– Пойдемте, – приветливо отозвалась старушка Феня, посмотрев на меня зоркими, внимательными глазами.
   Я стал прощаться.
   – Да! – задержал мою руку председатель. – Еще два пожелания. Во-первых, осмотрите старинный парк, в котором стоит наша школа и музей. И во-вторых… – Тут председатель почему-то замялся. – Ну, одним словом, как начнет Савич про болота нашего края говорить, так вы, пожалуйста, без какой-либо иронии. Простите за наставление…
   – Спасибо, что предупредили. Буду осторожен. Ведь у каждого человека есть свое хобби.
   – Пойдемте к Гавриилу Игнатьевичу, – пригласила меня старушка Феня, – через парк и поведу. То-то красоту увидите!
   И мы пошли.

И ЗВАЛИ ЕГО ФЕЛИКС РАМО?

   Из раскрытого большого окна музея видно: в старом парке высокие зеленые травы то светлеют, то темнеют. Легкий ветер гонит облака. И чуть тень пролетающего облака ляжет на травы, они сразу же, задумчиво качаясь, начинают ждать: скоро ли станет светлее в их чаще. А чуть облако уплывет, травы, тревожно качаясь, ждут: скоро ли снова опустится на них мягкая тень? Колыханье, качанье, касанье…
   Я стою у окна музея. Поглядываю в старый парк.
   У шкафа с папками стоит Гавриил Игнатьевич Савич, восьмидесятилетний старик, высокий, легкий в движениях; прямой пробор через седые волосы. Он внимательно читает карточку №5.
   – Верно! Все верно: был такой француз. Преподаватель. Примерно, – Савич прикрыл глаза, припоминая, – в 1864—1865 году. Приехал из Санкт-Петербурга. Направлен был N-ским учебным округом.
   Какая-то категорическая убедительность была в его интонациях.
   – А когда француз был в больнице, из Санкт-Петербурга приезжал следователь по особо важным делам. После допроса в больнице были поставлены часовые. А француз исчез. И тут пошли слухи, будто он беглый каторжник из Гвианы.
   «Беглый каторжник из Гвианы?! Ну конечно, это он, Рамо», – чуть не слетело с моего языка. Но я удержался и только спросил:
   – А при чем тут больница, Гавриил Игнатьевич?
   – Начну издалека. Как я уже сказал, преподаватель французского языка прибыл в Славск в 1864 или 1865 году: этот француз, не знавший ни слова по-русски и вовсе не желавший изучать наш язык, обладал каким-то чуть ли не сверхъестественным даром преподавания: за полгода гимназисты уже стали между собой понемногу говорить по-французски. И читать в подлиннике кое-что нз хрестоматии. Был француз большим любителем природы. Разговаривал с деревьями как с живыми людьми. А однажды в лесу, где преподаватели справляли веселый пикник, он подошел к дереву, погладил его по стволу и произнес по-французски: «Дерево – предок человека».
   Савич рассказывал плавно, не спеша. А я томился: скоро ли он дойдет до главного?
   – Видели ли вы когда-нибудь горящие болота? – вдруг неожиданно обернулся ко мне Савич. – Скажите, друг мой, – живо заговорил краевед, не ожидая моего ответа, – с чего начинается пожар?
   – Неосторожное обращение с огнем?
   – Верно! А еще?
   – Ну… Гроза, молния зажгла травинку…
   – Опять верно… Но знаете ли вы, что болота всегда поступают неправдоподобно? Стоит спокойный, ясный летний день. Ни грома, ни молнии. И ни один живой человек со спичкой или трубкой не был на болотах. Но вдруг ни с того ни с сего болота горят. И тонет все в густом сизом дыму. Болота как бы сами себя зажигают. День, неделю, месяцы не стихает пожар на болотах. Что же это такое: самовозгорание? Да! Безусловно… Простите, – резко отвернулся от меня Савич. – Примиритесь с моим недугом. Тут болезнь любви к моему родному городу, выросшему среди болот. Вернемся к нашему французу…
   Так вот. Однажды городок наш оказался в дыму горящих болот. Пожар грозил переброситься на Славск – огню помогал сильный ветер. Все население вышло тушить пожар, спасать родной город. В записях 1865 года упомянуто, что «удивительную смелость и находчивость проявил преподаватель французского языка в Славской гимназии, который бесстрашно появлялся в самых опасных местах и с присущим смелому человеку хладнокровием давал точные указания, как побеждать огонь, а также и сам принимал деятельное участие в тушении оного». Француз не избежал тяжелых ожогов и попал в больницу. Вот тут-то и начинается нечто таинственное и катастрофическое.
   Еще пострадавший лежал в больнице, а в городок наш пожаловало какое-то чрезвычайное лицо из Петербурга.
   Разговор важной особы с больным происходил без свидетелей. А когда знатное лицо отбыло из больницы, сразу же и у окон палаты, где лежал француз, и у входных дверей в больницу, и у ворот были поставлены часовые… Когда же на следующий день утром чрезвычайное лицо вновь пожаловало в больницу, оказалось, что француз исчез. Как это случилось, неизвестно, об этом записи умалчивают.
   Полиция сбилась с ног в поисках пропавшего. Были сделаны обыски во всех ближних и дальних деревнях. Были перекрыты все дороги – полиция обшаривала каждый воз. Но француз как сквозь землю провалился…
   Савич глянул на часы. Спохватился:
   – Извините! Больше не могу. Обещал быть в кружке юных этнографов. Рассказать им о болотах, на которых стоит наш Славск. А главное, хочу предостеречь детей от притворства болот.
   – Притворство болот? Не понимаю!
   – Это долгий разговор. В следующий раз… Отложим на завтра…
   И, торопливо попрощавшись, Савич ушел. Через большое окно музея я увидел, как он ловко и быстро сбежал с высокого каменного крыльца школы. И тогда я заметил его старческую, в складках шею. Но спина его была молодая, уверенная и настойчивая. Он оглянулся и махнул мне рукой на прощанье.
   – Гавриил Игнатьевич! – крикнул я ему вслед. – Этого француза, гвианского каторжника, звали Феликс Рамо?
   Но Савич меня не услышал.

