаев, нацепивших на себя все трофейное барахло. Ведь это же стыд и с-срам!
– Конечно, стыд и срам, – ответил я.
– Но вы этим срамом в-в-восторгались! – Ушаков разволновался и никак не мог прикурить сигарету.
– Вам померещилось, – сказал я и подумал: "Ну и влип же я. Теперь придется всю ночь выслушивать нравоучения".
Ушаков взял со стола гребень, расчесал рыжие усы, а затем по-гусарски подкрутил их кончики. Эта процедура чуть успокоила его.
– В армии и так полно разного дерьма. – Он выпустил изо рта струйку дыма. – И н-нечего его пропагандировать…
Ладно, не берите в голову. Это я так. Кто старое п-помянет…
Он глубоко затянулся, а когда выдохнул, я не увидел дыма.
– Есть хотите? П-проголодались небось с дороги. Сейчас сварганим что-нибудь. – Он встал, хрустнул суставами затекших ног и скрылся за дверью.
…Батальон Ушакова прибыл из Рухи на Саланг в сентябре 88-го. Он входил в состав полка, который потом стал известен как "рухинский". Полк был одним из самых боевых в Афганистане. На его долю выпало немало тяжелейших сражений и еще больше обстрелов. Передислокация на Саланг, где в последние месяцы было относительно спокойно, казалась мотострелкам лирическим отступлением после Рухи.
Местечко это имело славу самой гиблой и опасной точки в стране. Даже полет туда и обратно воспринимался иными штабистами как геройство. Ушаков вместе с однополчанами провоевал там два года.
Прибыв на южные подступы к перевалу, батальон занял пять застав вдоль дороги Кабул – Саланг и выставил три выносных поста в горах. Сам Ушаков расположился на пятьдесят третьей, где стояла минометная батарея двадцатичетырехлетнего старшего лейтенанта Юры Климова.
Так что с сентября 88-го оба комбата жили вместе. Ушаковскому батальону была определена зона ответственности в двадцать километров – вплоть до 42-й заставы, которую занимали десантники-востротинцы[16].
– Я и сам люто есть х-хочу, – сказал выросший в дверном проеме Ушаков. В его правой руке шипела сковородка, брызгаясь во все стороны обжигающим свиным жиром. – Харчи под завязку войны у нас маленько оскудели. Потребляем остатки запасов: т-тушенка, консервированная картошка, репчатый лук, рис да сгущенка. Но главное, – солдат сыт и обут. Недавно "духи" подарили б-барана. Наш повар-узбек мастерски разделал его. Так что иногда мы и попировать горазды, Накладывайте себе побольше. Это ужин. Сегодня нам больше ничего не светит.
Ушаков прикрыл глаза, вдохнул сизый пар, поднимавшийся от сковороды, улыбнулся и отвалил мне в миску царскую порцию.
Я внимательно посмотрел на него. Чем-то он походил на страну, в которой родился: огромный, доверчивый, не помнящий обид, веселый и грустный одновременно. Хорошие у него были глаза: он как бы хмуро сиял ими. Порой невидимая волна пробегала по его лицу, и оно становилось печальным, но все-таки чаще светилось неясной улыбкой. Голос был глуховат, насквозь прокурен. Красно-коричневая кожа обтягивала скуластое лицо. И хотя шел ему лишь тридцать седьмой год, сквозь поредевшие светлые волосы просвечивали по бокам высокого, с сильными надбровьями лба бледные залысины. Всем своим обликом Ушаков напоминал усатых русских солдат на полотнах, посвященных баталиям 1812 года.
Когда я разговаривал с ним, мне казалось, что он родился, уже зная то, чему сам я выучился гораздо позже по книгам. И хотя с самого начала он дал мне понять, что журналистов не очень-то любит, все равно я разглядел, вернее, почувствовал в нем сквозь эту неприязнь редкую на войне доброту человека к незнакомому человеку.
– Б-беден тот, – сказал Ушаков, бросив в кружку пару кусков сахара, – кто видит снег только белым, море – синим, а траву – зеленой. Весь смысл жизни в сочетании и смешении цветов. И журналист это тоже должен понимать.
Иначе про эту в-войну писать нельзя. Иначе – фальшь и ложь… Сколько мне приходилось читать о сражениях, которых и в помине не было, а о реальных битвах – молчок.
Сколько трусов мы провозгласили героями, а и впрямь храбро воевавших людей газеты игнорировали. "Чижик"[17] ходит весь в орденах, а солдат…
Ушаков махнул рукой, и через мгновение язык пламени в печке метнулся в сторону.
– Вот случай был. – Комбат поставил вытертую хлебом сковородку на пол. – На заставе. Пошел один боец в кусты по ну-нужде. В этот миг ударила безоткатка, и заставу накрыло. Все погибли. Но тот, в кустах, выжил. Случай был подан позже наверх так, будто парень один отстреливался в окружении и победил.
– И что же? – спросил я.
– Героем сделали. Другой эпизод. Ротный вез на БТРе проверяющего из Союза. Подъехали к пе-персиковой роще.
Проверяющий сказал: "Эх, вот бы персиков набрать домой!" Ротный оказался смышленым: остановил машину, спрыгнул, но неудачно – на мину. Оторвало обе ноги. Проверяющий, чувствуя свою вину, сделал все, чтобы ротного представили к Герою… Ты не думай, я не з-завидую, боже меня упаси. Я п-просто хочу сказать, что Герой Советского Союза – это святое. Понял меня?
Я кивнул.
За окном рычал дизельный движок, качая на заставу электричество. Где-то в горах ухнула гаубица Д-30: оконное стекло всосало в комнату, потом опять отпустило. Над крышей пронеслась мина, завывая как певица в периферийной опере.
– Знаешь, как в Союзе определять: кто действительно воевал т-тут, а кто по штабам прятался? – вдруг спросил Ушаков.
Он снял с печи чайник, плеснул кипяток в кружки и сам же ответил на поставленный вопрос:
– Кто девкам заливает м-мозги про свои подвиги по самую ватерлинию, тот и свиста пули не слыхал. Настоящий ветеран будет помалкивать о войне. Эй, дневальный, поди сюда!
