Страница:
На короткое время они даже сняли комнату – в оккупированной кошками развалюхе. Люся прямо с ума сходила от внезапной свободы, на радостях даже стала разгуливать по квартире голая. Пышная весна перетекала в лето, теплый ветер надувал занавески. Люся вымыла окна и долго пила по утрам кофе.
В этот благодатный период как раз состоялся большой татарский праздник. Алсу, коллега и добрая приятельница, как бы ненароком, по-колежански, пригласила Люсю в свой чудный дом, полный родни, ковров, карапузов, тихой толпой, как мальки, снующих по комнатам; запахи баранины и айвы текли с кухни, орнаментируя застолье тонкой чарующей вязью.
Над пловом колдовали мужчины. Главенствовал высокий татарин в тонких очках с бритым черепом и седой шкиперской бородкой. Люся сперва приняла его за мужа Алсу, которого видела всего раз. Но Камиль оказался дальним родственником из Симферополя. И Люся вдруг побежала в ванную проверять макияж и прическу.
Под плов она пила много сладкого вина, а Камиль все подливал и подливал, и все женщины за столом были равно далеки от него, лишь где-то на словесной периферии мелькнула какая-то необязательная жена… Байки Камиля из флотского прошлого, в котором он отбывал срочную службу радистом, были до того складными и отточенными, что Люся, профессиональный читатель, опытный поклонник изложения, буквально вся сияла. Вышли покурить на террасу.
– Сафа Гирей, был такой хан…
– Я знаю, кто такой Гирей, – улыбнулась образованная Люся.
– Конечно, я так, на всякий случай. Однажды у него в гареме появилась русская, Людмила. И стала его любимой женой. Хан прижил с ней сына…
– А Зарема?
– Не было никакой Заремы. Пушкин, кстати, это прекрасно знал. И Марии, гордой полячки, не было. Распутный хан приблизил этого сынишку. Изнеженное дитя гарема… Ради него Гирей забыл все на свете, в том числе и постаревшую Людмилу, боярскую, между прочим, дочь. А Людмила любила хана, любила страстно, как первого мужчину, как отца этого растлённого ребенка, любила… – тут Камиль с едва заметным презрением усмехнулся, – как свойственно русским женщинам: безрассудно. И она…
– Что? – Люся взглянула в глаза Камилю прямо и холодно.
– Она зарезала сыночка. А после закололась сама.
– Вы считаете, это свойственно русским женщинам?
Камиль засмеялся.
– Наверное, я плохо знаю русских женщин.
– Наверное. Зачем вы все это мне рассказываете?
– Ну просто… – Камиль немного смутился. – Вы – Людмила, и как-то вспомнилось…
– Довольно неожиданная аналогия, – отметила Людмила.
– А вы – довольно красивая дама. С такой внешностью можно быть и поглупее.
– Ну, пожалуй, мне пора.
Камиль взял ее за локоть:
– Постойте. Не уходите так. Я вас не обидел? Можно вас проводить?
– Да бросьте. – Люся мягко высвободила локоть. – А то придется звать вас на так называемую чашку кофе. Сегодня это не входит в мои планы.
О да, Люся определенно неглупа. Определенно, она понимает, как поставить на место смуглого джентльмена со всей его мусульманской ученостью. Определенно, они с Камилем засекли друг друга, и эту мимолетную тень интереса (способную эволюционировать в чувство) не следует спугнуть пошлым приключением.
– Я вас найду, – пообещал хан Гирей на прощание.
– Не сомневаюсь, – буркнула боярыня Людмила.
Разумеется, Камиль ее нашел – на следующий же день, приехав к ней на работу. Они гуляли по городу, обедали в прекрасном (очень дорогом) ресторанчике – с виду обычном дебаркадере, с VIP-местами прямо над рекой, на теплом ветерке, гонящем по воде ослепительные блики. Камиль выходил на финишный виток монографии о Крымском ханстве, которую писал уже десять лет. Архив Национальной Публичной библиотеки располагал самыми фундаментальными материалами, и времени себе на эти драгоценные раскопки Камиль положил до следующей весны.
Людмила не спешила предлагать (точнее разрешать, поскольку ни в каких предложениях со стороны женщины хан не нуждался) перебираться к ней с зубной щеткой. Иногда они проводили у Люси по два-три дня, после чего Камиль возвращался к родственникам, где всерьез начинал подумывать о разводе.
Лето, между тем, сменилось осенью, и к тысячелетию города муниципалитет принялся срочно возводить потемкинские деревни. Впрочем, не такие уж и потемкинские. Сносили и строили с татарским тщанием, город распрямлялся и светлел на глазах. Бульдозеры валили по центру куликовской свиньей, и в один прекрасный день Вадик с Ирой со своими тощими чемоданами явились на отчем пороге – буквально как ни в чем ни бывало.
– Нас сносят, – объявила Ира. Она располнела, и по задумчивости улыбки Люся легко догадалась о причинах.
– Поздравляю. Времени, я вижу, вы не теряли.
С этими приветливыми словами мать влезла в новые, на шпильках, узорчатые сапоги с загнутыми носами, накинула какую-то пушнину и вышла, не то чтобы хлопнув дверью, но закрыв ее по-особому радикально.
Итак, с одной стороны – Ира беременна, и девать их с Вадиком решительно некуда. С другой же стороны, «личная жизнь» самой Люси приобретает все более отчетливые очертания. Жена Камиля, юная археологиня, за время отсутствия мужа нашла себе в экспедиции романтического друга, существенно приближенного к ней по возрасту и прочим параметрам. Как это принято у молодых женщин, она легко достигла того же состояния, что и подруга Вадика Ира. И письменно испросила у супруга согласия на развод. Были они, слава богу, бездетны, и Симферопольский ЗАГС равнодушно и заочно их развел.
Столь неожиданно обретенная свобода как бы озарила для Камиля факт, очевидный Люсе на стадии приблизительно третьего сексуального контакта: Камиль – ее мужчина, и она – его женщина. В раннем возрасте это называется любовью, у людей же опытных, на горизонте жизни которых маячат органы социальной опеки, близость такого партнера вызывает чувство покоя, защищенности и взыскуемого морального комфорта. Качество оргазма тут не играет роли – ну, во всяком случае, факультативную, то есть не лишнюю, но и не обязательную.
Они шли по набережной, и ветер уже совсем по-осеннему мел пережженные солнцем листья. Тут-то Камиль и произнес то, чего ждала и боялась Люся: «Деточка, я думаю, нам лучше жить вместе»…
– Ты ничего не рассказывал о своей семье…
– Какая ж семья? Жена вот от меня ушла. Детей нет.
