– Ну ладно, Паша, – Лара стукнула чашкой по блюдцу, расплескав остывший чай. – Пошла я.
   – Куда? Неужели тебе не интересно?
   – Что ж здесь интересного, сам подумай. Я совсем ухожу, въезжаешь? От тебя.
   – К кому на этот раз? – Павел откинулся в плетеном кресле и выпустил дым аккуратными колечками.
   – Да хоть к нему, – Лара кивнула куда-то в глубину сада, где бригадир таджиков со страшной скоростью рыл дренажную канаву в рыхлой песчаной почве, куда лопата легко входит на полный штык.
   – Лар, ну что, ей-богу, за шутки идиотские…
   – Дарик!
   – Я! – по-военному отозвался тридцатилетний поджарый Дарик, он же Абдаррахмон, отец пятерых дочерей и новорожденного сына.
   – Возьмешь меня замуж, Дарик?
   – Я женат, тетя Лариса, – захохотал Абдаррахмон, сверкнув зубами на гнедой роже.
   – А второй женой?
   Дарик-Абдаррахмон залился пуще:
   – Это можно. Если дядя Паша отпустит.
   – Отпущу, – сказал без улыбки «дядя Паша». – Вот сегодня же и вали. И ночуй с ними в бане, поняла? Но возвращаться не смей.
   Абдаррахмон переводил испуганный жаркий взгляд с хозяина на хозяйку.
   – Зачем шутишь так, дядя Паша?
   – Работай иди, Дарик. Ребятам скажи, пусть там угол для вас оборудуют. Со второй женой. Давай-давай, чего стал!
   А Лара фыркнула по-кошачьи, сдернула с перил полотенце и размашистым аллюром, в купальнике и прозрачном розовом парэо на бедрах, поскакала к заливу.
   Навалявшись в горячей тишине за дюнами, в густом смолистом дурмане, она легко выкинула из головы утренний вздор и, расслабленная, вернулась на дачу. Дом был заперт. На крыльце сидел многодетный Дарик и хищно щурился.
   – А Паша где? Ключи у тебя?
   – Зачем ключи, Лара-ханум? Твой дом теперь вон, – Абдаррахмон большим пальцем показал себе за спину, на бревенчатый сруб бани. – И ты, прошу, не ходи голый, ребят стыдно. На вот, дядя Паша передал, прикройся. – Дарик кинул ей синюю льняную юбку на разноцветных пуговках и клетчатую рубашку. – И волос покрой.
   Лара бросила тряпки на крыльцо и удивленно рассмеялась.
   – Ты с кем разговариваешь, козел вонючий? Живо у меня вылетите к чертовой матери, чурки беспаспортные! А ну, ключи принес, идиот!
   Дочерна загорелое Абдаррахмоново лицо стало пепельным, тонкие ноздри раздулись, как у коня. Легко вскочив, он больно сжал голые хозяйкины плечи и обдал лицо неожиданно чистым дыханием здорового некурящего мужчины.
   – Не надо делай мой сердитый, Лара-ханум. – Дарик заговорил вдруг с чудовищным акцентом, надо полагать, от гнева. – На кухню иди, вари, Иса показывай!
   Он сорвал с длинных бедер второй жены парэо и накинул на ее пустую голову.
   – Ну погоди, черножопый, – Лариса быстро зашагала к калитке, но дорогу ей преградили два мужика, чьих имен она не знала и плохо различала, высокие, жилистые, с прекрасными одинаковыми глазами и лицами. Несомненно, родственники. Все они тут родня. Понаехали, говно, без регистрации, совсем обнаглели, как в ауле… Прикройся, на кухню… Устрою я вам кухню, товарищи дехкане. А ты, Пашенька, ох ты и умоешься, сволочь…
   – Иди пожалста там, хозяйка, – с застенчивой улыбкой сказал старший из красавцев. – Хозяин приказывай, с нами живешь. Не обижайся.
