Я замолчала. Макс тоже замер и пристально смотрел на меня: «Свадьба станет нашей тайной, а не обманом», – уточнил он, и я наклонилась, чтобы поцеловать его. Теперь на моем пальце два кольца. Одно новое – обручальное, а другое – кольцо с бриллиантами, что его немного сердило.
   Макс отстранился от меня: «Разумеется, нам придется чем-то поступиться, в чем-то солгать, но я даже не представлял, как хорошо ты умеешь обманывать, – проговорил он. – Ты так убедительно описала все, чего на самом деле не было, что я почти поверил тебе».
   Беспокойство. Я тотчас почувствовала его. И увидела, как на поверхности сознания всплывает то один, то другой вопрос: «Рассказала ли я ему всю правду? И все ли я ему рассказала? Кто, кроме этого подростка, еще мог быть на берегу? Когда, где, с кем и сколько».
   Поверь мне, дорогой, такие вопросы убивают любовь и доверие. Их нельзя задавать, и еще хуже – отвечать на них. Ревность – неестественное состояние ума. Вслед за вопросами приходит сомнение. Я не пыталась уклониться или оттянуть время. И это произошло на третий день нашего свадебного путешествия, когда мы приехали в Монте-Карло и отправились на прогулку в горы. Под утесом, на котором он допрашивал меня, бились волны.
   Правда и ложь – близнецы, и желание живет бок о бок с ними – я всегда знала это, но Макс пришел в ярость. Я смотрела на его побелевшее лицо и знала, что уже никогда не вернется то, что было. «Столкни меня!» – мысленно попросила я его, потому что видела: он подумал о том же самом.
   Как странно устроен мужской ум. Как работает мужская логика? Почему они все выворачивают наизнанку? Сначала они выдвигают какую-то идею, а потом выходят из себя, когда мир (а в моем случае – женщина) не укладывается в эти рамки.
   У меня создалось впечатление, что я отвечала очень осмотрительно. Но я не стала скрывать, что у меня были любовники – ведь мне исполнилось двадцать пять лет, и в этом ничего ужасного не было. Макс тоже не был девственником, почему же я должна смущаться, что не хранила целомудренность до встречи с ним?
   Но я умолчала про свою мать, я всегда называла ее Изабель, как было написано в свидетельстве о смерти. Я обходила вопросы об отце, хотя всегда считала, что черноволосый Девлин и есть мой отец, тщательно вырезала куски из моего рассказа относительно Гринвейза и только упомянула про существование кузена Джека Фейвела. Поскольку я тогда рассердилась, я могла сгоряча упомянуть о ком-то из родственников, но основного Макс, конечно, не узнал. Но дело было не в этом. Как я поняла, я совершила ошибку намного раньше: когда поделилась с ним воспоминаниями о том парне на берегу. Вот где была зарыта собака! И наше сражение не на жизнь, а на смерть началось именно в тот момент.
   Макс так и не смог забыть про него. И, желая уязвить меня, всегда припоминал тот случай и говорил, что жалеет его. Он заявил, что это не вина парня, а что я сама виновата. Что во мне взыграла дурная кровь и я завлекла несчастного. И я не отрицала ничего, какой смысл? Пусть он думает и считает что хочет; но его догадки раскалили меня, во мне копился заряд, как в грозовых тучах, – еще немного, и извилистая стрела молнии ударит вниз.
   Я не пыталась переубедить его, когда он начал сострадать тому парню, что утонул в море. «Это ты сама утопила его, – сказал он, – а не сети. С самого детства ты была порочной, развращенной натурой». Английский джентльмен пришел к тому же мнению, что и французские темные крестьяне: у меня дурной глаз. И что даже господь бог не поможет тому мужчине, который окажется рядом со мной.
   «Тот парень стал всего лишь твоей первой жертвой», – утверждал Максим. Иной раз я замечала в его глазах ревность, как у Отелло, и со временем она вспыхивала все чаще и чаще.