Через несколько секунд открылась дверь, и на пороге появился солдат в замызганном бушлате. К парню прочно приклеилась кличка "Челентано". Иначе никто на заставе его не звал.
– Солдат, – Ушаков протянул ему чайник, – принеси-ка нам еще воды.
Челентано исчез, не сказав ни единого слова: он был узбеком и по-русски говорил хуже афганца.
– В одной из моих рот, – Ушаков улыбнулся, – узбеки решили сколотить свою мафию и начали терроризировать русское меньшинство. Ну, я был вынужден продемонстрировать им ответный русский террор. Я этих дел не люблю.
За окном раздалась глухая очередь из АК.
– Какой-нибудь часовой, – прокомментировал Ушаков, – разрядил магазин в собственную тень. Ничего, бы-бывает. Воевать осталось четыре недели: н-нервы н-не выдерживают.
– А я думал, тревога.
– Н-нет, – опять ухмыльнулся комбат.
Он поглядел на часы. Почесал затылок и предложил:
– Уже ча-час ночи. Может, соснем чуток? Возражений нет?
Я отрицательно покачал головой.
– Добро. Значит, спать, – сказал он и кряхтя повалился на койку. – Я не раздеваюсь: за ночь двадцать р-раз успеют поднять. Замаешься натягивать форму. Тебе тоже не советую.
Я сбросил горные ботинки и вытянулся на своей койке.
Она что-то промурлыкала подо мной.
– Ты н-не обращай внимания, – предупредил комбат, – если я во сне буду материться. М-можешь меня разбудить, когда начну крыть всех и вся десятиэтажным…
Я улыбнулся в ответ и выключил свет.
Громыхая сапогами, в комнату вошел дневальный и поставил на печь чайник. Мокрое его днище умиротворенно зашипело.
– Не забудь, – Ушаков отодрал от подушки голову и поглядел на солдата, – подбросить через час углей в огонь. Не то мы корреспондента за-заморозим. Давай, ступай к себе.
Ушаков опять уронил голову на подушку. Минут через пять я услышал спокойное дыхание комбата. Охристый огонь едва освещал его лицо, и было заметно, что он дремлет с полузакрытыми, заведенными вверх глазами. Из-под век поблескивала нездоровая желтизна белков. На разгладившемся лбу лежала мокрая от пота прядь волос.
X
Слева и справа от дорожного серпантина проплывали сторожевые заставы. Многие из них были обнесены рядами колючей проволоки вплетенными в них порожними консервными банками. Когда налетал ветер, банки недовольно позвякивали. А эхо разносило этот консервный перезвон далеко окрест.
Время от времени мы тормозили у очередной заставы, нам давали перекусить и выпить водки. Она горячила кровь, поднимала настроение и глушила чувство опасности, без которого ехать по тем местам было легче: казалось, ты сбрасывал с плеч целую тонну груза. На иных заставах предлагали посмотреть видеофильм с Брюсом Ли или Сильвестром Сталлоне в главной роли. Начало боевика ты видел на одной заставе, продолжение – на второй, а концовку – на следующей.
Порой мелькали тощие голые деревца, торчавшие из каменистой земли, точно костлявые руки мертвецов с растопыренными заледеневшими пальцами. Высоко в горах едва виднелись сквозь пургу выносные посты, затерявшиеся в снегах и одиночестве. Странные названия были у них: "Ласточкино гнездо", "Марс", "Луна", "Жемчуг" или "Мечта".
Чем романтичнее название, тем удаленней и выше пост.
Солнце незаметно превратилось в Луну. Она белела круглой пробоиной на черном щите неба. Надо было искать место для ночлега.
– Видите вон там огоньки? – крикнул мне механик-водитель.
Глянув в триплекс, я кивнул.
– Это пятьдесят третья застава. Там можно заночевать.
А я двину дальше – к туннелю. – Он надавил на педаль, и машина пошла бойчее.
Минут через пять мы распрощались, и я, спрыгнув с бронетранспортера, пошел по узкой тропинке в сторону едва мерцавших огней.
Застава утопала среди снегов в седловине между горами, невидимые пики их растворялись в темноте. Гул КамАЗов, тянувшихся на север, сник, и я почувствовал, как на землю плавно опускается тишина. В небе неподвижно висели осветительные бомбы, издали напоминавшие светлячков.
Застава была по-военному чумаза и грязна, и, когда я открыл скрипучую дверь, на меня пахнуло сладковатой сыростью. В углу темного коридора трещала рация. Близ нее на табурете сидел дневальный. Он грел черные от копоти ладони над консервной банкой горящей солярки. Тени и блики света гонялись друг за другом по стенам коридора.
– Вам кого? – спросил дневальный, подняв на меня воспаленные глаза.
– Кого-нибудь из офицеров, – ответил я.
– Комбат Ушаков вон там, за дверью, – дневальный пошевелил над огнем промерзшими пальцами.
В этот момент распахнулась дверь, и я увидел человека средних лет – рычагастого, тощего, с измученным лицом.
От всей его громадной, чуть сутулой фигуры, от впалых щек, ранних морщин, от глаз с желтоватыми белками веяло многомесячной хронической усталостью.
– У-у-у-ушаков, – заикаясь, сказал он.
Я назвался и сказал, что ищу место для ночлега.
– Милости п-п-прошу. – Он слегка посторонился и дал мне пройти в комнату.
– Так вы тот самый знаменитый Ушаков? – спросил я, усаживаясь на скрипучую койку.
– Знаменитый-незнаменитый, н-но Ушаков, – ответил он и присел на противоположную койку. – А вы тот самый журналист, который опозорил десантников?
– В каком смысле? – не понял я.
– В п-прямом. – Он подбросил несколько лучинок в "буржуйку", шипевшую рядом. – Ведь это вы описали засадные действия, в которых участвовали джелалабадские десантники, обутые не в горные ботинки, как полагается, а в кроссовки.
Я сразу же вспомнил разгневанное письмо одного майора из Рухи, полученное мною год назад в Москве. Когда я вскрыл конверт, оттуда пахнуло гарью, порохом, войной.
