– Вы снова отрастили волосы, – сказала миссис Дэнверс, подводя меня к креслу, – я очень рада. Мне больше нравились длинные волосы. Вы помните, как я расчесывала их щеткой? «Давай, Дэнни, – говорили вы мне, – энергичнее, не бойся, тяни до самых кончиков!» Я наведалась в Мэндерли после своего отъезда, но мне удалось прихватить оттуда только кое-какие мелочи, не очень много. Но ваше любимое шелковое платье я нашла. И плащ для прогулок тоже. Не такой дорогой, как остальные, но вы отдавали ему предпочтение – он здесь. Правда, ваше кольцо, ваше колечко с бриллиантами, я искала его, искала, но нигде не смогла найти. – И она заплакала.
   – Миссис Дэнверс, – сказала я как можно спокойнее. – Вы больны, присядьте…
   – Сейчас приготовлю вам чай, – сказала она, взяв себя в руки. И я не могла понять, слышала ли она меня или отказывалась слышать. – Сейчас подам чай. Я вернусь через минуту, мадам. А потом покажу вам кое-что – это удивит вас…
   Мне не удалось задержать ее, она повернулась и вышла. И я услышала легкие шаги и шуршание юбки по ступенькам. Комната раскалилась от жары, от духоты и спертого воздуха кружилась голова. Кресло, в которое она меня усадила, побила моль. Я огляделась.
   Потолки в студии были вдвое выше, чем в обычной комнате, и снизу виднелись балочные перекрытия. Когда-то стены были белыми и, видимо, подчеркивали высоту, а сейчас они пожелтели и стали шероховатыми. Мебель стояла так, словно только что станцевала какой-то безумный танец: ничего удивительного, ее так часто передвигали с места на место во время ритуальных ночных перестановок, что уже невозможно было представить, где что стояло когда-то. Столы были перевернуты вверх ножками, картины стояли лицом к стене, а книги сложены так, будто кто-то готовился отразить осаду, они перегораживали комнату на отдельные квадраты. И я вспомнила, как Ребекка превозносила идею культа Дома. Вот и все, что осталось от того, чему она поклонялась?
   Протиснувшись между стопками книг, я подошла к тому углу комнаты, где стояло фортепиано. Из-под него что-то выскользнуло. Я невольно вздрогнула, но заставила себя сделать еще один шаг. Зловоние стало еще ощутимее, и я почувствовала, как сжимается желудок. Нутро фортепиано – оно стояло открытым – было выпотрошено, а струны порваны. Такое впечатление, что кто-то разрезал их ножом, а потом пытался беспорядочно связать снова и, когда это не удалось, с корнем вырвал те, что поддались. Внутри инструмента образовался спутанный клубок металлических кишок. То ли мыши, то ли крысы попали в эту ловушку, сдохли, и теперь от них остались серые лохмотья шкурок – от них-то и исходило зловоние.
   К горлу снова подкатил комок тошноты, и я поскорее отступила. Кто это сделал? Миссис Дэнверс?
   – Не сердитесь из-за него, мадам! – услышала я ее голос за спиной. – Коли вы здесь, мы его быстренько настроим. Я пыталась сделать это сама, как тот мастер, что приходил сюда, но у меня не получилось, и потом я подумала: а вдруг вам понравится играть именно на таком? Когда я пришла сюда сразу после вашего отъезда, все здесь было так красиво, кроме пианино. Я знаю, вы это сделали после того, как побывали у врача? «Но стоит ли тогда приводить его в порядок?» – думала я. И решила подождать, пока вы сами не распорядитесь насчет его. О! – вдруг вскрикнула миссис Дэнверс таким отчаянным голосом, что я повернулась и увидела, как напряглось ее лицо: – Я приготовила чай, но совсем забыла про лимон… Я должна была его купить… Как я могла забыть?! – Горю ее не было предела.