   Неделю назад я застала его за чисткой оружия. Мне показалось, что я прочла его мысли: ему хотелось навсегда заставить меня умолкнуть. Но если Макс полагает, что пуля в состоянии сделать это, он ошибается.
   Что бы он ни задумал, мой голос всегда будет звучать в его ушах. Сейчас он не может убить меня, но желание появилось, и оно сжигает его.
   Но я беременна. А беременную женщину не может коснуться меч палача, какое бы страшное преступление она ни совершила. Ты это знаешь? Их щадят. И Макс тоже пощадит меня. Ему нужен сын, он сокрушается из-за того, что у него нет наследника. Это толкает его время от времени покидать монашеское ложе в своей спальне и приходить ко мне. Он расчесывал щеткой мои длинные черные волосы, мы обнимались и думали о том, как все могло сложиться иначе. Я не всегда ненавидела его, и он не всегда испытывал ненависть, мы угадывали это чувство по огоньку, который вспыхивал и заставлял нас обоих сгорать от жара…
   В последний раз это произошло год назад. А теперь я отрезала свои волосы и ношу короткую стрижку.
   Кажется, я потеряла нить – это от охватившей меня слабости. Или легкой грусти, которая подступает ко мне вместе с отливом.
   Я гадала: если бы я – правдами и неправдами – родила Максу наследника, что произошло бы? Изменилось бы что-нибудь?
   Наверное, нет. О моя любовь, как я устала, у меня совершенно нет сил. Хочется молчать и одновременно выговориться, хочется, чтобы смерть заговорила через меня, но для этого нужно проявить огромную силу воли.
 
   Наверное, я ненадолго заснула. Идет дождь. Подожди, ты слышишь? Придется прерваться. Потом продолжу свое описание, мое солнце. Я расскажу, что я предприняла, чтобы попасть в Мэндерли, и как я впервые встретила Макса, сына и наследника, в военной форме…
   Но сейчас я закрою свою тетрадь и спрячу ее. Опять кто-то шпионит за мной. Джаспер зарычал и поднял голову, и я слышу чьи-то шаги по гальке».

22

   «Мой гость ушел. Заслышав шаги, я подумала, что это может быть Макс, который вернулся пораньше и решил прийти сюда, чтобы застать меня на месте преступления, – он надеется, что рано или поздно ему это удастся. Потом решила, что это Бен, который частенько бродит по берегу. Макс сказал, что он разыскивает свою младшую сестру, которая утонула где-то здесь среди скал. Бен постоянно заглядывает ко мне в окно. Я предупредила его, что, если он будет подглядывать, отправлю его в сумасшедший дом. Он напоминает мне того парня во Франции. Терпеть его не могу. Он вызывает отвращение.
   Но это оказался Артур Джулиан, мой дорогой полковник, который надевает на балы-маскарады костюм Кромвеля, моего защитника. «Гулял по берегу, увидел огонек в окне и решил заглянуть», – сказал он. Это мой единственный истинный друг, и я очень внимательна к нему. Сегодня я знала: один неверный жест, одно неверное слово, и он потеряет власть над собой, признается в своих чувствах ко мне. Но я слишком люблю его, чтобы так рисковать, – и мы потом оба пожалели бы о содеянном. Поэтому я выверяла каждое свое слово. Несмотря на «развращенность до мозга костей», я никогда не кокетничала с ним и не давала поводов для признания, даже во сне. Я так привязалась к нему, меня восхищает его чувство чести, одиночество, его устаревшие ныне манеры, и мне было бы жаль невольно причинить ему боль.
   Только он один во всей округе, не считая матери Максима, знает, кто я. Еще ни одна душа не связала ту худосочную девочку, оказавшуюся в этих местах в 14-м году, с нынешней женой Макса. Никто не усмотрел между ними ничего общего, настолько разительной оказалась перемена. Им такое и в голову не приходит. Артур тотчас меня узнал.