– Ваше письмо было самым злым из всей почты, которую я получил после публикации повести про Афганистан.
Тогда вы были еще майором. Поздравляю с очередной звездочкой. Честно говоря, я не очень понял вашу критику. Ведь кроссовки, пакистанские спальники, "духовские" фляги – все это было правдой.
– Я вам вот что скажу. – Ушаков ударил ладонью по табурету. – У нормального командира солдаты одеты по Уставу, а вы показали банду расхлебаев, нацепивших на себя все трофейное барахло. Ведь это же стыд и с-срам!
– Конечно, стыд и срам, – ответил я.
– Но вы этим срамом в-в-восторгались! – Ушаков разволновался и никак не мог прикурить сигарету.
– Вам померещилось, – сказал я и подумал: "Ну и влип же я. Теперь придется всю ночь выслушивать нравоучения".
Ушаков взял со стола гребень, расчесал рыжие усы, а затем по-гусарски подкрутил их кончики. Эта процедура чуть успокоила его.
– В армии и так полно разного дерьма. – Он выпустил изо рта струйку дыма. – И н-нечего его пропагандировать…
Ладно, не берите в голову. Это я так. Кто старое п-помянет…
Он глубоко затянулся, а когда выдохнул, я не увидел дыма.
– Есть хотите? П-проголодались небось с дороги. Сейчас сварганим что-нибудь. – Он встал, хрустнул суставами затекших ног и скрылся за дверью.
…Батальон Ушакова прибыл из Рухи на Саланг в сентябре 88-го. Он входил в состав полка, который потом стал известен как "рухинский". Полк был одним из самых боевых в Афганистане. На его долю выпало немало тяжелейших сражений и еще больше обстрелов. Передислокация на Саланг, где в последние месяцы было относительно спокойно, казалась мотострелкам лирическим отступлением после Рухи.
Местечко это имело славу самой гиблой и опасной точки в стране. Даже полет туда и обратно воспринимался иными штабистами как геройство. Ушаков вместе с однополчанами провоевал там два года.
Прибыв на южные подступы к перевалу, батальон занял пять застав вдоль дороги Кабул – Саланг и выставил три выносных поста в горах. Сам Ушаков расположился на пятьдесят третьей, где стояла минометная батарея двадцатичетырехлетнего старшего лейтенанта Юры Климова.
Так что с сентября 88-го оба комбата жили вместе. Ушаковскому батальону была определена зона ответственности в двадцать километров – вплоть до 42-й заставы, которую занимали десантники-востротинцы[16].
– Я и сам люто есть х-хочу, – сказал выросший в дверном проеме Ушаков. В его правой руке шипела сковородка, брызгаясь во все стороны обжигающим свиным жиром. – Харчи под завязку войны у нас маленько оскудели. Потребляем остатки запасов: т-тушенка, консервированная картошка, репчатый лук, рис да сгущенка. Но главное, – солдат сыт и обут. Недавно "духи" подарили б-барана. Наш повар-узбек мастерски разделал его. Так что иногда мы и попировать горазды, Накладывайте себе побольше. Это ужин. Сегодня нам больше ничего не светит.
Ушаков прикрыл глаза, вдохнул сизый пар, поднимавшийся от сковороды, улыбнулся и отвалил мне в миску царскую порцию.
Я внимательно посмотрел на него. Чем-то он походил на страну, в которой родился: огромный, доверчивый, не помнящий обид, веселый и грустный одновременно. Хорошие у него были глаза: он как бы хмуро сиял ими. Порой невидимая волна пробегала по его лицу, и оно становилось печальным, но все-таки чаще светилось неясной улыбкой. Голос был глуховат, насквозь прокурен. Красно-коричневая кожа обтягивала скуластое лицо. И хотя шел ему лишь тридцать седьмой год, сквозь поредевшие светлые волосы просвечивали по бокам высокого, с сильными надбровьями лба бледные залысины. Всем своим обликом Ушаков напоминал усатых русских солдат на полотнах, посвященных баталиям 1812 года.
Когда я разговаривал с ним, мне казалось, что он родился, уже зная то, чему сам я выучился гораздо позже по книгам. И хотя с самого начала он дал мне понять, что журналистов не очень-то любит, все равно я разглядел, вернее, почувствовал в нем сквозь эту неприязнь редкую на войне доброту человека к незнакомому человеку.
– Б-беден тот, – сказал Ушаков, бросив в кружку пару кусков сахара, – кто видит снег только белым, море – синим, а траву – зеленой. Весь смысл жизни в сочетании и смешении цветов. И журналист это тоже должен понимать.
Иначе про эту в-войну писать нельзя. Иначе – фальшь и ложь… Сколько мне приходилось читать о сражениях, которых и в помине не было, а о реальных битвах – молчок.
Сколько трусов мы провозгласили героями, а и впрямь храбро воевавших людей газеты игнорировали. "Чижик"[17] ходит весь в орденах, а солдат…
Ушаков махнул рукой, и через мгновение язык пламени в печке метнулся в сторону.
– Вот случай был. – Комбат поставил вытертую хлебом сковородку на пол. – На заставе. Пошел один боец в кусты по ну-нужде. В этот миг ударила безоткатка, и заставу накрыло. Все погибли. Но тот, в кустах, выжил. Случай был подан позже наверх так, будто парень один отстреливался в окружении и победил.
– И что же? – спросил я.
– Героем сделали. Другой эпизод. Ротный вез на БТРе проверяющего из Союза. Подъехали к пе-персиковой роще.
Проверяющий сказал: "Эх, вот бы персиков набрать домой!" Ротный оказался смышленым: остановил машину, спрыгнул, но неудачно – на мину. Оторвало обе ноги. Проверяющий, чувствуя свою вину, сделал все, чтобы ротного представили к Герою… Ты не думай, я не з-завидую, боже меня упаси. Я п-просто хочу сказать, что Герой Советского Союза – это святое. Понял меня?
Я кивнул.
За окном рычал дизельный движок, качая на заставу электричество. Где-то в горах ухнула гаубица Д-30: оконное стекло всосало в комнату, потом опять отпустило. Над крышей пронеслась мина, завывая как певица в периферийной опере.