   За весь вечер Лариса так и не сумела пробраться к калитке незамеченной. Мобильник остался в доме. Белая ночь опутала сад светлой мглой без теней. Лара вышла из бани, пропахшей потом и сырыми одеялами, села на скамью под жасмином, закурила. Дарик встал, как лист перед травой, отобрал сигарету, растоптал черной босой пяткой.
   – Моя женщина нельзя папиросы. Спать надо. Рано вставай.
   Ночи стояли теплые, свежие, почти без комаров. Мужики вытащили одеяла в сад, и вскоре в стрекот кузнечиков влился храп уставших работников.
   Лариса никогда не боролась ни за мужчин, ни против них. Борьба как жанр, собственно говоря, была ей неведома. Наталкиваясь изредка на мелкие неполадки в ровном течении жизненного потока, она беспечно их пережидала, лежа на спине, и плыла дальше легким, неторопливым, красивым брассом. Не сопротивлялась, и когда Абдаррахмон повел ее за руку на свое лежбище. Как начальнику ему принадлежал нижний широкий полок с поролоновым матрасом и простыней. Он вымылся в душе и велел помыться «жене». Ларису поразило, что лобок у него гладкий, бритый, как и у нее. Он долго и причудливо ласкал ее, шепча на незнакомом языке, как ей показалось, в рифму. «Что ты говоришь?» – спросила под утро. «Ты красивый, как роза, мягкий, как барашек… Будешь любимый жена…» Дарик уснул.
   Лариса осторожно вынула у него из пиджака ключи от калитки, накинула рубашку, юбку и выбралась из бани. Сад сиял рассветной росой, птицы еще не проснулись. Прокралась мимо спящих таджиков к будочке уборной за кустами сирени. Тихонько пописала и выглянула. У калитки на корточках, словно у арыка, сидел чумазый мальчишка Иса, который учил вчера заправлять рис шафраном, и пялился на нее веселыми глупыми глазами.
   Сбежала она в тот же день. Приехала машина с навозом, и Дарик увлеченно митинговал с шофером о цене. Мужики торчали кто на крыше, кто в подвале, кто бетонировал отмостку за домом, кто сеял газон, будучи по природе аграрием. Иса хватился хозяйки, когда пора было резать баранину. Бригадир потом крепко побил его и даже сломал ребро.
   В электричке Лара попала в засаду контролеров. Денег не было, и под конвоем двух бесполых, условно говоря, баб, она послушно побрела в отделение.
   – И документов, стало быть, нету? – почему-то обрадовался дежурный старшина. – А личность твою кто подтвердит? Почем я знаю, может, ты по поездам орудуешь?
   – Думайте, что говорите, – Лариса спокойно посмотрела поверх очков, отчего милиционер смутился. Звонить мужу объясняться было противно и лень. Пришла мстительная мысль заложить таджиков: «Пусть, скотина, ценою жизни купит ночь мою». Она усмехнулась.
   – Я бы на вашем месте не веселился, гражданочка. В обезьяннике посидишь, живо мозги на место встанут.
   Но тут царственные капризы моментально были вытеснены из легкой Ларисиной головенки идеей поистине блистательной.
   – Товарищ… э… офицер… А вы позвоните Киловацкому.
   – Какому еще Киловацкому?
   – У нас один Станислав Киловацкий. Ну там нефть, газ, то-се.
   – А, этот… что всех раком поставил?
   – Ну допустим.
   – И что дальше?
   – Вот вы ему и позвоните. Он вам удостоверит мою личность.