   Когда нас впервые познакомили, встреча была очень короткой. А потом мы встретились только десять лет спустя – он только что вернулся из Сингапура. Я вбежала в дом из сада и увидела его: он пришел, чтобы засвидетельствовать свое уважение и стоял в огромной гостиной Мэндерли. На мне было белое платье и брошь в виде бабочки, которую подарила мне мама. Мы пожали руки, он посмотрел на брошь и сразу узнал, кто я. И даже если он не узнал меня, то узнал мой талисман.
   Но не промолвил ни слова – меня это восхитило. Мало кто обладает столь редким даром – хранить тайну. Как-нибудь я поблагодарю Артура за умение просто молчать.
   Сегодня он пробыл совсем недолго. После его ухода я снова немного задремала и теперь чувствую себя лучше. Я заперла дверь – из-за ветра и дождя – и снова продолжаю. Это твое наследие, малыш.
   Как я тебе уже говорила, первые семь лет я жила на одном месте, зато следующие семь мы непрерывно переезжали. Я привыкла выступать на сцене, и мне потом очень пригодились эти навыки. Наша труппа перебиралась то на север Англии, то юг, то в восточную ее часть, то в западную. Мы постоянно собирали и разбирали наши корзинки и чемоданы, пересаживались с одного поезда на другой. Девять выступлений за неделю, сборы, прощание и… снова дорога.
   «Мы как цыгане, Бекка», – говорила мама и смеялась над тем, в каком ужасе пребывала ее сестра Евангелина. «Но я не хочу жить на подачки, ждать их милости! – восклицала она. – Я сама зарабатываю себе на хлеб. Но дело не только в этом. Она не понимает, что такое Шекспир! Это ведь не то же самое, что скакать на сцене какого-нибудь мюзик-холла!»
   Представь, мой малыш, что значит жить в театральном мире! Видеть проделки шутов, героические подвиги, примеры жертвенной любви, коварные выходки врагов, готовых на все, лишь бы завоевать престол и отвагу, с которой человек идет на смерть ради чести. Сегодня ты оказываешься в веселой Венеции, завтра – в знойном Египте, послезавтра – в напыщенном Риме. Лучшей школы и придумать невозможно. Ни один гувернер не способен охватить такой полет мысли, передать столько оттенков чувств и описать исторические события так, словно ты сам пережил их.
   И настал день, вернее, вечер, когда я тоже впервые вышла на подмостки, потому что директор нашей труппы Фрэнк Маккендрик поручил мне роль мальчика в одной из пьес. А когда я не была занята в спектакле, я устраивалась в своем любимом уголке за кулисами и жадно вслушивалась в эти яркие, выразительные строки, ставшие крылатыми выражения, и запоминала их. Они навсегда оставили след в моей душе и продолжают освещать ее и сейчас. Я угадывала скрытый смысл слов, их сокровенную суть. Макс всегда считал, что слово означает то, что оно означает. Любовь – это любовь, а ненависть – это ненависть. Он забивается в тесной комнатушке чувств да еще запирает дверь в нее. Я с ним не согласна. Слова – только приглашение к долгому путешествию, и оно, как я осознала, может заканчиваться там, откуда начинается, в одном и том же месте: в городе Плимуте, на набережной, в доме «Святая Агнесса».
 
   Как только мы оказались в Англии, мамина бравада тотчас слетела. Она строила столько планов, лелеяла столько надежд. «Прощай, моя юность!» – сказала она, когда мы заперли за собой дверь нашего дома. И глаза ее увлажнились при виде скалистых берегов. Но как только мы уехали из Сант-Мало, что-то произошло. Сложности начались после того, как мы пересекли Ла-Манш. Никто не приехал встретить нас, она написала, что мы остановимся в отеле Портсмута просто так, на всякий случай. Нам и в самом деле пришлось направиться туда, но письма, которого она ждала в ответ на свое, не оказалось и там.