– А родители?
– Мама умерла, давно, от рака. Отец живет у среднего брата. Нас трое, братьев, – пояснил Камиль.
– Видишь, – с непонятным укором сказала Люся. – А я даже не знала.
– Ну а я – разве знаю что-нибудь про тебя?
– Вот именно!
– Но какое это имеет значение?
– Это имеет значение. Может быть, ты расхочешь жить вместе, когда узнаешь…
Камиль обнял ее, расцеловал, как маленькую, в обе щеки.
– Ты, конечно, очень толковая дама… Но все-таки дурочка. Ну что – с сыном живешь в одной комнате? Невестка у тебя беременная? Я в курсе, Алсушка рассказала…
– Какая умница. Ну ладно. Хотя я не очень понимаю, как жить в этих условиях. А больше Алсушка тебе ничего не рассказывала?
– А что еще? – Камиль слегка насторожился. – С вами еще кто-нибудь живет?
– Нет. С нами никто больше не живет. Мы, знаешь… Мы сейчас съездим с тобой в одно место. Это недолго. Час-полтора.
«Не дай бог поселиться здесь когда-нибудь», – думали все без исключения посетители, только еще подходя к страшному дому, с которого, казалось, прямо на глазах осыпалась гнусная розово-серая штукатурка. За мутными стеклами маячили какие-то тени. Грязные цементные ступени крыльца под ржавым козырьком были сбиты до арматуры, оцинкованная дверь напоминала о морге. Окна в серых рассохшихся рамах никогда не открывались, намертво сжатые осевшими проемами. Невыносимый запах мочи, перебивающий всю остальную вонь: тухлой капусты, кала, немытых тел и волос, – вцеплялся в ноздри уже на ступеньках, становясь с каждым шагом все злее.
В палате лежали и сидели на койках, в рваных простынях или вовсе без них десятка полтора старух. «К Шуре, к Шуре…» – зашуршали, как мыши.
– Здравствуй, мама… – сказала Люся без выражения.
Крошечная старушка натянула до подбородка сизое байковое одеяльце, под которым тело вовсе не угадывалось, и запричитала свое:
– Чего тебе, дяденька, не хочу, чего ты…
– Вот, мама, поешь, – Люся сгрузила на шаткую тумбочку гроздь бананов. – Почистить тебе?
Со всех коек потянулись костлявые руки в синяках от капельниц: «Дай, мне дай, дай покушать, дай…»
Люся очистила банан и поднесла к лицу матери. Старушка мелко затряслась и накрылась с головой. Люся отдала банан соседней бабке, и та жадно его сожрала.
На Камиля Людмила ни разу не взглянула. Только на улице, глубоко вдохнув сырого воздуха, расслабилась, опустила плечи – всякий раз, входя сюда, она вся непроизвольно сжималась, словно ожидая удара.
– Бедная ты девчонка… – сказал Камиль.
И Люся наконец разревелась и ревела долго, с икотой и судорожными всхлипами, жадно, как бабка, пожирающая банан.
В этот вечер она познакомила Камиля с сыном. Грех был отпущен, и Люсе показалось, что очень скоро жизнь каким-то образом совершенно изменится. «Он будет здесь жить, – сказала Людмила Петровна Вадику и Ире. – Все будет хорошо». И все они, как в многоместной палате, аккуратно легли спать. Засыпая, Люся почувствовала, что мама умерла.
Камиль нашел дешевую таджикскую бригаду. Лоджию расширили, объединили с комнатой и, заложив стенки кирпичом (благо первый этаж), утеплили. Сломали стену между комнатой и кухней. Новую фанерную перегородку в целях звукоизоляции с обеих сторон закрыли коврами. Вышло две уютные комнатки. В светлой («спальне») угнездились в ожидании птенца молодые, в «столовой» с небольшой коллекцией оружия, красиво развешанной Камилем по ковру, – «старики».
Семья замирилась вокруг нового и бесспорного главы, что свидетельствует о необходимости в любом обществе твердой руки. В относительном дружелюбии готовились к появлению очередного жильца.
В феврале Ира родила Люсе внучку, и центр семьи сместился к маленькой кроватке с лысым и на удивление спокойным человечком. Девочка, которую, вопреки настояниям бабушки, не пеленали, как бы олицетворяла вековую мечту человечества о покое и воле. Молодые вообще много экспериментировали, начиная с родов в воде. Разумеется, малышка вовсю рассекала в ванне. Ну и доплавались. Несчастье грянуло, когда никто, даже посторонний Камиль, уже не мыслил себе жизни без лягушонка с беззубой улыбкой. Однажды мимолетный сон сразил на миг усталую Ирочку, бесконтрольный лягушонок, вместо того, чтобы выдохнуть в воду, вдохнул. И был этот вдох последним. Много ли ему надо, бедному сухопутному лягушонку…
…Напиваясь, Вадик зверел. В трезвом виде просто ни с кем не разговаривал, жену иначе как «Ирод» не называл. А пьяный… На бедной Ирочке уже живого места не было. Здоровый Камиль еще мог справиться с горемыкой. Но не дай бог его поблизости не оказывалось: дело дошло до того, что одичавший Вадюша в щепу изрубил коллекционной шашкой дверь в ванную, где прятались мать с женой, и попер на баб, чисто Чапай. В лучших национальных традициях: соседи, милиция, квартира в клочья, битое стекло хрустит под ногами… Ира с черепно-мозговой травмой в больнице, Люся с Камилем кантуются у Алсу, пережидают очередной запой. Туда и прилетела весть о пожаре.
Из психушки Вадик вернулся в состоянии законченного овоща. Ира сгинула. Люся, изможденная старуха в свои пятьдесят два, изводила Камиля истериками. Отремонтированное после пожара многострадальное жилье тихо загнивало и погружалось в сугробы хлама, как бывает, когда из дома уходит надежда.
– Деточка, – говорил Камиль, когда Люся, отрыдав, оглушенная транквилизаторами, затихала в его объятиях. – Надо отдохнуть. В Гурзуфе у брата домик, окна в парк, рядом море, дельфины прямо к берегу подплывают…
– Да как же я его оставлю… – вновь начинала плакать Людмила, поскольку мать боролась в ней с женщиной и побеждала, отягощенная к тому же виной перед собственной матерью, которая вдруг стала являться к Люсе во сне с пугающей частотой – молодая, с длинной рыжей косой и вся в дерьме.
В конце концов, Камиль сдался и уехал в свой Гурзуф один. Звонил беспрерывно и даже прислал билет на фирменный поезд «Бахчисарай». Целую ночь проплакала Люся, щекой на глянцевой плацкарте: купе, нижнее место.