   Ларка, что уж греха таить, по старой памяти пошаливала с будущим магнатом на стадии его дебютных афер. Конечно, взорлил он с тех пор, куда обывателю, говоря поэтически, ссать-недоссать, и телефоны, небось, сменились на кодовые спецвертушки… Старшине Парамонову, было, конечно, легче отпустить девку, чем затеваться со всем этим геморроем. Но забытого чинами участкового чем-то уж больно раздражала непонятная цыпка. Очками, что ли, сонным взглядом, чистой шеей, педикюром… Погрозив кривым пальцем, рявкнул в трубку: «Белобородов? Парамонов на связи». И быстро что-то пробурчал насчет Большого дома. Потом выглянул в коридор, крикнул: «Лизавета! Пару чая с лимоном и булку!» Лысоватая Лизавета приволокла стаканы в военных подстаканниках, бутерброды с вогнутым сыром на бумажных тарелочках. А еще минут через пятнадцать влетела и, страшно пуча глаза, прохрипела: «Вас… Из Смольного…»
   …Черный «мерс» с мигалкой подрулил к станционному пункту охраны порядка; молодой мужчина с короткими бачками, в сером костюме, поднялся на крыльцо, а затем спустился, бережно поддерживая под локоть девицу в очках и мятой рубашке, в потертых босоножках, в ореоле дивных растрепанных волос. Спустя час с небольшим девица, а пожалуй что и дама, переданная другому точно такому же дяденьке, поднималась на борт небольшого спортивного самолета где-то возле эстонской границы.
   Пашу Лариса больше никогда не видела, развели их заочно, аккуратнейшим образом. Свадьбу Киловацкий тоже обставил скромно, в загородной резиденции, в ближнем кругу, включая президента. Три дня на Мальдивах охранники не сводили с хозяйки глаз. Когда заплыла слишком далеко, из-за скал явился белоснежный катер с маленьким российским флажком, и обветренный, точно как эти скалы, капитан козырнул: «Лариса Ивановна, попрошу на борт!»
   Лару гоняли по корту, пытали на тренажерах, ломали на массажных столах. Она сильно похудела, стала настоящей красавицей с печатью драмы на нежном лице.
   На одной из премьер, которые просвещенный олигарх нередко посещал, встретилась давнишняя Галка рыжая. Лара обрадовалась, стала знакомить с мужем. Киловацкий кивнул и быстро отошел. Лариса сунула Галке номер сотового, но та сказала с улыбкой: «Я звонить не буду. Захочешь, позвони сама». «Почему?» – искренне удивилась Лара. «Ну подумай. Подумай, детка». Тут подошел один из коренастых типов с неподвижным лицом, которых она плохо отличала друг от друга, и прорычал: «Пойдемте, Лариса, ждут». И, полуобернувшись к Галке, подставил ладонь: «Давайте, что там у вас». Рыжая, скомкав бумажку с телефоном, бросила ему под ноги.
   Среди многих объектов, принадлежащих лично магнату и его структурам, был охотничий домик в Карелии. Строила его интернациональная бригада: похмельные финны, жуликоватые хорваты, проворные турки и непременные таджики. Принимать объект Киловацкий в целях релаксации поехал лично, прихватив жену.
   Абдаррахмон Ларису не узнал. Зато она признала его сразу. Если честно, в пресных и каких-то парфюмерных олигархических объятиях Лара нет-нет да и вспоминала бритый мусульманский лобок и нетривиальный петтинг. «Меж вами… ценою жизни… ночь мою»…
   Улучив момент, сказала, не поворачивая головы:
   – Плыви на остров, там жди.
   Как уж топтуны ее упустили, непонятно. И вновь рвалась марлей белая ночь, морок без теней, и вода стояла тихим молоком. «Как роза?» – спросила перед рассветом. «Как гранат», – уточнил Дарик, отец восьмерых детей. Абдаррахмон был счастлив: у него стали родиться мальчики, один за другим, три богатыря.
   Незаметно, как ей казалось, Лара пробралась к себе.
   Абдаррахмон стоял на берегу озера и радостно жмурился на восходящее солнце, когда его неслышно и точно стукнули рукояткой «макара» по черепу, засунули в джип, увезли в лес и там умело, как барашка, полоснули по горлу – от уха до уха. И зарыли в рыхлую песчаную почву, куда так легко на полный штык входит лопата.