   Я по сей день не знаю, кто должен был приехать туда. Может быть, ее сестра или тот, кто всегда присылал денежные переводы и восхитительные подарки. Кто бы это ни был, но мы крепко сели на мель. И мама никак не могла найти подходящих слов, чтобы объяснить мне происходящее. «Мы как незваные гости, – сказала она, оглядывая неуютную, тесную комнатенку, в которой нас поселили. – Но мы не должны позволять им так обращаться с нами. Я распоряжусь, чтобы растопили камин, прислали ужин и немного вина. И здесь сразу станет уютнее».
   Мама обладала поразительной способностью нравиться, очаровывать людей. И через семь лет отшельнической жизни не утратила своего дара. Вскоре в камине вспыхнули дрова, для нас накрыли стол, мама выпила два бокала красного вина, чтобы подкрепиться, а я выпила один, наполовину разбавленный водой. А потом мы вынули все, что у нас было, и пересчитали: хватало только на семь дней жизни при самой строгой экономии. «Целая неделя, Бекка. Да мы с тобой богачи!» Она уложила меня спать, но я не могла заснуть. Мама не ложилась до полуночи, она вынула свой дорожный бювар и принялась писать письма. Утром мы отправили их на почте и стали ждать ответа.
   Прошло пять дней, и наступили изменения. Но не те, которых ждала мама. Посетитель пришел в одиннадцать утра, когда мама еще спала. Она писала накануне до самого рассвета, поэтому я спустилась вниз, чтобы посмотреть, кто же приехал: Евангелина или мамин поклонник? Я даже представляла, какой он – высокий, темноволосый, богатый и элегантный, может быть, с усами.
   Но это была не мамина сестра и не герой-любовник в перчатках. В холле стояла высокая худая женщина, одетая в черное с головы до ног: в черной шляпе на черных волосах и с пронзительным взглядом угольно-черных глаз.
   Она застыла в холле, прямая, как статуя. «Какая странная», – подумала я, взглянув на нее. При всей ее неподвижности чувствовалось, что внутри она вся как сжатая пружина часов, которая заставляет двигаться стрелки, и эта пружина либо пережата, либо заржавела.
   Мы некоторое время молча рассматривали друг друга. У нее был какой-то нездоровый, желтоватый цвет лица, словно у восковой фигуры. Но после того, как она рассмотрела меня, на ее щеках заиграло нечто вроде румянца. Она судорожно сжала пальцы в дешевых перчатках. Опустив глаза, я заметила, что чулки ее аккуратно заштопаны. Все свидетельствовало о ее бедности, но прямая спина и упрямая линия рта намекали на то, что она очень гордая. А ее глаза, – тоскующие о чем-то, страждущие чего-то, как щупальца потянулись ко мне.
   И голос, когда мы заговорили, тоже показался мне до чрезвычайности странным. Сначала я вообще не поняла, на английском ли языке она говорит или на каком другом. Только потом я узнала, что это диалект западной части Англии. Фразы звучали отрывисто и резко, скрипучий голос разрывал и кромсал предложения, как торговка потрошит рыбу. В нем отсутствовали эмоции, но они угадывались за каждым словом, как мины, готовые взорваться от неосторожного прикосновения. И я подумала, как будет интересно попробовать передразнить эту манеру говорить.
   – Ребекка Девлин… Ребекка Девлин, – сказала она, сжав мою руку. – Дай мне посмотреть на тебя. Бедный ребенок. Какие у тебя темные волосы – я сразу так и подумала. Скажи маме, что я здесь. Скажи ей – Миллисент отправила меня сюда сразу, как только получила письмо. Скажи ей…
   – Кто ты такая? – довольно резко оборвала ее я, потому что терпеть не могла, когда меня называли «бедным ребенком».
   Обычно людей обижал такой грубый тон, но эта женщина, напротив, вдруг посмотрела на меня обожающим взглядом, словно ей доставило удовольствие то, как я поставила ее на место. В ее глазах читалось подобострастие, переходящее в фанатичное восхищение. И оно мне не понравилось.