Единственная вещь, вернее, стихия, которая пробуждала Вадима от его тупого полусна, была вода. При слове «мыться» он впадал в беспокойство и даже ярость, плакал и отбивался. Из поджарого жеребца с ногами циркулем за год под действием препаратов бедный Вадик превратился в бесполую вздутую квашню. Квашня главным образом дремала; пробуждаясь же, требовала корма и монотонно материлась. «Пусть бы он умер» – эта страшная идея, можно сказать, овладела Людмилой Петровной и готова была стать материальной силой – при поддержке хоть одного какого-нибудь человека.
Вася Ширяев, придурок средних лет, отдыхал на задах своего овощного, где его из жалости держали грузчиком. С утра он перетаскал полтонны картошки и имел все основания выпить. С закуской было сложнее. На водку у Васи хватало всегда, закуску же он покупал обычно с аванса, а аванс был как раз позавчера. Так что Вася уже сутки не жрал и вид имел бледный, хотя и закамуфлированный грязью. И вот аккурат после первого стакана к нему, можно сказать, слетел ангел. Баба не так чтобы старая, но как бы пожеванная. Культурная, одним словом, гражданка в темных очках. Осторожно обходя тухлые лужи и кучи гниющего неликвида, баба приблизилась и давай рассматривать Васю поверх очков.
– Вам чего? – отчасти возмутился Вася, потому что не любил, когда ему мешали отдыхать.
Баба, видать, приняла какое-то решение.
– Хочешь заработать? – спросила. И добавила: – Если трепаться не будешь.
Вася встревожился. Не любил он, когда нельзя трепаться. И правильно не любил, потому что о хорошем деле молчать не просят. Но дело, о котором с натугой и треском в пальцах, маленько даже задыхаясь со страху, терла баба, Вася вообще никак не мог осмыслить. Для прочистки труб хватил он еще стакан и вылупил на тетку глаза, розовые, как окрашенные сквозь скорлупу пасхальные яйца. Потому что дело было не просто какое-нибудь беззаконное. Жуткое… мокрое, прямо сказать, дело.
– Не бойся, – шептала баба, – он сопротивляться не будет.
– Опухла ты, тетя? – Вася запаниковал. – Да я сроду никого не мочил! В седьмом классе только кошку раз повесил. Блевал после, как с политуры…
– Три тыщи дам.
– Сколько? – зарплата чернорабочего Васи Ширяева составляла две восемьсот.
– Пять, – испугалась баба. – Только смотри… Как тебя? Вася? Постарайся, Вася, быстро. Чтоб не мучился мальчик…
– Деньги вперед, – буркнул Вася, потупившись.
Выпил Василий этим вечером на славу. И закусил неплохо – салом, самсой, да плюс дармовыми апельсинами. А проснувшись под утро с чугунной головой, отлил и вспомнил про источник своего благосостояния. И вмиг протрезвел.
В девять утра из отделения, где Ширяева знали как родного, по указанному Васей адресу стартовали двое оперов.
Людмила Петровна делала Вадику укол, когда в дверь позвонили. Сердце бешено запрыгало – в груди, в горле, в животе – повсюду. На ватных ногах Люся медленно двинулась навстречу свободе и любви. И тут выросла перед ней мать – высокая, как в детстве, с рыжей косой вокруг головы и в чистой исподней рубахе. Мать раскинула руки, рассмеялась: «Бежи, доня моя, бежи шибче!» Ветер с реки сдернул панамку, ударил в лицо, Люська шагнула непослушными ножками, яркий свет вспыхнул, вода раскололась…
Менты услышали шум, что-то тяжелое глухо шмякнулось, посыпалось стекло… Позвонили-позвонили еще с полминуты и стали ломать дверь. Отмычки, козлы, опять забыли.
Мажор
В этот благодатный период как раз состоялся большой татарский праздник. Алсу, коллега и добрая приятельница, как бы ненароком, по-колежански, пригласила Люсю в свой чудный дом, полный родни, ковров, карапузов, тихой толпой, как мальки, снующих по комнатам; запахи баранины и айвы текли с кухни, орнаментируя застолье тонкой чарующей вязью.
Над пловом колдовали мужчины. Главенствовал высокий татарин в тонких очках с бритым черепом и седой шкиперской бородкой. Люся сперва приняла его за мужа Алсу, которого видела всего раз. Но Камиль оказался дальним родственником из Симферополя. И Люся вдруг побежала в ванную проверять макияж и прическу.
Под плов она пила много сладкого вина, а Камиль все подливал и подливал, и все женщины за столом были равно далеки от него, лишь где-то на словесной периферии мелькнула какая-то необязательная жена… Байки Камиля из флотского прошлого, в котором он отбывал срочную службу радистом, были до того складными и отточенными, что Люся, профессиональный читатель, опытный поклонник изложения, буквально вся сияла. Вышли покурить на террасу.
– Сафа Гирей, был такой хан…
– Я знаю, кто такой Гирей, – улыбнулась образованная Люся.
– Конечно, я так, на всякий случай. Однажды у него в гареме появилась русская, Людмила. И стала его любимой женой. Хан прижил с ней сына…
– А Зарема?
– Не было никакой Заремы. Пушкин, кстати, это прекрасно знал. И Марии, гордой полячки, не было. Распутный хан приблизил этого сынишку. Изнеженное дитя гарема… Ради него Гирей забыл все на свете, в том числе и постаревшую Людмилу, боярскую, между прочим, дочь. А Людмила любила хана, любила страстно, как первого мужчину, как отца этого растлённого ребенка, любила… – тут Камиль с едва заметным презрением усмехнулся, – как свойственно русским женщинам: безрассудно. И она…
– Что? – Люся взглянула в глаза Камилю прямо и холодно.
– Она зарезала сыночка. А после закололась сама.
– Вы считаете, это свойственно русским женщинам?
Камиль засмеялся.
– Наверное, я плохо знаю русских женщин.
– Наверное. Зачем вы все это мне рассказываете?
– Ну просто… – Камиль немного смутился. – Вы – Людмила, и как-то вспомнилось…
– Довольно неожиданная аналогия, – отметила Людмила.
– А вы – довольно красивая дама. С такой внешностью можно быть и поглупее.
– Ну, пожалуй, мне пора.
Камиль взял ее за локоть:
– Постойте. Не уходите так. Я вас не обидел? Можно вас проводить?
– Да бросьте. – Люся мягко высвободила локоть. – А то придется звать вас на так называемую чашку кофе. Сегодня это не входит в мои планы.