Подзаборница

   Чтоб было не так страшно, шепотом как бы пела: «Паша, солнце, я тебя люблю, замуж не пойду, трам-пам-пам, ля-ля-ля, погулять хочу…» Шла очень быстро, почти бежала и задыхалась от этой спортивной ходьбы и сопутствующего страха.
   Санитарка сутки через трое с девяти до девяти. Часто прихватывала и весь следующий день, до нуля часов, другими словами до двенадцати ночи. Как Золушка, за сверхурочные. Вообще-то в этих случаях Тоня не ездила последней электричкой, спала в больнице до утра и не спеша шла на прямой автобус до Серпикова, прямо от метро, два часа от дома до дома, очень удобно.
   В Серпикове, само собой, работы никакой не было, половина персонала среднего и особенно младшего звена (сестры и нянечки) жили под Москвой в различных пунктах вдоль Каширского, в основном, шоссе, но и по другим направлениям. Одной из первых этот санитарный путь из области в московские больницы проложила Тонина мама, рядовая медслужбы еще военной поры. Свой трудовой подвиг, как сказала завотделением, провожая ее на пенсию в возрасте семидесяти лет, рядовая продолжала и заканчивала в той же клинической больнице, куда устроила и Тоню. Родила Тонечку последней, восьмой, когда самой было уже под пятьдесят. Понятно, что девчонка вышла так себе. Ножное предлежание – такая довольно фиговая ситуация, когда плод, в данном случае Тоня Кривцова, идет вперед ногами и может по ходу дела задохнуться. Но Антонина не задохнулась, акушеры попались умелые, в той самой больнице, вытащили щипцами, маленько повредив голеностоп. Так что, сами понимаете – девушка не только косолапила по случаю ножки, смотрящей слегка внутрь, но и заметно прихрамывала. Но это как раз не сильно страшно, некоторые даже с полимиэлитом выходят замуж. Тоня знала одну красотку, правда, там дед чуть не миллионер. Так вот она вообще колясочница, регулярно проходила курс реабилитационной терапии у них в больнице. И у нее было два мужа и любовников штук семь. Последний, наркоман, ее и задушил в пакете. Ширнулся и надел на голову, типа шутки, вот так. А Тоне Бог красоты не дал. Нина Филипповна, мамаша – та интересная была, аж до пенсии, потом как с зубами пошла волынка – один за другим весь перёд повыдергала. А у Тони с детства зубики мелкие и темные, хоть рот не открывай, так в ладошку и смеется по сей день. И вся она какая-то мелкая и серенькая, мать так и зовет ее – мышонок. А за матерью и все. «Мышка, подотри, Мышонок, смени на второй койке…» Так что смеяться особенно не приходится. Тем более, работает Тоня-Мышонок в реанимации. Что ни день, кто-нибудь кончается. Неприятная и даже скорбная работа, но Тоня больных жалеет, всю душу отдает. Притом и доктор есть один, Олег Ильич, Тоня для него что угодно сделает, неделю без сна дежурить будет… Но – где тот Олег, а где она. И вообще, надо сказать, у них в реанимации почему-то все доктора – чистые артисты. Высокие, молодые, загорелые. И сестры, как на подбор, ангелочки. Наверное, считается, что для тяжелых больных это полезно – видеть над собой красивые лица и ангельские, полные зубов, улыбки… К раю привыкают.