– Знаешь, как в Союзе определять: кто действительно воевал т-тут, а кто по штабам прятался? – вдруг спросил Ушаков.
Он снял с печи чайник, плеснул кипяток в кружки и сам же ответил на поставленный вопрос:
– Кто девкам заливает м-мозги про свои подвиги по самую ватерлинию, тот и свиста пули не слыхал. Настоящий ветеран будет помалкивать о войне. Эй, дневальный, поди сюда!
Через несколько секунд открылась дверь, и на пороге появился солдат в замызганном бушлате. К парню прочно приклеилась кличка "Челентано". Иначе никто на заставе его не звал.
– Солдат, – Ушаков протянул ему чайник, – принеси-ка нам еще воды.
Челентано исчез, не сказав ни единого слова: он был узбеком и по-русски говорил хуже афганца.
– В одной из моих рот, – Ушаков улыбнулся, – узбеки решили сколотить свою мафию и начали терроризировать русское меньшинство. Ну, я был вынужден продемонстрировать им ответный русский террор. Я этих дел не люблю.
За окном раздалась глухая очередь из АК.
– Какой-нибудь часовой, – прокомментировал Ушаков, – разрядил магазин в собственную тень. Ничего, бы-бывает. Воевать осталось четыре недели: н-нервы н-не выдерживают.
– А я думал, тревога.
– Н-нет, – опять ухмыльнулся комбат.
Он поглядел на часы. Почесал затылок и предложил:
– Уже ча-час ночи. Может, соснем чуток? Возражений нет?
Я отрицательно покачал головой.
– Добро. Значит, спать, – сказал он и кряхтя повалился на койку. – Я не раздеваюсь: за ночь двадцать р-раз успеют поднять. Замаешься натягивать форму. Тебе тоже не советую.
Я сбросил горные ботинки и вытянулся на своей койке.
Она что-то промурлыкала подо мной.
– Ты н-не обращай внимания, – предупредил комбат, – если я во сне буду материться. М-можешь меня разбудить, когда начну крыть всех и вся десятиэтажным…
Я улыбнулся в ответ и выключил свет.
Громыхая сапогами, в комнату вошел дневальный и поставил на печь чайник. Мокрое его днище умиротворенно зашипело.
– Не забудь, – Ушаков отодрал от подушки голову и поглядел на солдата, – подбросить через час углей в огонь. Не то мы корреспондента за-заморозим. Давай, ступай к себе.
Ушаков опять уронил голову на подушку. Минут через пять я услышал спокойное дыхание комбата. Охристый огонь едва освещал его лицо, и было заметно, что он дремлет с полузакрытыми, заведенными вверх глазами. Из-под век поблескивала нездоровая желтизна белков. На разгладившемся лбу лежала мокрая от пота прядь волос.
X
Ушаков получил подполковника совсем недавно, хотя документы послали досрочно – еще два года назад. Дело было в Рухе: один из его новеньких лейтенантов самовольно поехал менять БМП на блоке и подорвался на мине, потому что по неопытности решил обойтись без саперов. После этого Ушакову завернули представление и на орден, и на звание.
Звонки полевого телефона вернули меня из прошлого в настоящее. Прежде чем я успел разомкнуть отяжелевшие за день веки, Ушаков уже кричал в трубку своим глухим басом:
– Алло, "Перевал"! Алло, "Перевал"! Как слышишь?..
"Перевал", дай мне "Курьера"!.. Да!.. Н-на т-трассе никаких происшествий! Все идет нормально!
Через мгновение он устало бросил трубку на рычаг и прошептал:
– Вот так целую ночь…
– Но ведь все равно легче, чем в Рухе?
– В каком-то смысле, конечно, легче. Правда, тут не знаешь, чего ждать. Боюсь, в последние дни здесь, на Саланге, фирменная вешалка начнется. Наверняка "духи" будут бить нам в хвост… Вся охота спа-пать пропала… В Рухе они обстреливали нас почти каждый день. Начальники летать к нам боялись. А когда все-таки наведывались, ничем хорошим это не кончалось. Уезжали обратно з-злющими-презлющими. Во-первых, потому, что машин мы им не давали: каждая была задействована. Водки и бакшиш[18] тоже не давали. Ведь непосредственного контакта с дуканщиками у нас не было, кроме того, мы установили сухой закон. Вот из-за этого начальство уезжало недовольным, и полк был на плохом счету. А наш командир, человек п-порядочный, честный, на партсобраниях постоять за себя не умел. Или не х-хотел.
Я ему всегда шептал на ухо: "Давай, к-командир, на амбразуру!" А он вечно сидит, отмалчивается. Так что приходилось мне лаяться с начальниками.
– Не боялись? – скорее подумал, чем спросил я.
– А чего мне их бояться? – угадал мой вопрос комбат. – Я считаю: нормальному, здоровому человеку вообще нечего бояться. Вот уволят меня из армии – пойду уголь добывать. И заработаю, кстати, больше. Мои руки везде пригодятся… П-предки наши, не имея ничего, вона какую одну шестую оседлали. Мне друзья говорят: "Не сносить тебе, Ушаков, г-головы!" А я отвечаю: "М-меньше взвода не дадут, дальше Кушки не пошлют".
– Но ведь послали?
– Да, послали, – тихо засмеялся Ушаков. – Ну, т-так дальше Афгана не пошлют… Настоящий армейский трудяга всегда в тени, а по-подонок, умеющий звонко щелкнуть каблуками, генерала в задницу поцеловать, а потом облизнуться, – этот бойко скачет вверх. Ста-тарая история…
Ушаков подошел к "буржуйке", бросил в ее огненную пасть несколько углей и щепок. Сырое дерево уютно зашипело, и в комнате стало светлей. Ушаков выпрямился на длинных тощих ногах и, морщиня блестевший лоб, направился в свой угол.