   – Копия матери! Теперь я увидела сходство между вами! Меня зовут Эдит Дэнверс. И моя мать нянчила твою маму, когда та была маленькой. Неужели она не рассказывала?
   Я более внимательно рассмотрела ее. Мама очень редко что мне рассказывала из своего прошлого, должна признаться.
   – Твоя мама должна помнить меня, – продолжала Эдит. – Тебе надо только сказать: Дэнни ждет внизу. Мы уже приготовили для вас комнату в «Святой Агнессе», и, если мама примет наше предложение, я с радостью помогу упаковать вещи.
   Поднявшись наверх, я разбудила маму и передала ей услышанное. Глаза у нее при имени Дэнни округлились.
   – О боже! – воскликнула она. – Эдит прилипчива как банный лист. Ее мать – милейшая женщина, но дочь! К сожалению, нам в нашем положении не из чего выбирать. Придется идти вниз. Подай мне, пожалуйста, платье. Нет, нет, не это старое. Я надену шелковое, чтобы произвести впечатление…
   И после того как я помогла ей причесаться и уложить волосы, она выглядела такой величественной, уверенной в себе и прекрасной. Какая же она была актриса! Нет, боюсь, что не на сцене. На подмостках она всегда оставалась немного напряженной и постоянно следила за собой. Но за пределами сцены она умела сыграть любую роль, и ей всегда удавалось очаровать кого угодно. Ни единой фальшивой ноты, никакой неискренности ни одна душа не могла уловить, когда она хотела выдать себя за кого-то. И в тот день она спускалась по лестнице, как графиня, и обратилась к восковой фигуре, застывшей внизу, с великодушной приветливостью. Никому в эту минуту не пришло бы в голову, что она терпеть не может Эдит!
   Напряженная, застывшая маска на лице Дэнни при виде мамы вдруг начала таять, как лед под лучами солнца. Глаза увлажнились, и она с трудом заговорила от переполнявших ее чувств. Какая вассальная зависимость! Мне даже стало ее жаль.
   – О, мисс Изольда, – сказала Дэнни. – Не верю своим глазам… Как долго мы не виделись. Мама сказала, если мы хоть что-то можем сделать…
   – Дражайшая Миллисент – я так буду рада повидаться с ней, – ответила мама. – Ты, конечно же, поможешь нам собрать вещи. У тебя это так хорошо получается, я помню, а я даже представить себе не могу, что выдержу еще одну ночь в этой ужасной гостинице…
   – Конечно, мадам, – услужливым тоном тотчас отозвалась Дэнни. Так определились наши отношения на последующие семь лет.
   С торжествующим видом Дэнни ввела нас в «Святую Агнессу» – и это оказалась вовсе не церковь, как я сочла из названия, а очень чистый, очень опрятный дом, где все было продумано до мелочей. Миллисент утверждала, что у него порядок, как на корабле, но по бристольской моде.
   Дом располагался на некотором возвышении, так что можно было видеть Плимут и то, как по морю движутся военные корабли. На спинке каждого кресла лежали кружевные салфеточки, горшочки с азиатскими ландышами стояли на всех подоконниках, и там подавали английские блюда. Как только мы вошли, Миллисент тотчас угостила нас горячими тостами с селедочной икрой, а потом познакомила со своим мужем – довольно старым мужчиной со вставными челюстями, опрятно одетым и с платком вокруг шеи. Он болел какой-то странной болезнью, и ему незаметно подавали виски.
   Эдит разливала чай, и я видела, что она стыдится того, что нам подали тосты с селедочной икрой, что у отца вставные зубы и что у матери передник в рюшечках.
   – Дорогая, ты забыла про вытиралочки, – спохватилась Миллисент.
   – Салфетки, мама, – процедила сквозь зубы Эдит. – Я их уже достала. Терпеть не могу запах этой икры.