О да, Люся определенно неглупа. Определенно, она понимает, как поставить на место смуглого джентльмена со всей его мусульманской ученостью. Определенно, они с Камилем засекли друг друга, и эту мимолетную тень интереса (способную эволюционировать в чувство) не следует спугнуть пошлым приключением.
– Я вас найду, – пообещал хан Гирей на прощание.
– Не сомневаюсь, – буркнула боярыня Людмила.
Разумеется, Камиль ее нашел – на следующий же день, приехав к ней на работу. Они гуляли по городу, обедали в прекрасном (очень дорогом) ресторанчике – с виду обычном дебаркадере, с VIP-местами прямо над рекой, на теплом ветерке, гонящем по воде ослепительные блики. Камиль выходил на финишный виток монографии о Крымском ханстве, которую писал уже десять лет. Архив Национальной Публичной библиотеки располагал самыми фундаментальными материалами, и времени себе на эти драгоценные раскопки Камиль положил до следующей весны.
Людмила не спешила предлагать (точнее разрешать, поскольку ни в каких предложениях со стороны женщины хан не нуждался) перебираться к ней с зубной щеткой. Иногда они проводили у Люси по два-три дня, после чего Камиль возвращался к родственникам, где всерьез начинал подумывать о разводе.
Лето, между тем, сменилось осенью, и к тысячелетию города муниципалитет принялся срочно возводить потемкинские деревни. Впрочем, не такие уж и потемкинские. Сносили и строили с татарским тщанием, город распрямлялся и светлел на глазах. Бульдозеры валили по центру куликовской свиньей, и в один прекрасный день Вадик с Ирой со своими тощими чемоданами явились на отчем пороге – буквально как ни в чем ни бывало.
– Нас сносят, – объявила Ира. Она располнела, и по задумчивости улыбки Люся легко догадалась о причинах.
– Поздравляю. Времени, я вижу, вы не теряли.
С этими приветливыми словами мать влезла в новые, на шпильках, узорчатые сапоги с загнутыми носами, накинула какую-то пушнину и вышла, не то чтобы хлопнув дверью, но закрыв ее по-особому радикально.
Итак, с одной стороны – Ира беременна, и девать их с Вадиком решительно некуда. С другой же стороны, «личная жизнь» самой Люси приобретает все более отчетливые очертания. Жена Камиля, юная археологиня, за время отсутствия мужа нашла себе в экспедиции романтического друга, существенно приближенного к ней по возрасту и прочим параметрам. Как это принято у молодых женщин, она легко достигла того же состояния, что и подруга Вадика Ира. И письменно испросила у супруга согласия на развод. Были они, слава богу, бездетны, и Симферопольский ЗАГС равнодушно и заочно их развел.
Столь неожиданно обретенная свобода как бы озарила для Камиля факт, очевидный Люсе на стадии приблизительно третьего сексуального контакта: Камиль – ее мужчина, и она – его женщина. В раннем возрасте это называется любовью, у людей же опытных, на горизонте жизни которых маячат органы социальной опеки, близость такого партнера вызывает чувство покоя, защищенности и взыскуемого морального комфорта. Качество оргазма тут не играет роли – ну, во всяком случае, факультативную, то есть не лишнюю, но и не обязательную.
Они шли по набережной, и ветер уже совсем по-осеннему мел пережженные солнцем листья. Тут-то Камиль и произнес то, чего ждала и боялась Люся: «Деточка, я думаю, нам лучше жить вместе»…
– Ты ничего не рассказывал о своей семье…
– Какая ж семья? Жена вот от меня ушла. Детей нет.
– А родители?
– Мама умерла, давно, от рака. Отец живет у среднего брата. Нас трое, братьев, – пояснил Камиль.
– Видишь, – с непонятным укором сказала Люся. – А я даже не знала.
– Ну а я – разве знаю что-нибудь про тебя?
– Вот именно!
– Но какое это имеет значение?
– Это имеет значение. Может быть, ты расхочешь жить вместе, когда узнаешь…
Камиль обнял ее, расцеловал, как маленькую, в обе щеки.
– Ты, конечно, очень толковая дама… Но все-таки дурочка. Ну что – с сыном живешь в одной комнате? Невестка у тебя беременная? Я в курсе, Алсушка рассказала…
– Какая умница. Ну ладно. Хотя я не очень понимаю, как жить в этих условиях. А больше Алсушка тебе ничего не рассказывала?
– А что еще? – Камиль слегка насторожился. – С вами еще кто-нибудь живет?
– Нет. С нами никто больше не живет. Мы, знаешь… Мы сейчас съездим с тобой в одно место. Это недолго. Час-полтора.
«Не дай бог поселиться здесь когда-нибудь», – думали все без исключения посетители, только еще подходя к страшному дому, с которого, казалось, прямо на глазах осыпалась гнусная розово-серая штукатурка. За мутными стеклами маячили какие-то тени. Грязные цементные ступени крыльца под ржавым козырьком были сбиты до арматуры, оцинкованная дверь напоминала о морге. Окна в серых рассохшихся рамах никогда не открывались, намертво сжатые осевшими проемами. Невыносимый запах мочи, перебивающий всю остальную вонь: тухлой капусты, кала, немытых тел и волос, – вцеплялся в ноздри уже на ступеньках, становясь с каждым шагом все злее.
В палате лежали и сидели на койках, в рваных простынях или вовсе без них десятка полтора старух. «К Шуре, к Шуре…» – зашуршали, как мыши.
– Здравствуй, мама… – сказала Люся без выражения.
Крошечная старушка натянула до подбородка сизое байковое одеяльце, под которым тело вовсе не угадывалось, и запричитала свое:
– Чего тебе, дяденька, не хочу, чего ты…
– Вот, мама, поешь, – Люся сгрузила на шаткую тумбочку гроздь бананов. – Почистить тебе?
Со всех коек потянулись костлявые руки в синяках от капельниц: «Дай, мне дай, дай покушать, дай…»
Люся очистила банан и поднесла к лицу матери. Старушка мелко затряслась и накрылась с головой. Люся отдала банан соседней бабке, и та жадно его сожрала.
На Камиля Людмила ни разу не взглянула. Только на улице, глубоко вдохнув сырого воздуха, расслабилась, опустила плечи – всякий раз, входя сюда, она вся непроизвольно сжималась, словно ожидая удара.
– Бедная ты девчонка… – сказал Камиль.
И Люся наконец разревелась и ревела долго, с икотой и судорожными всхлипами, жадно, как бабка, пожирающая банан.