– Какая ни есть армия, – Ушаков сел, упершись острыми локтями в узкие колени, – а я, видно, по своей воле ее не брошу. Хотя, конечно, много всякой чепухи… Служил тут у нас командиром отдельного реактивного дивизиона армейского подчинения один неплохой человек – мужик он б-был крутой, п-принципиальный. И дорого она ему обходилась, принципиальность-то. А у его предшественника карьера шла как по маслу, тот все умел – и хорошенько баньку растопить, и девочек вовремя организовать, и бакшиш ненавязчиво подсунуть какому-нибудь начальнику. Даже самому захудалому. Ну а тот, про кого я т-толкую, всего этого не умел.
Не желал. Он, бывало, возмущался: "Товарищи начальники, на какие шиши я вам водку ставить б-буду?! Своих д-денег мне жалко – в Союзе осталась семья. А воровать не буду.
Не заставляйте". Словом, начались у него проверки, неприятности, пятое-десятое: съели его. Пришел он ко мне с понижением – заместителем по вооружению… Мой зам по тылу тоже ссыльный. Раньше с-служил в одном из придворных полков, но честность, как говорят французы, фраера сгубила: п-получил пинок под зад и оказался у меня.
Я глянул на комбата: глаза его лихорадочно, словно в горячке, сверкали. Казалось, они-то и освещали комнатку.
Левая бровь изогнулась крутой дугой и мелко дрожала.
Ушаков облизнул пересохшие белесые губы.
– Чуть южнее, – сказал он, – служит комбат А. Ни одной зарплаты не получил: все переводит в Союз на счет "Б". Но тут отоварился капитально. К-как? Да очень п-просто. Списывал имущество как боевые потери, а сам продавал его Басиру. Печально все это. С-солдат видит такое и тут же пример берет. А начнешь со всем этим воевать, скажут: сумасшедший – в психушку его! Я там уже насиделся. Больше н-нет охоты.
…Первый раз подполковник Ушаков угодил в армейскую психиатрическую клинику в апреле 71-го (18 суток), когда учился в киевском ВОКУ, второй раз – в мае 83-го (10 суток), когда служил на Кубе. Третий раз – в ноябре – декабре 85-го года (47 суток) в Калининграде. В Киеве Ушаков повздорил с преподавательницей, в двух других случаях – с начальством.
– На Кубе, – усмехнулся себе в усы Ушаков, – им не понравилась моя фраза о том, что армия должна заниматься не показухой, а делом. Я всегда считал: если в части порядок, а солдат готов отдать жизнь за Родину, значит, командир с-свое дело знает. И нечего его отвлекать идиотскими проверками. Конечно, я тогда вспылил… Ясное дело, ок-казался в дурдоме. Начали врачи выяснять мое умственное развитие: не может же нормальный человек брякнуть такое начальству! Сказали, чтобы з-зполнил анкету. Умора, честное слово, что в ней было. Один вопрос дурней другого: например, чем отличается столичный город от периферийного? Чем отличается лошадь от трактора? Самолет – от птицы?.. Как нормальному ч-человеку ответить на них? Скажешь, лошадь ржет, а трактор урчит; птичка машет крылышками, а самолет нет, – назовут дуриком.
Оконце начало медленно светлеть, словно экран древнего телевизора после нажатия кнопки. Потом на стекле про ступил легкий румянец: солнце лениво начинало свое многомиллиардное по счету восхождение на небосклон.
Левая щека комбата, обращенная к окну, тоже порозовела, а правая половина лица, отсеченная крупным приподнятым носом, была черной, как невидимая сторона Луны.
– Или, – продолжал Ушаков, – все эти вопросы типа:
"Если бы у меня была нормальная половая жизнь, то…?" Я сказал комиссии: "Как мне отвечать на него, если я себя ущемленным в половом плане не чувствую и от бабы меня за уши не оторвешь?!"
– И что же врачи? – не удержался я.
– А что они? Рассмеялись и отпустили… Понимаешь, психушка – отличный способ для начальства избавиться от ЧП в части.
Комбат раскрыл уже распечатанную пачку сигарет. Все они были аккуратно уложены фильтрами вниз – попытка солдата перехитрить афганскую инфекцию: в рот берешь кончик, не тронутый грязными пальцами.
– Курнем? – предложил он, подняв на меня прижмуренные в усталой улыбке глаза. Куцые, выжженные солнцем ресницы вокруг них едва приметно подрагивали.
Дверь скрипнула, чуть приоткрылась. В образовавшейся черной щели я увидел аккуратно подстриженную голову с картечинами маленьких глаз.
– Товарищ подполковник, разрешите войти?
Ушаков бросил в сторону говорившего грузный взгляд, сказал:
– Заходи, С-славк.
Это был старший лейтенант Адлюков – небольшого росточка, совсем еще мальчик. Черные волосы, слегка курчавившиеся на висках, подчеркивали бледность его девичьего лица.
– Наливай себе чай, кури, отдыхай, – глухо пробурчал Ушаков.
Адлюков только что, в пять утра, спустился с секрета "Роза". "Роза" не вышла на связь в условленное время, и Славке пришлось ночью карабкаться в горы. Предварительно он дал три одиночных выстрела из АК, ожидая в ответ два одиночных, но их не последовало. Больше часа он с сапером шел вверх по глубокому снегу лишь для того, чтобы выяснить: на высокогорном посту сели аккумуляторы.
Он пристроился рядом со мной и начал снимать резиновые чулки от ОЗК[19]. Из них посыпались на дощатый пол слежавшиеся комья снега. Потом он налил в кружку горячего чаю, обнял ее ладонями и долго смотрел в остывавшую черную воду.
Адлюков потерял родителей еще в раннем детстве. Его приютила тетка, но Славка, когда подрос, вдруг почему-то закомплексовал и, не желая быть обузой-нахлебником, после восьмого класса подался в суворовское училище. Затем учился в Тбилисском артиллерийском и, наконец, оказался в Афганистане.
– Так что психушка, – Ушаков вернулся спустя десять минут к тому, на чем мы остановились, – это зачастую палочка-выручалочка для командира. К примеру, ударил солдат офицера. Его надо судить – это ведь ЧП. Но если в полку ЧП и есть осужденный, то командиру не перепрыгнуть на следующую должность. Следовательно, происшествие оформляют как сдвиг по фазе – и все. А рассуждают так: разве может нормальный солдат ударить офицера?! Нет, не может, значит, псих.