   Не Тонин случай. Даже волосами не в мать пошла, а в отца, лысого алкоголика, к общему облегчению помершего от печени прошлой весной. У Нины-то Филипповны копна, медная, без седины до старости, косу ложила вокруг головы, даже сейчас заплетает на ночь чуть не в пояс. А Тоня… эх, да что говорить. Мыший хвостик, вот и все. Глазами – это да, мать наградила. Русалочья зелень, изумруд. Да только – фиг ли толку? Важны-то не сами глаза, радужка-зрачок, а что в них. Чем изнутри светят. А у Тони ничем особенным ее замечательные глаза не светят. Смотрят просто и безо всякого выражения. Бывает такое специальное женское выражение в глазах – блядца. Вот у матери – чего есть, того есть, сколько угодно. У ней, болтают, и дети-то от разных мужиков, потому как у папаши по пьяни чуть не с тридцатника на полшестого висело. На самом-то деле не от разных, а от трех. Один еще с войны, майор. От него первый сын, сам теперь военный полковник. Племянники старше Тони, и она выходит их детям бабушка. Второй в Серпикове проживал, директор лесхоза. Тоня фотку видала – Добрыня Никитич, как на картине. Мать у них в семействе подрабатывала за домработницу. Десять лет любви, как один день, трое от него, все парни. Потом убили, конечно. Воровать не хотел. А как на такой должности не воровать? Ну и все. На лесопилке шарахнули по башке «тяжелым тупым предметом». Бревном, чем же еще. А после еще врач был. Благородный такой дядька, на лося похож. Этот сам умер, годами. От него три девки, красоты буквально неописуемой. А Тоня – не иначе, по случайности – от четвертого, законного папаши. Вот и уродилась. От слова «урод». Братья-сестры разъехались с семьями, остались они с матерью вдвоем.
   Короче, в этот самый день надо было домой пораньше, у мамы сердце прихватило, отпустили с полсмены. Автобус в 21.30 ушел, следующий через полтора часа. Погнала на электричку, успела. Приехала в начале первого, перрон пустой, вокзальная площадь – тоже. Идти недалеко, всего-то минут пятнадцать, если бежать. Вот Антонина и мчалась, припадая налево и в ужасе исполняя шепотом хит сезона.
   Шаги за собой услыхала уже совсем рядом с домом. Дом стоял у самой пристани, где других почти и не было. Кривцовой выделили как ветерану войны плюс труда и матери практически героине давным-давно, когда город был маленьким и весь устремлялся к реке. Потом жилье расползлось, пристань обросла своими портовыми постройками – складами, ангарами, эллингами, днем здесь снует и громыхает мелко-механическая пролетарская суета районного масштаба, ночью же пустынно и бесчеловечно. В пришвартованных катерах ночуют бомжи, на деревянном настиле речного вокзала валяются в чутком сне собаки. К дому Кривцовых надо спуститься узким переулком, фактически тропкой между заборами, которыми горожане обнесли свои стихийные огороды, уже которое десятилетие не желая урбанизироваться. Травяную улицу с лопухами и бузиной, рябинами, ветлами и дровяными сараями называли набережной.
   К этой набережной и летела Антонина, когда полет неожиданно прервался, будучи остановлен тисками, сжавшими сзади Тонины острые локти.
   – Ой, – пискнула Тоня и зажмурилась, – не убивай, дяденька, бери что есть, – и, не раскрывая глаз, вжавши голову в плечи, кинула на землю сумку с лекарствами и большими деньгами – сто рублей родители одного мальчика заплатили за хороший уход, а мальчика-то избили в центре города до полусмерти за его лицо кавказской национальности.
   – Не бойсь, корявая, – шепнул в ухо напавший человек, – на что ты мне сдалась убивать. И ридикуль твой на черта мне сдался. Ты тихо, главно дело, хорошо будет.
   Мужик развернул Тонечку лицом к себе. От любопытства, пересилившего страх, она открыла глаза. Мужичок, что называется, метр с кепкой на коньках, ростом вровень с ней, притом что стоял выше по крутой тропинке. Пахло от него, конечно, водкой и потом, но не противно, а как-то, Тоня затруднилась бы сформулировать, а мы, пожалуй, употребим именно это слово: волнующе. Присмотревшись, Антонина обнаружила, что и не мужик вовсе, а пацан, лет семнадцати максимум.
   – Ну, блядь, чо уставилась, – сказал пацан и улыбнулся из-под низкой кепки, отчего Тоня сразу же перестала бояться. – Ишь, зенки-то кошачьи…
   – Чего? – переспросила Тоня.
   – Через плечо. Фары, говорю, как у кошки. Красивые.