   А когда я произнесла «миссис Дэнверс», похоже, она расстроилась еще больше, так что, испытывая к ней глубокую жалость и понимая, что утешит ее, я начала называть ее Дэнни и похвалила за то, что она приготовила вкусный чай: она налила в заварку холодную воду.
   – Зажечь огонь, мадам? – спросила миссис Дэнверс, оглядывая комнату с растерянным видом.
   Она не чувствовала страшной жары, которая стояла в запертом помещении, обращенном окнами на запад, под раскаленной от солнца крышей. Мне пришлось успокоить ее снова, сказать, что мне не холодно, и я повернулась взглянуть на камин. Она жгла в нем книги – единственное, чем она могла обогреться долгими зимними месяцами.
   На решетке скопилась куча пепла. Некоторые книги остались полуобгорелыми, с оборванными переплетами. На каминной полке стояла изысканная китайская фарфоровая фигурка, а рядом с ней – остановившиеся часы. Зеркало за ними было занавешено простыней.
   – Вы не представляете, мадам, как все полыхало! – сказала миссис Дэнверс, глядя через мое плечо на камин. – Все эти деревянные перекрытия, балки и мебель! Пламя стояло стеной, как бы вам и хотелось. Зарево можно было видеть за несколько миль, словно громадный маяк. Рев стоял страшный. Огонь перекинулся с такой быстротой от одной части дома к другой – вы не поверите. И я сказала себе: это моя дорогая госпожа устроила им! Ребекка никому не позволит превзойти себя. И потом я пришла сюда. «Вы будете заботиться об этой квартире, миссис Дэнверс», – сказал он мне. Он так старался забыть вас, но я знаю, он так и не смог вытравить вас из памяти. Даже если бы переженился на сотне женщин зараз, он не смог бы найти вам замену. Вы оставили на нем вечную печать, я это видела, когда посмотрела в его глаза. Это его и убило – как ему было обойтись без вас?
   Хотите покажу вам сюрприз? Это пришло на другой же день или на следующей неделе – не помню точно. Сначала азалия, затем вот это. Я знала, что это предвестники, и поняла, что скоро появитесь и вы сами. Не могу выразить своей радости, я знаю, что мне недолго осталось ждать. Посмотрите, мадам.
   Миссис Дэнверс схватила меня за руку и потащила за собой. И хотя сил у нее оставалось очень мало, ее воля творила чудеса. Я прошла следом, куда она увлекала меня, и увидела последнее доказательство того, что прошлое существовало, последнее свидетельство, которое я могла обнаружить в этом ужасном месте, лежавшее на единственном столе, который стоял, а не был перевернут вверх ножками.
   Это были две красивые коробки, когда-то белые, а теперь пожелтевшие. Миссис Дэнверс подняла крышки и сорвала оберточную бумагу. Внутри лежала детская одежда: распашонки, ночные сорочки, пинетки и ботиночки, такого тонкого плетения шаль, что могла проскользнуть в обручальное колечко. Крошечные перламутровые пуговки, кружева, сплетенные вручную тонкими крючками, – приданое для младенца, которому никогда не суждено было родиться. Я узнавала их по описанию, но все вещички пожелтели от времени или были попорчены молью. А поверх шали лежала брошь – голубая эмалевая бабочка, и рядом с ней, заботливо отложенный в сторону, коричневый конверт, в котором прислали эту бабочку, с надписью: «Миссис Дэнверс», выведенной уже знакомым мне почерком.
   Я смотрела на детское приданое и на брошь, не в силах притронуться к ним. В ту же самую секунду, как дверь студии открылась, я поняла, что миссис Дэнверс никогда бы не смогла отправить кому бы то ни было ни кольцо, ни дневник. Уже хотя бы потому, что не смогла бы разбить цепи привязанности, приковавшие ее к Ребекке, расстаться с чем-то, принадлежавшим госпоже – властительнице ее души. И не потому, что была слишком слаба. «Это все должен был сделать человек другого типа», – думала я, глядя на брошь – талисман Ребекки.