За время службы в армии Ушакову трижды предлагали поступать в Академию имени Фрунзе. Но он отбрыкивался как мог.
– Первый раз, дай Бог памяти, – он внимательно посмотрел на косой потолок, сложенный из пробитых труб, словно там была написана история его жизни, – агитировали поступать в 81 м. Я тогда был назначен начальником штаба батальона. Конечно, почетно походить на старости лет в штанах с лампасами: умрешь – на лафете тебя прокатят, отсалютуют… Но, понимаешь, у меня прикрытия сверху нет, а без него задолбит начальство и хватит инфаркт в пятьдесят лет. Так что в-выше батальона я п-прыгать не желаю. Чтобы идти дальше в гору, надо быть либо циником и не принимать ничего близко к сердцу, либо блатным. А я ни тот и ни другой.
Уже совсем рассвело. Комбат, глянув в окно, улыбнулся:
– Кончились белые ночи, начались черные дни. Кто всех главней, тот себя не жалей!
Он бросил на колени вафельное полотенце, обмакнул кисточку в кипяток и принялся взбивать пену на щеках, мурлыкая какую-то песенку. Наблюдая за ним, я подумал; "Вот они – два полюса нашей армии: Ан…енко и Ушаков. Первый – бравый, уверенный в собственной правоте, олицетворение мощи вооруженных сил. Второй – сутулый заика, болезненный, с серебряными зубами, сомневающийся в себе и во всем, прежде времени состарившийся комбат".
Ушаков шумно соскребал щетину и пену со впалых щек.
Перехватив мой пристальный взгляд, сказал:
– Изучаешь? Изучай… – Хлопья пены слетали с его губ. – Я – из поморов. А поморы никогда крепостными не были.
В комнату вошел батальонный фельдшер, человек лет сорока с худым лицом, острым носом и водянистыми точками глаз.
– И ты присаживайся, Петро! – Ушаков указал безопаской на свою койку. Мельком обшарив его глазами, комбат спросил:
– Ты че т-так приоделся, военизированный доктор?
Ты че бутсы с шипами натянул? А автомат к чему?
– Шипы – чтобы не скользить, а автомат – чтобы было чем отстреливаться, – чуть обиделся фельдшер.
– Ну, т-ты, Петро, юморист: ты ж только и ходишь, что между каптеркой да столовой, – где тебе скользить?! И автомат брось, не с-смеши людей: коли начнется, мы тебя прикроем… А если серьезно, сок-колики мои, то берегите себя, лишний раз не высовывайтесь. Осталось совсем ничего, и обидно б-будет, если вдруг что случится в последний день…
Вот пересечем границу, оставлю я в расположении двух прапорщиков, что у меня на пьянке попались, а все остальные рванут в лучший термезский кабак: будем праздновать не победу, не поражение, а выход… Странная была война: входили, когда цвел застой, а выходим в эпоху бешенства правды-матки.
Ушаков начисто вытер полотенцем посвежевшее после бритья лицо. Прислушившись к громким шагам в коридоре за дверью, сказал:
– Полковник Якубовский приехал. Только он так громыхает. Братцы, в-встрепенулись!
Якубовский вошел в комнату, и сразу же в ней стало тесней. Был он велик ростом, розовощек. Казалось, вместе с ним на заставу влетела вьюга.
– Ух, холодно там! – улыбаясь, зашумел Якубовский.
Повернувшись к Адлюкову, сказал:
– Эй, воробушек, организуй-ка мне чаю.
Славка, вытянувшийся у моей койки, с дрожью в голосе отчеканил:
– Товарищ полковник, я не воробушек. Я – человек!
Ушаков спрятал смеющиеся глаза.
Якубовский громко захохотал, потрепал Адлюкова по голове:
– Ладно, брат, не обижайся. Просто я продрог, пока ехал к вам с Саланга. А ты ершист!
Быстро-быстро застучав по доскам пола сапожками, Адлюков пошел на кухню.
Якубовский расспросил Ушакова об обстановке на трассе, потер бурое лицо руками и, не дождавшись чаю, ушел.
Через пару минут глухо взревел двигатель его БТРа.
– Ураган, а не мужик! – Ушаков восторженно кивнул на дверь, за которой скрылся Якубовский. – Если пересечем границу, я бы, будь моя воля, дал солдатам по полкружке водки, взводным – по кружке, ротным – по две, а комбатам – по три. Эх, бабий ты смех!
Адлюков толкнул бедром дверь, вошел, держа в руках чайник и дрова.
Звонки полевого телефона вернули меня из прошлого в настоящее. Прежде чем я успел разомкнуть отяжелевшие за день веки, Ушаков уже кричал в трубку своим глухим басом:
– Алло, "Перевал"! Алло, "Перевал"! Как слышишь?..
"Перевал", дай мне "Курьера"!.. Да!.. Н-на т-трассе никаких происшествий! Все идет нормально!
Через мгновение он устало бросил трубку на рычаг и прошептал:
– Вот так целую ночь…
– Но ведь все равно легче, чем в Рухе?
– В каком-то смысле, конечно, легче. Правда, тут не знаешь, чего ждать. Боюсь, в последние дни здесь, на Саланге, фирменная вешалка начнется. Наверняка "духи" будут бить нам в хвост… Вся охота спа-пать пропала… В Рухе они обстреливали нас почти каждый день. Начальники летать к нам боялись. А когда все-таки наведывались, ничем хорошим это не кончалось. Уезжали обратно з-злющими-презлющими. Во-первых, потому, что машин мы им не давали: каждая была задействована. Водки и бакшиш[18] тоже не давали. Ведь непосредственного контакта с дуканщиками у нас не было, кроме того, мы установили сухой закон. Вот из-за этого начальство уезжало недовольным, и полк был на плохом счету. А наш командир, человек п-порядочный, честный, на партсобраниях постоять за себя не умел. Или не х-хотел.