В этот вечер она познакомила Камиля с сыном. Грех был отпущен, и Люсе показалось, что очень скоро жизнь каким-то образом совершенно изменится. «Он будет здесь жить, – сказала Людмила Петровна Вадику и Ире. – Все будет хорошо». И все они, как в многоместной палате, аккуратно легли спать. Засыпая, Люся почувствовала, что мама умерла.
Камиль нашел дешевую таджикскую бригаду. Лоджию расширили, объединили с комнатой и, заложив стенки кирпичом (благо первый этаж), утеплили. Сломали стену между комнатой и кухней. Новую фанерную перегородку в целях звукоизоляции с обеих сторон закрыли коврами. Вышло две уютные комнатки. В светлой («спальне») угнездились в ожидании птенца молодые, в «столовой» с небольшой коллекцией оружия, красиво развешанной Камилем по ковру, – «старики».
Семья замирилась вокруг нового и бесспорного главы, что свидетельствует о необходимости в любом обществе твердой руки. В относительном дружелюбии готовились к появлению очередного жильца.
В феврале Ира родила Люсе внучку, и центр семьи сместился к маленькой кроватке с лысым и на удивление спокойным человечком. Девочка, которую, вопреки настояниям бабушки, не пеленали, как бы олицетворяла вековую мечту человечества о покое и воле. Молодые вообще много экспериментировали, начиная с родов в воде. Разумеется, малышка вовсю рассекала в ванне. Ну и доплавались. Несчастье грянуло, когда никто, даже посторонний Камиль, уже не мыслил себе жизни без лягушонка с беззубой улыбкой. Однажды мимолетный сон сразил на миг усталую Ирочку, бесконтрольный лягушонок, вместо того, чтобы выдохнуть в воду, вдохнул. И был этот вдох последним. Много ли ему надо, бедному сухопутному лягушонку…
…Напиваясь, Вадик зверел. В трезвом виде просто ни с кем не разговаривал, жену иначе как «Ирод» не называл. А пьяный… На бедной Ирочке уже живого места не было. Здоровый Камиль еще мог справиться с горемыкой. Но не дай бог его поблизости не оказывалось: дело дошло до того, что одичавший Вадюша в щепу изрубил коллекционной шашкой дверь в ванную, где прятались мать с женой, и попер на баб, чисто Чапай. В лучших национальных традициях: соседи, милиция, квартира в клочья, битое стекло хрустит под ногами… Ира с черепно-мозговой травмой в больнице, Люся с Камилем кантуются у Алсу, пережидают очередной запой. Туда и прилетела весть о пожаре.
Из психушки Вадик вернулся в состоянии законченного овоща. Ира сгинула. Люся, изможденная старуха в свои пятьдесят два, изводила Камиля истериками. Отремонтированное после пожара многострадальное жилье тихо загнивало и погружалось в сугробы хлама, как бывает, когда из дома уходит надежда.
– Деточка, – говорил Камиль, когда Люся, отрыдав, оглушенная транквилизаторами, затихала в его объятиях. – Надо отдохнуть. В Гурзуфе у брата домик, окна в парк, рядом море, дельфины прямо к берегу подплывают…
– Да как же я его оставлю… – вновь начинала плакать Людмила, поскольку мать боролась в ней с женщиной и побеждала, отягощенная к тому же виной перед собственной матерью, которая вдруг стала являться к Люсе во сне с пугающей частотой – молодая, с длинной рыжей косой и вся в дерьме.
В конце концов, Камиль сдался и уехал в свой Гурзуф один. Звонил беспрерывно и даже прислал билет на фирменный поезд «Бахчисарай». Целую ночь проплакала Люся, щекой на глянцевой плацкарте: купе, нижнее место.
Единственная вещь, вернее, стихия, которая пробуждала Вадима от его тупого полусна, была вода. При слове «мыться» он впадал в беспокойство и даже ярость, плакал и отбивался. Из поджарого жеребца с ногами циркулем за год под действием препаратов бедный Вадик превратился в бесполую вздутую квашню. Квашня главным образом дремала; пробуждаясь же, требовала корма и монотонно материлась. «Пусть бы он умер» – эта страшная идея, можно сказать, овладела Людмилой Петровной и готова была стать материальной силой – при поддержке хоть одного какого-нибудь человека.
Вася Ширяев, придурок средних лет, отдыхал на задах своего овощного, где его из жалости держали грузчиком. С утра он перетаскал полтонны картошки и имел все основания выпить. С закуской было сложнее. На водку у Васи хватало всегда, закуску же он покупал обычно с аванса, а аванс был как раз позавчера. Так что Вася уже сутки не жрал и вид имел бледный, хотя и закамуфлированный грязью. И вот аккурат после первого стакана к нему, можно сказать, слетел ангел. Баба не так чтобы старая, но как бы пожеванная. Культурная, одним словом, гражданка в темных очках. Осторожно обходя тухлые лужи и кучи гниющего неликвида, баба приблизилась и давай рассматривать Васю поверх очков.
– Вам чего? – отчасти возмутился Вася, потому что не любил, когда ему мешали отдыхать.
Баба, видать, приняла какое-то решение.
– Хочешь заработать? – спросила. И добавила: – Если трепаться не будешь.
Вася встревожился. Не любил он, когда нельзя трепаться. И правильно не любил, потому что о хорошем деле молчать не просят. Но дело, о котором с натугой и треском в пальцах, маленько даже задыхаясь со страху, терла баба, Вася вообще никак не мог осмыслить. Для прочистки труб хватил он еще стакан и вылупил на тетку глаза, розовые, как окрашенные сквозь скорлупу пасхальные яйца. Потому что дело было не просто какое-нибудь беззаконное. Жуткое… мокрое, прямо сказать, дело.
– Не бойся, – шептала баба, – он сопротивляться не будет.
– Опухла ты, тетя? – Вася запаниковал. – Да я сроду никого не мочил! В седьмом классе только кошку раз повесил. Блевал после, как с политуры…
– Три тыщи дам.
– Сколько? – зарплата чернорабочего Васи Ширяева составляла две восемьсот.
– Пять, – испугалась баба. – Только смотри… Как тебя? Вася? Постарайся, Вася, быстро. Чтоб не мучился мальчик…
– Деньги вперед, – буркнул Вася, потупившись.
Выпил Василий этим вечером на славу. И закусил неплохо – салом, самсой, да плюс дармовыми апельсинами. А проснувшись под утро с чугунной головой, отлил и вспомнил про источник своего благосостояния. И вмиг протрезвел.
В девять утра из отделения, где Ширяева знали как родного, по указанному Васей адресу стартовали двое оперов.