   Дурнота подкатила к горлу, меня не оставляло ощущение, что я в ловушке. Сейчас мне уже было безразлично, кто посылал все эти вещи и зачем он это делал. Я мечтала об одном: как бы поскорее вырваться отсюда, от этой женщины, и глотнуть свежего воздуха.
   Но как я могла бросить ее здесь? Просто уйти и забыть, что она останется в пустом доме, беспомощная и одинокая? Мне стоило огромных усилий посмотреть на нее, и все же я заставила себя сделать это. Она была тяжело больна – физически и душевно. Сколько лет она пряталась здесь? Чем питалась? На что жила?
   – Дэнни, – тихо спросила я, – как тебе удалось продержаться? Ты ходила в магазин? Откуда ты брала еду?
   Она посмотрела на меня, как на неразумного ребенка.
   – Консервы, – ответила она, – все полки забиты ими. Я работала вплоть до последнего года, мадам. Людям нужны домоправительницы и компаньонки. Но я всегда оставляла вам записки, чтобы вы знали, где меня найти. И о будущем я позаботилась, я очень экономно тратила деньги и, когда была покрепче, чем сейчас, ходила в лавки и делала закупки. Вся беда в том, что я не знала, когда именно вы вернетесь, мадам. И сейчас я еще иной раз выбираюсь, но уже не так часто, как раньше… – Миссис Дэнверс поморщилась: – Днем, когда она уходила, эта шпионка снизу. Выждав, когда она уйдет, я выходила из дома. Мне не нравится, когда на меня смотрят. Но в последнее время становилось все труднее и труднее. Боль усилилась. И мои глаза теперь уже не те, что раньше. Наверное, вы заметили, мадам. – Она повернулась ко мне своими затянутыми белой пленкой глазами. – Но все же я вижу вас, я помню это платье. Твой отец купил его, когда мы жили в Гринвейзе.
   – Дэнни, ты ходила к врачу? Он тебя осматривал? Есть кому поухаживать за тобой, если станет плохо?.. – Я помедлила. – Или ты считаешь, что я должна за тобой ухаживать?
   Если бы я не добавила последней фразы, она бы перестала верить мне, но эти слова убедили ее.
   – Да, да, – закивала она. – Я что-то приболела в прошлом году, мадам. Стала так уставать, что даже не могла есть, и боль меня терзала. Пришлось показаться доктору. Меня положили в больницу на месяц. До января. И он отдал мне мою медицинскую карту и выписал лучшие лекарства. Где же они? Куда я их положила?
   Вот почему установился период спокойствия: она попала в больницу.
   Наконец миссис Дэнверс отыскала свою карту: в вазе, полной ракушек, на том же самом столе, где стояли коробки с приданым для младенца. Заодно она прихватила и брошку и, к моему величайшему смущению, приколола ее к моему платью. Она с детским простодушием и доверчивостью протянула мне карту, и я поняла, что на нее действует только приказной тон. Сразу сказывалась прежняя привычка подчиняться.
   Стоило мне только заговорить властно и отрывисто, как она тотчас становилась мягкой и послушной, как воск.
   С не меньшей настойчивостью миссис Дэнверс убедила меня посмотреть «мою комнату», которую она обихаживала все эти годы. Распахнув дверь, я заглянула в большую, просторную, почти квадратную комнату, в которой стояла огромная кровать. Шторы были спущены, и в комнате царил полумрак. Здесь в отличие от гостиной все оставалось в том же порядке, как при Ребекке. Словно она и в самом деле только что вышла и вскоре вернется домой.