Я ему всегда шептал на ухо: "Давай, к-командир, на амбразуру!" А он вечно сидит, отмалчивается. Так что приходилось мне лаяться с начальниками.
– Не боялись? – скорее подумал, чем спросил я.
– А чего мне их бояться? – угадал мой вопрос комбат. – Я считаю: нормальному, здоровому человеку вообще нечего бояться. Вот уволят меня из армии – пойду уголь добывать. И заработаю, кстати, больше. Мои руки везде пригодятся… П-предки наши, не имея ничего, вона какую одну шестую оседлали. Мне друзья говорят: "Не сносить тебе, Ушаков, г-головы!" А я отвечаю: "М-меньше взвода не дадут, дальше Кушки не пошлют".
– Но ведь послали?
– Да, послали, – тихо засмеялся Ушаков. – Ну, т-так дальше Афгана не пошлют… Настоящий армейский трудяга всегда в тени, а по-подонок, умеющий звонко щелкнуть каблуками, генерала в задницу поцеловать, а потом облизнуться, – этот бойко скачет вверх. Ста-тарая история…
Ушаков подошел к "буржуйке", бросил в ее огненную пасть несколько углей и щепок. Сырое дерево уютно зашипело, и в комнате стало светлей. Ушаков выпрямился на длинных тощих ногах и, морщиня блестевший лоб, направился в свой угол.
– Какая ни есть армия, – Ушаков сел, упершись острыми локтями в узкие колени, – а я, видно, по своей воле ее не брошу. Хотя, конечно, много всякой чепухи… Служил тут у нас командиром отдельного реактивного дивизиона армейского подчинения один неплохой человек – мужик он б-был крутой, п-принципиальный. И дорого она ему обходилась, принципиальность-то. А у его предшественника карьера шла как по маслу, тот все умел – и хорошенько баньку растопить, и девочек вовремя организовать, и бакшиш ненавязчиво подсунуть какому-нибудь начальнику. Даже самому захудалому. Ну а тот, про кого я т-толкую, всего этого не умел.
Не желал. Он, бывало, возмущался: "Товарищи начальники, на какие шиши я вам водку ставить б-буду?! Своих д-денег мне жалко – в Союзе осталась семья. А воровать не буду.
Не заставляйте". Словом, начались у него проверки, неприятности, пятое-десятое: съели его. Пришел он ко мне с понижением – заместителем по вооружению… Мой зам по тылу тоже ссыльный. Раньше с-служил в одном из придворных полков, но честность, как говорят французы, фраера сгубила: п-получил пинок под зад и оказался у меня.
Я глянул на комбата: глаза его лихорадочно, словно в горячке, сверкали. Казалось, они-то и освещали комнатку.
Левая бровь изогнулась крутой дугой и мелко дрожала.
Ушаков облизнул пересохшие белесые губы.
– Чуть южнее, – сказал он, – служит комбат А. Ни одной зарплаты не получил: все переводит в Союз на счет "Б". Но тут отоварился капитально. К-как? Да очень п-просто. Списывал имущество как боевые потери, а сам продавал его Басиру. Печально все это. С-солдат видит такое и тут же пример берет. А начнешь со всем этим воевать, скажут: сумасшедший – в психушку его! Я там уже насиделся. Больше н-нет охоты.
…Первый раз подполковник Ушаков угодил в армейскую психиатрическую клинику в апреле 71-го (18 суток), когда учился в киевском ВОКУ, второй раз – в мае 83-го (10 суток), когда служил на Кубе. Третий раз – в ноябре – декабре 85-го года (47 суток) в Калининграде. В Киеве Ушаков повздорил с преподавательницей, в двух других случаях – с начальством.
– На Кубе, – усмехнулся себе в усы Ушаков, – им не понравилась моя фраза о том, что армия должна заниматься не показухой, а делом. Я всегда считал: если в части порядок, а солдат готов отдать жизнь за Родину, значит, командир с-свое дело знает. И нечего его отвлекать идиотскими проверками. Конечно, я тогда вспылил… Ясное дело, ок-казался в дурдоме. Начали врачи выяснять мое умственное развитие: не может же нормальный человек брякнуть такое начальству! Сказали, чтобы з-зполнил анкету. Умора, честное слово, что в ней было. Один вопрос дурней другого: например, чем отличается столичный город от периферийного? Чем отличается лошадь от трактора? Самолет – от птицы?.. Как нормальному ч-человеку ответить на них? Скажешь, лошадь ржет, а трактор урчит; птичка машет крылышками, а самолет нет, – назовут дуриком.
Оконце начало медленно светлеть, словно экран древнего телевизора после нажатия кнопки. Потом на стекле про ступил легкий румянец: солнце лениво начинало свое многомиллиардное по счету восхождение на небосклон.
Левая щека комбата, обращенная к окну, тоже порозовела, а правая половина лица, отсеченная крупным приподнятым носом, была черной, как невидимая сторона Луны.
– Или, – продолжал Ушаков, – все эти вопросы типа:
"Если бы у меня была нормальная половая жизнь, то…?" Я сказал комиссии: "Как мне отвечать на него, если я себя ущемленным в половом плане не чувствую и от бабы меня за уши не оторвешь?!"
– И что же врачи? – не удержался я.
– А что они? Рассмеялись и отпустили… Понимаешь, психушка – отличный способ для начальства избавиться от ЧП в части.
Комбат раскрыл уже распечатанную пачку сигарет. Все они были аккуратно уложены фильтрами вниз – попытка солдата перехитрить афганскую инфекцию: в рот берешь кончик, не тронутый грязными пальцами.
– Курнем? – предложил он, подняв на меня прижмуренные в усталой улыбке глаза. Куцые, выжженные солнцем ресницы вокруг них едва приметно подрагивали.
Дверь скрипнула, чуть приоткрылась. В образовавшейся черной щели я увидел аккуратно подстриженную голову с картечинами маленьких глаз.
– Товарищ подполковник, разрешите войти?
Ушаков бросил в сторону говорившего грузный взгляд, сказал:
– Заходи, С-славк.
Это был старший лейтенант Адлюков – небольшого росточка, совсем еще мальчик. Черные волосы, слегка курчавившиеся на висках, подчеркивали бледность его девичьего лица.