Людмила Петровна делала Вадику укол, когда в дверь позвонили. Сердце бешено запрыгало – в груди, в горле, в животе – повсюду. На ватных ногах Люся медленно двинулась навстречу свободе и любви. И тут выросла перед ней мать – высокая, как в детстве, с рыжей косой вокруг головы и в чистой исподней рубахе. Мать раскинула руки, рассмеялась: «Бежи, доня моя, бежи шибче!» Ветер с реки сдернул панамку, ударил в лицо, Люська шагнула непослушными ножками, яркий свет вспыхнул, вода раскололась…
Менты услышали шум, что-то тяжелое глухо шмякнулось, посыпалось стекло… Позвонили-позвонили еще с полминуты и стали ломать дверь. Отмычки, козлы, опять забыли.
Мажор
Ну и как, скажите на милость, не потирать ручонки и едва не повизгивать от предвкушения чудненькой забавы – долгожданного реванша над этим козлом, он же волчина позорный, – а тогда еще волчонок, щенок – ути-пути, какие мы были породистые, клубный мальчик-доберманчик, весь поджарый, весь такой моднявый, и вообще весь из себя. Папаша Левинсон, директор ансамбля песни и пляски «Калинка», с гастролей шмотки привозил, а этот красавец фарцевал в сортире. И никто не стукнул ни разу, вот ведь народ! А больше выгонять и не за что было. Учился, падла, хорошо и отлично. Интересно, почему евреи умные? А? Не все, конечно, но закономерность прослеживается. Процентов на восемьдесят.
Да не умные! – осенило тут следователя районной прокуратуры Плошко Тамару Васильевну. – Хитрые, сволочи, хитрожопые, это да. А умный тот, кто вдаль смотрит, ждет своего часа и – раз! – нападает неожиданно и внезапно, без бреха, в отличие от идиоток-пустолаек. И в горло. И вершит расправу с той стороны, откуда вражина вообще не ждет.
Отчего же следователь и майор органов внутренних дел Плошко Тамара питает такую, судя по всему, застарелую и личную неприязнь к Леониду Левинсону, подозреваемому (а в сущности, обвиняемому) в растлении несовершеннолетних? Это вопрос деликатный, и сама Тамара Васильевна изобретает различные причины классово-идеологического и имущественного характера, не исключая и национальный аспект… Но, будем откровенны, все это чистая фигня и демагогия. Муж Тамары, полковник Гуревич, знатный гаишник, хотя и не так уж ею горячо любим, но ведь терпит же она его больше двадцати лет, если считать добрачный период сексуально-половой связи. И прижила с ним двоих пареньков, вполне прикинутых ребятишек, старший из которых обитает в настоящее время в школе бизнеса, штат Орегон, обучаясь на юрисконсульта. Пристроен и младший – в дорогую гимназию с монархическим уклоном. Так что не такой уж Тамара Васильевна несгибаемый и железобетонный Феликс по части национал-патриотизма, а также чистых рук и прочих реквизитов знаменитой ментовской чести. Я бы сто раз подумала, прежде чем назвать ее неподкупной. Ах, друзья, коллеги, юридические и физические лица! Сожалею, но это – не самое сильное место майора.
Сильное же место Тамары Васильевны располагается далеко не в коренастой ее голове, и уж конечно не в мстительном сердце. И даже не в руках, пухлых и когтистых, и загребущих на зависть. А располагается оно… прямо даже не знаю, как сказать помягче, избежав циничных кривотолков…
В общем, говоря коротко и образно. Учась на юридическом факультете МГУ (вместе с ныне подследственным, а в прошлом отличником учебы, шахматистом и фарцовщиком, плюс великолепным красавцем Лёней Левинсоном) Тамара Плошко, бессменный член факультетского бюро ВЛКСМ, славилась в студенческих кругах… Нет, не могу. Пообещайте, что следующую зловонную строчку вы закроете каким-нибудь ландышем серебристым. В общем, популярная барышня была известна всему юрфаку как (прости, Господи!) «комсомольская давалка». Вот. Как ни крути, но сказать об этом надо, ибо многое объясняет.
Студентка Плошко, будучи лишена последних женских аргументов, как то: глаза, ноги, кожа, волосы, – каковые являются компенсацией общего эстетического упадка, – сама себе нравилась чрезвычайно. Корявенькое существо, пучеглазое, но практически без ресниц, гордо печатало шаг по коридорам и улицам и шибко драло толстый утиный нос. Нервировали только прыщи, но из специальной литературы она узнала, как от них избавиться. К своей дебютной жертве Плошка подползла на сеновале в колхозе, на так называемой картошке. В темноте избранник не разобрал что к чему, а с первыми, как говорится, лучами солнца в ужасе бежал.
Чаще всего она брала мальчиков тепленькими, после активных студенческих пирушек, куда ее, признаться, не приглашали. Являлась незваной, вызнав адреса и явки окольными путями. Не гнать же человека. Тем более, не являлось секретом, что и своим крошечным, как у судака, ротиком она тоже работает с большой самоотдачей, что отчасти повышало ее рейтинг.
Дошла очередь и до звезды первой величины. Левинсона Тамара побаивалась. В отличие от прочих, с которыми Плошка лишь утоляла зов жадного либидо, Лёня ей нравился. Ну, то есть настолько, насколько этой росянке мог кто-то нравиться по-человечески.
Ох, как уж она мела хвостом, едва завидев свою любовь! Незамечаемая, кралась по пятам, чтобы сесть рядом в аудитории или в метро. Провожала до дому – сначала плетясь сзади шагах в десяти, постепенно же сокращая дистанцию, и, в конце концов, обмирая от собственной бравости, ухватила долговязого неотразимчика под руку – на уровне своего плеча.
– Слушай, Плошка, – вырвал тогда Левинсон локоть. – Ну что ты за мной таскаешься? Тебе что, других кобелей мало?
И Плошка, подняв полные слез глазки, шепнула:
– Я люблю тебя, Лёня.
– Ой нет, – попятился Левинсон. – Только не это.
И побежал прочь, легко перепрыгивая через лужи.
И вот, тридцать лет спустя, на блистательном пике климакса, в кромешной тоске сожительства с Гуревичем (безусловным представителем двадцати процентов ослепительного еврейского идиотизма) – Тамара Васильевна Плошко получила своего смертельного оскорбителя на блюдечке с голубой каемочкой.