   Серебряные щетки для волос на туалетном столике, триптих из фотографий в потемневшей серебряной рамке, про которые Тому рассказывал Джек Фейвел. Я как завороженная медленно подошла к ним. И действительно обнаружила под слоем пыли на том самом алтаре, который воздвигла Ребекка в Гринвейзе, Изольду-Изабель (ее вечного двойника) «в интересном положении», в роли Дездемоны, и, наконец, самую последнюю – место ее захоронения.
   – Такая красавица и такая одаренная, – раздался за моей спиной глуховатый голос. – Когда она умерла, у меня кровь застыла в жилах. Никогда не забуду той минуты. Она отпечаталась в моей памяти как клеймо.
   О чьей смерти она думала: Изабель, Дездемоны или Ребекки? Трудно угадать, тем более что у меня начала кружиться голова, и все происходящее в комнате я воспринимала отчасти как галлюцинацию. Я пригляделась к кровати, и то, что мне издали показалось тончайшим муслином, на самом деле оказалось паутиной.
   Закрыв дверь, я приказала миссис Дэнверс лечь и отдохнуть. Я видела, как усилия, которые она прилагает, истощают ее последние запасы. Заставив ее опереться на мою руку, довела до маленькой сумрачной комнатки, скорее напоминающей чулан. Я думала, что эту комнату Ребекка сняла, когда приехала в Мэндерли, но я ошиблась.
   – Помните, как мы пришли сюда после смерти отца? – спросила она, глядя перед собой, когда я прикрыла ее ветхим покрывалом. – Я привезла свои сбережения, а вы продали браслет и сказали мне: «На это мы купим себе убежище, Дэнни». Я нашла эту комнату и купила ее. Как вы тогда болели, я места себе не находила от беспокойства. Ночь за ночью эти ужасные кошмары – как он гонится за вами, ваш отец. Но я всегда была рядом и не смыкала глаз. Вы заменили мне дочь, моя маленькая девочка, и вы знали, что я никогда не покину вас, что бы ни произошло. «А теперь мне пора починить себя, – сказали вы. – Сначала одно, потом другое, и потихоньку я приду в себя. Ты поможешь мне, Дэнни, и мы сделаем все так, что ни один шов не будет заметен». И вы справились. Я любила вашу мать, но она ничто по сравнению с вами. Я не знаю никого, у кого было бы столько же храбрости и силы воли.
   Слезы навернулись ей на глаза. Взяв миссис Дэнверс за руку, я стала убеждать ее отдохнуть. Сначала она отказывалась, но потом все-таки подчинилась мне. Я попыталась приоткрыть окно, чтобы впустить свежий воздух, но оно не сдвинулось ни на миллиметр. Я попробовала отыскать телефон, но его не оказалось. Добравшись до кухни, я отвернула кран, чтобы набрать воды, и открыла дверцу кухонного шкафа. Там рядами стояли консервные банки, некоторые из них относились еще к довоенному времени. Мне кажется, я чуть не зарыдала при виде этих запасов.
   Когда я вошла со стаканом воды, глаза миссис Дэнверс были закрыты. Я так и замерла в дверях, но потом заметила, как поднимается и опускается ее грудь, она еще дышала.
   Многих людей пугает вид больных, они не знают, что делать, когда сталкиваются с ними, – болезнь вызывает отвращение, им хочется отойти подальше. Но я прошла через все это, и мое отношение стало иным: я выхаживала мать и отца и совершенно забыла, что такое брезгливость. Поэтому я подошла к кровати и взяла миссис Дэнверс за руку, объяснила, что выйду ненадолго, но скоро вернусь, и что я возьму с собой ключ от комнаты.
   Не думаю, что она слышала, что я говорила, и не уверена, что она понимала, о чем идет речь, но я рада, что взяла ее за руку, памятуя, что произошло потом. Миссис Дэнверс сжала ее очень крепко, с силой, удивившей меня. Ее затянутые белесой пеленой глаза открылись, и она посмотрела куда-то в пустоту позади меня. Все ее силы ушли на то, чтобы принять меня, поговорить со мной и приготовить холодный чай. Теперь она пыталась что-то сказать. Губы шевелились, но звука я не слышала. Тень радости промелькнула на ее лице, а потом глаза закрылись – она заснула.