– Наливай себе чай, кури, отдыхай, – глухо пробурчал Ушаков.
Адлюков только что, в пять утра, спустился с секрета "Роза". "Роза" не вышла на связь в условленное время, и Славке пришлось ночью карабкаться в горы. Предварительно он дал три одиночных выстрела из АК, ожидая в ответ два одиночных, но их не последовало. Больше часа он с сапером шел вверх по глубокому снегу лишь для того, чтобы выяснить: на высокогорном посту сели аккумуляторы.
Он пристроился рядом со мной и начал снимать резиновые чулки от ОЗК[19]. Из них посыпались на дощатый пол слежавшиеся комья снега. Потом он налил в кружку горячего чаю, обнял ее ладонями и долго смотрел в остывавшую черную воду.
Адлюков потерял родителей еще в раннем детстве. Его приютила тетка, но Славка, когда подрос, вдруг почему-то закомплексовал и, не желая быть обузой-нахлебником, после восьмого класса подался в суворовское училище. Затем учился в Тбилисском артиллерийском и, наконец, оказался в Афганистане.
– Так что психушка, – Ушаков вернулся спустя десять минут к тому, на чем мы остановились, – это зачастую палочка-выручалочка для командира. К примеру, ударил солдат офицера. Его надо судить – это ведь ЧП. Но если в полку ЧП и есть осужденный, то командиру не перепрыгнуть на следующую должность. Следовательно, происшествие оформляют как сдвиг по фазе – и все. А рассуждают так: разве может нормальный солдат ударить офицера?! Нет, не может, значит, псих.
За время службы в армии Ушакову трижды предлагали поступать в Академию имени Фрунзе. Но он отбрыкивался как мог.
– Первый раз, дай Бог памяти, – он внимательно посмотрел на косой потолок, сложенный из пробитых труб, словно там была написана история его жизни, – агитировали поступать в 81 м. Я тогда был назначен начальником штаба батальона. Конечно, почетно походить на старости лет в штанах с лампасами: умрешь – на лафете тебя прокатят, отсалютуют… Но, понимаешь, у меня прикрытия сверху нет, а без него задолбит начальство и хватит инфаркт в пятьдесят лет. Так что в-выше батальона я п-прыгать не желаю. Чтобы идти дальше в гору, надо быть либо циником и не принимать ничего близко к сердцу, либо блатным. А я ни тот и ни другой.
Уже совсем рассвело. Комбат, глянув в окно, улыбнулся:
– Кончились белые ночи, начались черные дни. Кто всех главней, тот себя не жалей!
Он бросил на колени вафельное полотенце, обмакнул кисточку в кипяток и принялся взбивать пену на щеках, мурлыкая какую-то песенку. Наблюдая за ним, я подумал; "Вот они – два полюса нашей армии: Ан…енко и Ушаков. Первый – бравый, уверенный в собственной правоте, олицетворение мощи вооруженных сил. Второй – сутулый заика, болезненный, с серебряными зубами, сомневающийся в себе и во всем, прежде времени состарившийся комбат".
Ушаков шумно соскребал щетину и пену со впалых щек.
Перехватив мой пристальный взгляд, сказал:
– Изучаешь? Изучай… – Хлопья пены слетали с его губ. – Я – из поморов. А поморы никогда крепостными не были.
В комнату вошел батальонный фельдшер, человек лет сорока с худым лицом, острым носом и водянистыми точками глаз.
– И ты присаживайся, Петро! – Ушаков указал безопаской на свою койку. Мельком обшарив его глазами, комбат спросил:
– Ты че т-так приоделся, военизированный доктор?
Ты че бутсы с шипами натянул? А автомат к чему?
– Шипы – чтобы не скользить, а автомат – чтобы было чем отстреливаться, – чуть обиделся фельдшер.
– Ну, т-ты, Петро, юморист: ты ж только и ходишь, что между каптеркой да столовой, – где тебе скользить?! И автомат брось, не с-смеши людей: коли начнется, мы тебя прикроем… А если серьезно, сок-колики мои, то берегите себя, лишний раз не высовывайтесь. Осталось совсем ничего, и обидно б-будет, если вдруг что случится в последний день…
Вот пересечем границу, оставлю я в расположении двух прапорщиков, что у меня на пьянке попались, а все остальные рванут в лучший термезский кабак: будем праздновать не победу, не поражение, а выход… Странная была война: входили, когда цвел застой, а выходим в эпоху бешенства правды-матки.
Ушаков начисто вытер полотенцем посвежевшее после бритья лицо. Прислушившись к громким шагам в коридоре за дверью, сказал:
– Полковник Якубовский приехал. Только он так громыхает. Братцы, в-встрепенулись!
Якубовский вошел в комнату, и сразу же в ней стало тесней. Был он велик ростом, розовощек. Казалось, вместе с ним на заставу влетела вьюга.
– Ух, холодно там! – улыбаясь, зашумел Якубовский.
Повернувшись к Адлюкову, сказал:
– Эй, воробушек, организуй-ка мне чаю.
Славка, вытянувшийся у моей койки, с дрожью в голосе отчеканил:
– Товарищ полковник, я не воробушек. Я – человек!
Ушаков спрятал смеющиеся глаза.
Якубовский громко захохотал, потрепал Адлюкова по голове:
– Ладно, брат, не обижайся. Просто я продрог, пока ехал к вам с Саланга. А ты ершист!
Быстро-быстро застучав по доскам пола сапожками, Адлюков пошел на кухню.
Якубовский расспросил Ушакова об обстановке на трассе, потер бурое лицо руками и, не дождавшись чаю, ушел.
Через пару минут глухо взревел двигатель его БТРа.
– Ураган, а не мужик! – Ушаков восторженно кивнул на дверь, за которой скрылся Якубовский. – Если пересечем границу, я бы, будь моя воля, дал солдатам по полкружке водки, взводным – по кружке, ротным – по две, а комбатам – по три. Эх, бабий ты смех!
Адлюков толкнул бедром дверь, вошел, держа в руках чайник и дрова.