Леонид Ефимович Левинсон, профессор права, член Московской коллегии адвокатов и, что называется, мажор был слишком уж красив и богат, чтоб не позволять себе скромные грешки. И слишком умен, чтобы скрывать их все, ибо безупречность такого мужчины подозрительна. Жена на все смотрела сквозь пальцы, дочь папу боготворила: практически счастливая семья. Осмелюсь, однако, предположить, что граф в свое время погорячился, пренебрежительно указав на одинаковое счастье счастливых семей. Профессор не просто погуливал налево. К сожалению, его превосходительство брал-таки под покровительство молоденьких девиц – что, несомненно, придавало семейному счастью тревожную эксклюзивность, несколько чересчур пикантную остроту. Обычно девочки довольствовались малым: Канары, цацки, шуба. Ну, съемное гнездо на Пречистенке. Однако нашлась поганка, которая выкатила совершенно дикое требование: жениться. И это бы еще полбеды. Но поганке не исполнилось восемнадцати!
И в один прекрасный день Леонида Иосифовича вызвали в прокуратуру. Так что, сами видите, история простая и пошлая, как баковское изделие.
Фамилия следователя на повестке и далее на двери кабинета ничего Левинсону не сказала, ни о чем не напомнила. Бесследно уплыла из памяти униженная и оскорбленная серая утица.
Постучался.
– Подождите! – властно из-за двери.
Постучался и заглянул через пятнадцать минут. Тетка в майорских погонах и грубом парике подняла от бумаг тяжелые щеки:
– Кажется, ясно сказано: ждите. Приглашу.
– Но время назначено, у меня дела…
Как могла, майор растянула микроскопический ротик.
– Дело у вас сейчас одно. Но если уж вы так спешите… – (легкий отвратительный всхрюк), – прошу, будем его срочненько заводить.
Часа три мытарила адвоката следачка. Выспрашивала, сука, подробности, тыча в клавиатуру компьютера два неуклюжих пальчика. Называла статью, которая ему светит (титулованный правовед уж как-нибудь был в курсе). Пугала, как расправляются в лагере с насильниками, а пуще с растлителями (слыхал профессор и об этом). Рисовала чудовищные перспективы позора и изгнания из общества.
– А как вы себе представляете общество? – спросил вдруг подозреваемый с ласковой улыбкой.
И Плошка, не будь дура, отвечала истинно по-королевски:
– Общество-то? Ну, допустим, я.
– Простите, как прикажете в этой связи вас называть: «гражданин следователь» или «гражданка следователь»?
Майор выдержала сильную паузу.
– Ты, Лёнечка, можешь звать меня Плошкой.
Левинсон поперхнулся. Он внимательно, даже надев очки, вгляделся в довольно гадкую рожу под слоем всяческой бестолковой штукатурки. Что-то мелькнуло из далекой юности, какая-то постыдная сценка, но в чем или, вернее, в ком заключалась ее постыдность, – вспомнить не мог.
– Не узнаёшь… – с какой-то зловещей грустью посетовала Тамара Васильевна. – А ведь мы были довольно близки.
– То есть? – содрогнулся подозреваемый. – В каком смысле?
– Напомнить? – В голосе и рачьих глазках следователя громыхнула и одновременно сверкнула угроза. – «Комсомольская давалка», так вы меня звали. Ну?
Леонид Ефимович зажмурился. Он вспомнил. Можно сказать, прозрел. И мгновенно прокрутил в своей умной голове всю партию. Он знал женщин, еще как знал. И понял, что на этот раз ему не вырвать локоть из лап гадины, не убежать на длинных ногах, перепрыгивая через майские лужи. Отвергнутый крокодил тридцать лет расковыривал рану, ждал свою непрощенную добычу, – и дождался. Не выпустит.
Суд, невыносимые глаза жены, горе дочки, презрение (или снисхождение, что одно и то же) – не «общества», дура ты ненасытная, но сотни-другой людей, что образуют его необходимую питательную среду… Конец карьеры, конец такой любимой, отлаженной, смазанной жизни, летящей по гладкому шоссе примерно новорижского направления… Конец. Даже без приговора. Он знал, как защищаться, блестяще провел десятки подобных дел – девки-провокаторы бесчинствовали у нас почище всякой политкорректной Америки. Ну а если все-таки… Вероятность ничтожна, но не исключается. И тогда – конец физический. Лагеря, да еще с такой статьей – не выдержать.
Да не умные! – осенило тут следователя районной прокуратуры Плошко Тамару Васильевну. – Хитрые, сволочи, хитрожопые, это да. А умный тот, кто вдаль смотрит, ждет своего часа и – раз! – нападает неожиданно и внезапно, без бреха, в отличие от идиоток-пустолаек. И в горло. И вершит расправу с той стороны, откуда вражина вообще не ждет.
Отчего же следователь и майор органов внутренних дел Плошко Тамара питает такую, судя по всему, застарелую и личную неприязнь к Леониду Левинсону, подозреваемому (а в сущности, обвиняемому) в растлении несовершеннолетних? Это вопрос деликатный, и сама Тамара Васильевна изобретает различные причины классово-идеологического и имущественного характера, не исключая и национальный аспект… Но, будем откровенны, все это чистая фигня и демагогия. Муж Тамары, полковник Гуревич, знатный гаишник, хотя и не так уж ею горячо любим, но ведь терпит же она его больше двадцати лет, если считать добрачный период сексуально-половой связи. И прижила с ним двоих пареньков, вполне прикинутых ребятишек, старший из которых обитает в настоящее время в школе бизнеса, штат Орегон, обучаясь на юрисконсульта. Пристроен и младший – в дорогую гимназию с монархическим уклоном. Так что не такой уж Тамара Васильевна несгибаемый и железобетонный Феликс по части национал-патриотизма, а также чистых рук и прочих реквизитов знаменитой ментовской чести. Я бы сто раз подумала, прежде чем назвать ее неподкупной. Ах, друзья, коллеги, юридические и физические лица! Сожалею, но это – не самое сильное место майора.
Сильное же место Тамары Васильевны располагается далеко не в коренастой ее голове, и уж конечно не в мстительном сердце. И даже не в руках, пухлых и когтистых, и загребущих на зависть. А располагается оно… прямо даже не знаю, как сказать помягче, избежав циничных кривотолков…
В общем, говоря коротко и образно. Учась на юридическом факультете МГУ (вместе с ныне подследственным, а в прошлом отличником учебы, шахматистом и фарцовщиком, плюс великолепным красавцем Лёней Левинсоном) Тамара Плошко, бессменный член факультетского бюро ВЛКСМ, славилась в студенческих кругах… Нет, не могу. Пообещайте, что следующую зловонную строчку вы закроете каким-нибудь ландышем серебристым. В общем, популярная барышня была известна всему юрфаку как (прости, Господи!) «комсомольская давалка». Вот. Как ни крути, но сказать об этом надо, ибо многое объясняет.