   Тоне, кстати, за все тридцать два года никто не говорил про ее незаурядные глаза. Даже мама. Только отец перед смертью, похоже, уже в бреду, прохрипел: Тоша, родная… глазки богородицыны…
   Пацан Тонины локти отпустил, чем она, надо заметить, не воспользовалась, а продолжала стоять столбом. Вытащил из кармана газету и расстелил возле забора. Обернувшись, приказал: «Ты, это, стой, честно говорю, хуже будет. Малёк побалуемся, и пойдешь. Честно говорю». Потом снял пиджак и положил поверх газеты. Под пиджаком одна майка с растянутыми проймами, худой, как драный кот. Толкнул Тоню, она послушно села на подстилку. «Чо расселась, дура! Ложись давай…» Тоня легла. Пацан расстегнул штаны и повалился сверху.
   Дальше Тоня закрыла глаза и уже не открывала их, пока все не кончилось, и своего первого мужчину так и не рассмотрела в подробностях. А парень на ней дергался, чем-то раздирал секретное место, обеими руками больно сжимал груди и в виде поцелуя шуровал языком во рту. Потом заскулил и уронил голову ей на лицо, тихо бормоча жуткие слова, которых Тоня не слышала даже от отца в кромешных запойных провалах, когда тот махал топором у матери над головой в честь паскудной жизни, которую они друг другу изгадили, как могли.
   После, как освободил ее от скользкого вроде обмылка, пацан выдернул из-под Тони пиджак, пихнув ее в плечо: э, ну, разлеглась, блядь… И, неумолчно матерясь, истаял в темноте.
   Тоня, как могла, вытерлась носовым платком, подобрала сумку и осторожно двинулась домой. Внутри у ней все ныло и горело. Сделав матери укол, женщина Антонина Кривцова накипятила в ведре воды и долго, с удовольствием мылась. Потом выпила водки и с легкой звонкой головой уснула, едва добредя до кровати.
   С этой ночи все переменилось. Ощущения, которыми одарил ее безымянный пацан, наверняка такой же бессмысленный уродец, каким был ее отец, Тонечку задним числом буквально окрылили. Она вспоминала каждую секунду подзаборной любви, и ее окатывало жаром. Она попросила полторы ставки и, что ни день, возвращалась домой глубокой ночью, надеясь встретить поганца, и снова лечь с ним в лопухах, и обнять костлявые плечи, и услышать запах водки и пота, и не гнать на пожар, а чтоб все красиво, и размеренно, и страстно – типа как показывают сейчас в кино. По ночам Антонина ворочалась и делала порой нехорошее. После чего испытывала страшный стыд, но и небывалую радость. И снова в темноте замедляла шаг над пристанью и даже останавливалась у того самого забора в ожидании. Но так никого и не встретила. А допустим, их пути с пацаном и пересекались в маленьком райцентре Серпикове, что не исключено. Так разве узнаешь даже любимого человека, если полюбил его, можно сказать, вслепую?
   Однажды на дежурстве ее вдруг вырвало. Прямо на койку, которую она готовила для новой больной (передозировка). Напарница, пожилая тетя Рая, внимательно на женщину Тоню посмотрела и спросила прямо: месячные когда приходили?
   Мать не ругалась. Сказала лишь: дура ты, Тонька, нашла время. Но чего зря болтать, обе, слава богу, двужильные, несмотря что одна на девятый десяток выруливает, а в другой, кроме пуза, тела, считай, и нет.