   И я подумала, если мы останемся здесь, я умру от голода. Но мама держалась непринужденно и весело, хотя я уже к тому времени научилась различать тревожные сигналы. Она теряла присущее ей присутствие духа и могла в любое время снова впасть в тоску.
   Каждый день после обеда она надевала свое лучшее голубовато-серое платье и тончайшие перчатки. Слегка румянила щеки, сдвигала прелестную шляпку чуть-чуть набок, что ей очень шло – вуаль она не носила, – и с очень решительным видом отправлялась куда-то.
   Эдит Дэнверс уже успела вернуться в тот дом, где она работала в услужении, а я оставалась с Миллисент – необычайно сердечной женщиной. Она достала лавандовую воду и капнула мне ее на запястье – у меня осталось впечатление, что от воды пахнет кошками. Она позволяла мне приходить к ней на кухню и помогать, открыла свой секрет варки овощей – с небольшой щепоткой соды. Я стояла возле табуретки, на которой Миллисент устанавливала тазик с горячей водой, и перемывала грязные тарелки после еды. Или возле стола, на котором она ежедневно устраивала жертвоприношение целой грудой овощей и по ходу рассказывала мне разные истории, описывала, например, своих жильцов. Это были два клерка – один из них часто уходил в плавание, другой был заядлым театралом.
   Но она никогда ничего не говорила про моего отца Девлина – увы, она ни разу даже не упомянула его имени, зато с упоением перечисляла мне всех предков по материнской линии, а это был довольно древний английский род.
   Мама – младшая в семье, где было три прелестные дочери. К сожалению, младшая немного припоздала, обронила Миллисент непонятную для меня фразу. Старшая сестра стала леди Бриггс, живет в красивом доме под названием «Сант-Винноуз» не очень далеко отсюда, и у нее две милые дочки – Элинор и Джоселин. Ее муж богат, как Крез. Но он родом не из такой знатной семьи, как его жена и как моя мама, – по одной из ветвей Гренвилы находятся даже в родстве с королевским домом. К сожалению, это не единственный недостаток Бриггса – он довольно упрямый, узколобый человек, но он был состоятелен, а в молодости считался привлекательным. Вот Евангелина и отдала ему свое сердце. Как у всех женщин рода Гренвилов, у нее был решительный характер, и она отличалась настойчивостью.
   – Вторая сестра, ныне уже покойная, сделала самую выгодную партию – вышла замуж за соседа, владельца Мэндерли, – рассказывала Миллисент, мелко кромсая овощи. – Бедная Вирджиния – пусть она покоится с миром – родила двух детей: Беатрису и Максимилиана – сына и наследника. Но ей не дано было увидеть, как растет ее ненаглядный сыночек, у нее началась лихорадка, когда ему исполнилось три года. Умерла в одночасье! – вздохнула Миллисента. – И его воспитала бабушка. Бедняжка Вирджиния никогда не была строгой, даже с детьми. Она была такой чувствительной и впечатлительной – и я всегда говорила, что Мэндерли не для нее. Слишком мрачное место. Туда только на экскурсии ходить. И слишком близко от моря. А во время шторма… Скажу тебе, Ребекка, ты бы не захотела оказаться там во время шторма.
   – Я видела фотографию Мэндерли, – ответила я. – Кто-то прислал ее маме. И мне показалось, что это очень красивый дом.
   Миллисент отложила нож.
   – Да, красивый, – несколько взволнованно ответила она и покраснела, – по-своему… Смотря на чей вкус.
   – Наверное, мама сегодня отправилась туда, – продолжала я, испытующе глядя на нее. Я сгорала от нетерпения узнать, куда она направилась, поскольку знала, что не дождусь от нее признания. – Мне так кажется. А что ты думаешь?
   Миллисент возразила, она считала, что это было бы неразумно: ведь там умерла бедная Вирджиния, так что этот особняк вызовет у нее только самые печальные воспоминания, так что лучше не ходить туда. Но чем больше пыталась разуверить меня Миллисент, тем меньше я верила ей.