Студентка Плошко, будучи лишена последних женских аргументов, как то: глаза, ноги, кожа, волосы, – каковые являются компенсацией общего эстетического упадка, – сама себе нравилась чрезвычайно. Корявенькое существо, пучеглазое, но практически без ресниц, гордо печатало шаг по коридорам и улицам и шибко драло толстый утиный нос. Нервировали только прыщи, но из специальной литературы она узнала, как от них избавиться. К своей дебютной жертве Плошка подползла на сеновале в колхозе, на так называемой картошке. В темноте избранник не разобрал что к чему, а с первыми, как говорится, лучами солнца в ужасе бежал.
Чаще всего она брала мальчиков тепленькими, после активных студенческих пирушек, куда ее, признаться, не приглашали. Являлась незваной, вызнав адреса и явки окольными путями. Не гнать же человека. Тем более, не являлось секретом, что и своим крошечным, как у судака, ротиком она тоже работает с большой самоотдачей, что отчасти повышало ее рейтинг.
Дошла очередь и до звезды первой величины. Левинсона Тамара побаивалась. В отличие от прочих, с которыми Плошка лишь утоляла зов жадного либидо, Лёня ей нравился. Ну, то есть настолько, насколько этой росянке мог кто-то нравиться по-человечески.
Ох, как уж она мела хвостом, едва завидев свою любовь! Незамечаемая, кралась по пятам, чтобы сесть рядом в аудитории или в метро. Провожала до дому – сначала плетясь сзади шагах в десяти, постепенно же сокращая дистанцию, и, в конце концов, обмирая от собственной бравости, ухватила долговязого неотразимчика под руку – на уровне своего плеча.
– Слушай, Плошка, – вырвал тогда Левинсон локоть. – Ну что ты за мной таскаешься? Тебе что, других кобелей мало?
И Плошка, подняв полные слез глазки, шепнула:
– Я люблю тебя, Лёня.
– Ой нет, – попятился Левинсон. – Только не это.
И побежал прочь, легко перепрыгивая через лужи.
И вот, тридцать лет спустя, на блистательном пике климакса, в кромешной тоске сожительства с Гуревичем (безусловным представителем двадцати процентов ослепительного еврейского идиотизма) – Тамара Васильевна Плошко получила своего смертельного оскорбителя на блюдечке с голубой каемочкой.
Леонид Ефимович Левинсон, профессор права, член Московской коллегии адвокатов и, что называется, мажор был слишком уж красив и богат, чтоб не позволять себе скромные грешки. И слишком умен, чтобы скрывать их все, ибо безупречность такого мужчины подозрительна. Жена на все смотрела сквозь пальцы, дочь папу боготворила: практически счастливая семья. Осмелюсь, однако, предположить, что граф в свое время погорячился, пренебрежительно указав на одинаковое счастье счастливых семей. Профессор не просто погуливал налево. К сожалению, его превосходительство брал-таки под покровительство молоденьких девиц – что, несомненно, придавало семейному счастью тревожную эксклюзивность, несколько чересчур пикантную остроту. Обычно девочки довольствовались малым: Канары, цацки, шуба. Ну, съемное гнездо на Пречистенке. Однако нашлась поганка, которая выкатила совершенно дикое требование: жениться. И это бы еще полбеды. Но поганке не исполнилось восемнадцати!
И в один прекрасный день Леонида Иосифовича вызвали в прокуратуру. Так что, сами видите, история простая и пошлая, как баковское изделие.
Фамилия следователя на повестке и далее на двери кабинета ничего Левинсону не сказала, ни о чем не напомнила. Бесследно уплыла из памяти униженная и оскорбленная серая утица.
Постучался.
– Подождите! – властно из-за двери.
Постучался и заглянул через пятнадцать минут. Тетка в майорских погонах и грубом парике подняла от бумаг тяжелые щеки:
– Кажется, ясно сказано: ждите. Приглашу.
– Но время назначено, у меня дела…
Как могла, майор растянула микроскопический ротик.
– Дело у вас сейчас одно. Но если уж вы так спешите… – (легкий отвратительный всхрюк), – прошу, будем его срочненько заводить.
Часа три мытарила адвоката следачка. Выспрашивала, сука, подробности, тыча в клавиатуру компьютера два неуклюжих пальчика. Называла статью, которая ему светит (титулованный правовед уж как-нибудь был в курсе). Пугала, как расправляются в лагере с насильниками, а пуще с растлителями (слыхал профессор и об этом). Рисовала чудовищные перспективы позора и изгнания из общества.
– А как вы себе представляете общество? – спросил вдруг подозреваемый с ласковой улыбкой.
И Плошка, не будь дура, отвечала истинно по-королевски:
– Общество-то? Ну, допустим, я.
– Простите, как прикажете в этой связи вас называть: «гражданин следователь» или «гражданка следователь»?
Майор выдержала сильную паузу.
– Ты, Лёнечка, можешь звать меня Плошкой.
Левинсон поперхнулся. Он внимательно, даже надев очки, вгляделся в довольно гадкую рожу под слоем всяческой бестолковой штукатурки. Что-то мелькнуло из далекой юности, какая-то постыдная сценка, но в чем или, вернее, в ком заключалась ее постыдность, – вспомнить не мог.
– Не узнаёшь… – с какой-то зловещей грустью посетовала Тамара Васильевна. – А ведь мы были довольно близки.
– То есть? – содрогнулся подозреваемый. – В каком смысле?
– Напомнить? – В голосе и рачьих глазках следователя громыхнула и одновременно сверкнула угроза. – «Комсомольская давалка», так вы меня звали. Ну?
Леонид Ефимович зажмурился. Он вспомнил. Можно сказать, прозрел. И мгновенно прокрутил в своей умной голове всю партию. Он знал женщин, еще как знал. И понял, что на этот раз ему не вырвать локоть из лап гадины, не убежать на длинных ногах, перепрыгивая через майские лужи. Отвергнутый крокодил тридцать лет расковыривал рану, ждал свою непрощенную добычу, – и дождался. Не выпустит.
Суд, невыносимые глаза жены, горе дочки, презрение (или снисхождение, что одно и то же) – не «общества», дура ты ненасытная, но сотни-другой людей, что образуют его необходимую питательную среду… Конец карьеры, конец такой любимой, отлаженной, смазанной жизни, летящей по гладкому шоссе примерно новорижского направления… Конец. Даже без приговора. Он знал, как защищаться, блестяще провел десятки подобных дел – девки-провокаторы бесчинствовали у нас почище всякой политкорректной Америки. Ну а если все-таки… Вероятность ничтожна, но не исключается. И тогда – конец физический. Лагеря, да еще с такой статьей – не выдержать.