Бахчисарайский фонтан

   С моральным комфортом у Люси были серьезные проблемы. Создавал их не только сын Вадик, но и мать, проживающая с некоторых пор в богадельне. Был у нее домик, так называемый «огород» в черте города, где управляться она уже никак не могла, имея за плечами восемьдесят четыре года. Сколько-то времени старушка пожила с дочерью и внуком. Накрепко объятая маразмом, себя не помнила вовсе, включала газ, путала унитаз с суповой кастрюлей, и, как свойственно детям, очень интересовалась своими экскрементами: лепила из них котлетки, пробовала на вкус и размазывала по стенам. Когда бабушка вышла в одних подштанниках на лестницу и, мяуча, легла под дверью, Люся послала к чертям все комплексы, присущие русской интеллигенции, заодно с зачатками политкорректности, с трудом пробивающей себе дорогу на постсоветском пространстве, и сдала мать в интернат. Куда ту взяли тоже не сразу, а как следует помытарив дурную дочь в разных приемных, чтоб неповадно было. И пенсию вместе с домиком государство забрало в свою пользу, имея в этом прочный и надежный навык.
   Раза два в месяц для очистки совести Люся к ней ездила. Из глаз старухи сочились мутные слезки, она забивалась под одеяло и поскуливала: «Чего тебе, дяденька… Уж я старая, не хочу в участок…»
   …Вадик искоса наблюдал, как мать изгибается перед зеркалом, неестественно далеко запускает руку за спину, чтобы застегнуть длинную молнию. Они не разговаривали уже полгода – с тех пор, как Вадик привел Иру, и та осталась ночевать, а вскоре и жить в единственной комнате, перегороженной шкафом. Между прочим, с Ирой-то Людмила Петровна как раз общалась. «Скажи этому, картошки нету», – в присутствии, причем, сына – и Ира послушно транслировала: «Вадюш, не сходишь за картошечкой, солнце?».
   Людмила Петровна, она же Люся, совсем не старая и свободомыслящая женщина, умом понимала, что ее когда-то горячо любимый единственный сын Вадя, Вадюшечка, в недалеком прошлом нежный худосочный подросток (уши топориком, синеватые ямки над ключицами плюс золотой завиток на тонкой шее), ныне же бледный верзила двадцати шести лет, – нуждается, как говорится, в женщине. Мысли о том, что прекрасный Вадик может эту условную женщину полюбить и ни с того ни с сего захотеть жить с ней совместной жизнью, Людмила Петровна, конечно, не допускала. В том, что Ира поселилась тут за шкафом и, с самого утра аккуратно одетая в джинсы и маечку, передвигалась максимально незаметно, бочком, молниеносно принимая душ и скромно поедая на завтрак вместе с Вадиком геркулесовую кашу, Люся как женщина ее вины не усматривала. Но как мать усматривала чудовищное предательство сына. Во-первых, Вадик с детства ненавидел геркулес. А тут вдруг пробило на овсянку, лопает жадно, как дворняжка. Во-вторых, вообще – как можно привести постороннюю девчонку в дом к матери, еще не старой, повторяю, в пятидесятилетнем соку одинокой женщине?! Он что же, думает, у самой Люси не может быть личной жизни? Ей-то куда девать мужчину, если, точнее – когда таковой возникнет на горизонте ее одиночества? На старости лет бежать в вонючую холостяцкую берлогу? А вдруг он женат? Мужчины в возрасте, подходящем для Люси, как правило, женаты. Если не женаты – значит алкоголики или вдовцы, неизвестно, что хуже. И вот, допустим, приличный человек увлечется свежей, разведенной Люсей, ее пусть близорукими, но яркими глазами, ногами, гладкими, как длинногорлые опрокинутые бутылки, ее хрипловатым смехом и белой веснушчатой кожей, характерной для рыжих, ее культурным уровнем редактора крупного регионального издательства… И чего? По кафе ошиваться? На лавочках мерзнуть? В кино, что ли, ходить? Дрожать на дешевых гостиничных койках среди проституток и наглых командированных?
   По ночам Люся мучительно деревенела и вжималась в подушку, чтобы не слышать шорохов за шифоньером. Уловив однажды скорее вздох, чем шепот: «Обними меня…» – так сжала зубы, что щелкнуло в виске. На работу стала являться раньше всех, пока эти не встали. Молодые, в свою очередь, домой возвращались заполночь, пробираясь мимо якобы спящей матери подобно мухам.