   Подробности того, что произошло затем, несущественны. Мне удалось найти ее врача, упросить его уделить мне время, убедить, что нужно немедленно принять какие-то меры, и, хотя он пытался отказаться, я привела его с собой в дом. Он сделал миссис Дэнверс укол, а потом мы перешли с ним в студию. Безумие пациентки его не волновало, наверное, он столько навидался за годы своей работы в Лондоне, что привык ко всему.
   Не обращая внимания ни на что вокруг, он сказал, что у миссис Дэнверс рак, и болезнь зашла слишком далеко, когда она обратилась к врачу, хирургическая операция, которую он провел в октябре прошлого года, мало чем могла ей помочь, но временное облегчение все же принесла – на несколько месяцев ей стало получше. Она пролежала до января этого года. Он хорошо помнил все даты. А я внимательно следила за каждым сказанным им словом: это означало, что Селина не могла видеть на лестнице в ноябрьский туман миссис Дэнверс. Это был кто-то другой.
   Сверившись со своими заметками, доктор сказал, что видел ее в последний раз в феврале в хирургическом отделении и, когда она не пришла в назначенное время, решил, что она уже умерла или уехала из Лондона. Его поразило, что она сумела продержаться три месяца, а меня – нет.
   Я знала, что удерживало ее, я знаю, кто удерживал ее по эту сторону бытия. И догадывалась, что теперь конец близок. Теперь ей было легче умирать, теперь она знала, что воссоединилась с Ребеккой. Чувствовала ли я сожаление из-за того, что невольно обманула ее? Нет, конечно. Я провела последние десять лет своей жизни бок о бок с болезнью и старостью. И я знала, что Правда может причинить боль, а обман принести успокоение.
   Миссис Дэнверс так и не проснулась, она не пришла в сознание, и я была рада: это было милосердием божиим. Ее забрали в больницу Челси, но, когда я пришла туда на следующий день, все еще с брошью, приколотой к платью миссис Дэнверс, мне сказали, что она не дожила до утра. Она умерла в три часа ночи – самое опасное время, как считала Ребекка.
   После этого мне захотелось побыстрее уехать из Лондона.
   Ночевать я пришла в дом Розы и проговорила всю ночь с молодыми девушками и женщинами, которые там снимали комнаты. Видимо, мне удалось скрыть свои чувства, потому что никто из них не догадался, что я пережила днем, и они доброжелательно и охотно делились со мной своими новостями: о занятиях, об экзаменах, где и как они занимаются, с кем проводят вечера, какие здесь устраиваются вечеринки. И, похоже, верили, что их рассказы помогут мне влиться в их мир, присоединиться к ним. Я кивала и улыбалась, но чувствовала, как этот мир отдаляется от меня все дальше и дальше, словно они разговаривали со мной по ту сторону прозрачной непробиваемой стены. Я не могла преодолеть ее и встать рядом с этими молодыми женщинами. Я оставалась по другую сторону, где рядом со мной постоянно находились старость, болезни и смерть.
   Нехорошо жалеть об этом, но я легла в постель, опутанная сетями желания, мечты и чувства долга.
   Когда я вышла из больницы, мне хотелось одного: как можно быстрее сесть на поезд и оказаться дома, рядом с морем и попытаться забыть это мучительное состояние раздвоенности. Но я уже успела договориться о встрече с художниками, которые жили в том же доме, что и моя сестра Лили, и которые пересказывали Селине истории про привидение. Они по-прежнему жили на Тайт-стрит. И поскольку я уже договорилась с ними заранее и они ждали меня, я не стала отменять встречу.