   – Ты была в Мэндерли? – спросила я у мамы, когда та наконец вернулась.
   Мы сидели в спальне. На стене висело распятие, а в углу разинул черную мраморную пасть камин. Она вернулась бледной и утомленной и тотчас легла в постель. Но когда я задала свой вопрос, мама, будто ее подкинуло пружиной, вскочила и начала расхаживать по комнате:
   – Нет, конечно! С чего ты взяла? Как тебе это вообще пришло в голову? Кто тебе подсунул эту идею? Ради бога, Бекка, мне и без того хватает волнений!
   – Никто не подсовывал. Просто Миллисент рассказывала мне про твою сестру Вирджинию, и я решила, что…
   – Забудь, – резко сказала мама. – Бедная Вирджиния умерла. Я ненавижу этот дом. И всех его обитателей. В том числе Лайонела с его ведьмой-матерью. Она так третировала мою сестру и всегда терпеть не могла меня. Она постаралась, чтобы сделать меня несчастной. Старая карга! Глупая злая старуха. Даже если она постучится перед смертью ко мне в дверь, я ей не открою. Почему она не умерла много лет назад, она так давно овдовела, и почему она не последовала за своим мужем?! Я от всей души желаю ей смерти. И тогда бы все сразу изменилось. Мы с Лайонелом были друзьями, когда я была еще молода, а бедная Вирджиния всегда болела. Он так переживал из-за нее… Мы бы и сейчас остались с ним друзьями, если бы не его ведьма-мать…
   – Но как ты могла дружить с ним? Ты же сказала, что ненавидишь его?
   – Мы могли бы снова стать друзьями, не перебивай меня, Бекка… А сейчас он болен – так мне говорили. И уже очень давно болен… Что же мне теперь делать? Куда нам податься? Мы не можем оставаться здесь, у нас осталось так мало денег. Мне нечем заплатить Миллисент. Не станем же мы жить здесь из милости, из милости моей собственной няни. Евангелина не может – или не хочет – помочь нам. Она заявила, что я не должна появляться в родном доме. Моя собственная сестра обращается со мной, как с прокаженной… И с этим ничего не поделаешь. Ее не переделаешь. Как же нам быть?
   Она разрыдалась и снова рухнула на кровать, отвернувшись к стене, на которой висело распятие. Я никогда не видела ее прежде в таком состоянии и почувствовала, как вся дрожу. Мне не удавалось ничего придумать, как помочь ей. Если бы я знала правду, мне было бы легче…
   Поэтому я просто приготовила маме чай, плеснула в него успокоительных капель, потом села рядом и начала гладить ее, пока она не заснула. Да, я пошла на это, мой дорогой! А когда убедилась, что сон ее крепок, отыскала серебряный ключик – он хранился в шкатулке с драгоценностями, – отперла ящичек ее дорожного письменного прибора и достала письма, перевязанные розовой ленточкой.
   Сначала он писал каждую неделю, потом каждые две недели, затем каждый месяц, и вдруг последовало долгое молчание. К тому времени, как мне исполнилось четыре года, приходили короткие записки каждые полгода. Последнее письмо было залито мамиными слезами, оно пришло около года назад.
   Письмо было не очень длинное, к счастью, написанное по-детски крупными буквами, так что я могла разобрать каждое слово. И я вся затрепетала.
   Я тебе открою, что мне удалось узнать: человек, который так обожал мою маму, – был Лайонел де Уинтер, муж ее умершей сестры, мой дядя. Он писал маме очень давно – еще задолго до моего рождения. И он писал ей еще тогда, когда мой отец Девлин был жив – за месяц до того, как он отправился в свое роковое плавание. Разве имел право Лайонел называть замужнюю женщину «моей любимой»? – подумала я. Если бы мой отец узнал об этом, он бы убил его на месте.