   Они заселяли большой дом, который облюбовали представители богемы, невдалеке от дома Ребекки. Насколько я помнила, здесь всегда толпился народ, гости то приходили, то уходили, здесь одновременно присутствовали жены, любовники, бывшие возлюбленные и бывшие жены. Целый выводок детей не мог понять, кто отец и кто их мать, потому что они как-то незаметно сменяли друг друга.
   Мне показалось, что со времени моего последнего посещения здесь произошли кое-какие перемены, как раз перед войной, когда Лили уехала с женатым мужчиной в Америку, чтобы начать там новую жизнь. Но потом я убедилась, что им удалось сохранить все тот же сумбурный, цыганский стиль жизни, который заворожил меня в подростковом возрасте. На стенах по-прежнему так же плотно висели броско написанные полотна. На кухне, где постоянно ели и редко убирали, по-прежнему со стола не сметали крошки и не всегда вовремя выбрасывали остатки еды с тарелок, которые следовало бы хорошенько отмыть с чистящими порошками. Круглый кувшин рассекала щель, проходившая по розовой собаке и малиновым щенкам. И я могла слышать звуки скрипки наверху и крики детей в саду.
   Они провели меня в сад, который походил на Эдем, каким он мне и запомнился, – огромный сад в центре Лондона, какие бывают только в загородных домах. Заросший, неухоженный и прекрасный. Его переполняли запахи роз и цветущих апельсиновых деревьев. Меня расцеловали и затискали в объятиях, познакомили с новыми обитателями дома и представили старым. Усадили за расшатанный столик, над которым стоял раскрытый малиновый японский зонтик. Осы кружились над блюдом с яблоками, из рога изобилия выкатились сливы.
   Женщина, которую я не сразу узнала, с густыми, волнистыми золотисто-рыжими волосами в стиле прерафаэлитов, принесла крепкие сигареты и кувшин с красным вином. Она была заметно беременной, погруженной в какие-то свои мысли и прекрасной. Она носила крестьянскую юбку и небрежно наброшенную на плечи шелковую шаль, вышитую цветами и бабочками. Я с завистью смотрела на нее сквозь свой бокал. Улыбнувшись, она вернулась на кухню. При всей свободе, царившей в доме, как я успела заметить, женщины здесь исполняли роли муз и служанок одновременно.
   В этот солнечный ясный день я смотрела на прежних друзей Лили, которые одно время были и друзьями Ребекки. Все в доме оставалось прежним, и они оставались такими же, изменилось одно – я помнила их молодыми, а теперь им перевалило за пятьдесят.
   Трех самых ближайших друзей Лили, на которых и держался весь этот караван-сарай, как на атлантах, звали «Три Р»: Ричард, Роберт и Райнер. Первые два – художники, а Райнер – скульптор. Они сидели со мной за столом, курили сигареты, наливали вино в бокалы… и рассказывали истории про Ребекку, которые я слышала от Лили несколько лет назад и которые они повторяли сейчас. Эти забавные истории изменялись со временем, приукрашивались, совершенствовались, становились более трогательными, веселыми, пока не превратились в мифы. И хотя все они – прекрасные, остроумные рассказчики, прерывая друг друга, смеялись и спорили, кто из них помнит лучше, а кто путает, кто на самом деле присутствовал, а кто нет, – все эти рассказы были бессмысленными. И в буреломе выдумок и истинных фактов я вдруг начинала различать смутную фигуру и думала: «Да, это она – Ребекка», но затем ее тень снова расплывалась в тысяче забавных подробностей.
   Я надеялась, что они хоть что-то запомнили об этом ирландском поэте, который появился на один месяц в жизни Ребекки, и помогут ухватить кончик ниточки. Но напрасно. «Ты имеешь в виду этого известного фотографа, наверное? Или богатого американца, которому она вскружила голову? Ну тогда, значит, шотландский граф. Готспур с Севера, как его называли, но он задержался ненадолго. Наверное, тот остроумнейший и нахальный новеллист, как его там звали? Ах, поэт!»
   Нет, они не помнили ирландца, не помнили поэта, который бы приходил сюда. Ни один мужчина не мог устоять против чар Ребекки. «Мы все в нее были влюблены – каждый в свое время. Все в нее влюблялись», – признался Роберт, которому однажды показалось, что ему улыбнулась удача, но ненадолго, о чем он, впрочем, вспоминал без всякой горечи. «Она была восхитительная женщина, блистательная – и всегда поступала, как ей заблагорассудится. Ах, эти славные времена нашей юности, роз и вина!» – вздохнул Райнер, поднял свой бокал и улыбнулся.
   А потом они переключились на другие забавные случаи из жизни, тасуя имена знаменитостей и безвестных теперь уже людей. Ричард пошел в дом, порылся в бумагах и отыскал карандашный набросок Ребекки, который он как-то сделал. Он был прекрасным портретистом. И набросок был прекрасным, но почему-то Ребекка на нем не походила на саму себя.
   Перед отъездом из Керрита я выписала на листок множество вопросов, которые мне хотелось задать, чтобы выяснить, чем Ребекка занималась в тот промежуток времени – четыре года после смерти отца и до встречи с Максимом. Она сама написала, что начала зарабатывать, но каким образом? Хотелось бы узнать и кому она отдавала предпочтение, и вообще влюблялась ли в кого-нибудь. Но более всего хотелось получить ответ на изначальный вопрос: какой она была? Что произошло в этот отрезок времени, о котором она никогда не упоминала: между Гринвейзом и Мэндерли?
   Получила я то, чего ждала? Конечно, нет. Ричард и Роберт – убежденные пацифисты – не принимали участия в Первой мировой войне, они отправились на ферму отца Роберта в Суссекс, а после окончания войны переехали сюда. И они помнили, что Ребекка появилась на Тайт-стрит три года спустя. Они помнили, как она болела – один утверждал, что это продолжалось несколько месяцев, другие с жаром отрицали это и доказывали, что прошел почти год, прежде чем она выздоровела и стала вызывать у других женщин ревность, зависть и чувство соперничества.
   Ричард считал, что Ребекка устроилась во французское посольство в отдел социальной помощи; Роберт доказывал, что она помогала двум женщинам-модельерам, подбрасывала свежие идеи для ателье, и их дело какое-то время процветало; Райнер упомянул про какого-то богатого покровителя, который играл на бирже и ссужал ее деньгами. Все трое сходились в том, что красота Ребекки служила ее главным оружием в продвижении наверх, но не меньшее значение имели ум, обаяние, ее удивительная манера говорить, она становилась подлинным украшением всех ошеломляющих джазовых вечеринок.
   – Она была музой! – восторженно воскликнул Райнер, который выпил вина больше остальных. – И даже один ее вид вызывал вдохновение!
   – Ах, эти глаза! Эти колдовские опасные глаза, – промолвил Ричард, а может, Роберт – я забыла.
   И они дружно плели паутину, в основе которой лежала ностальгия о прошлом, а нити – из вымысла.
   Поднявшись из-за стола, я подошла к детишкам, которые возились в дальнем конце сада, – грязным, как цыганята, пухленьким и голодным, как щенята. Они одновременно бросились на кухню в поисках еды, и спокойная, неторопливая беременная женщина, которую я уже видела, начала резать им хлеб, выложила фрукты на стол, взяла кувшин и разлила из него молоко в стаканы. Дети толкались вокруг нее, а когда я проходила мимо, она взяла меня за руку.
   – У тебя ее брошь, – сказала она низким голосом, обернувшись к группе мужчин, сидевших в саду и споривших о событиях, которые могли произойти в 1921 году или 1922-м, а может быть, и не происходивших никогда.
   Она оказалась старше, чем мне вначале показалось. Что-то в ее манере говорить или что-то, промелькнувшее в ее Глазах, заставило меня остановиться.