ПРИТВОРСТВО БОЛОТ

   – Знаете ли вы, что такое болото? – так встретил меня Савич на следующий день.
   – В географическом? В почвенно-геологическом?.. – замялся я.
   Но Савич будто не слышал вопроса.
   – Никакой Талейран не сравнится в притворстве с болотами! Болото – это прежде всего притворство. Вспомните, какое небо над болотом. Какое солнце. Разве такое светило похоже на солнце? Болото заставило солнце притвориться другим светилом… Не совсем понимаете? Скажу ясно. Болота сделали солнце каким-то непонятным небесным телом, что светит на землю сквозь густую белесо-пепельную пелену с едва заметным голубым отливом. Солнце хочет пробиться сквозь сизую болотную пелену на небе и стать солнцем – светить как надо. Не получается. Не выйдет! Болота вмешались в жизнь солнца.
   Захочет болото кого-либо погубить – и обернется изумрудным лугом. Этакий зеленый радостный лужок с весело пестреющими цветками. А ступит кто на этот лужок – вдруг нет этого луга. Есть только страшная болотная поддонная сила, и она-то втягивает, всасывает все живое в недра свои…
   А какую игру заводит болото с человеком в ночную пору!
   Вот густая тьма опустилась на болото… Ночь. Спит болото, укутавшись в одеяло из кромешной тьмы. Спит? Как бы не так! Расставило огоньки и ждет: не появится ли на ее тропинках прохожий. Появился. И тут болото начинает свою игру с прохожим. Огоньки молчат, стоят на месте. Ждут прохожего. А чуть он поближе подойдет, они то пропадут, то вдруг появятся. Пляшут перед ним. То вдруг спрячутся за его спиной. Конечно, по науке здесь все просто: человек двинулся по болотной тропинке – движение воздуха гонит, перемещает болотные огоньки. Это болотный газ горит.
   Да! Так-то так! Ум, конечно, понимает. А у меня вот однажды на зыбкой такой тропинке сердце заколотилось, когда болото ночью затеяло со мной игру. Сразу растерял все возражения против сказок, выдумок и небылиц нашего болотного края. И душой – не умом, а душой – поверил я в тот ночной час, что болото обдуманно ведет со мной какую-то свою игру.
   А знакомы ли вы с березой на болоте? Нет? Так вот, тут уж свой обман: болото заставляет нашу обыкновенную, милую каждому сердцу березу притворяться, расти вверх корнями.
   Что это – выдумка? Нет. Правда! Конечно, по науке лесной все объясняется вот как: упало семечко березы на болото. Выросло дерево. Мох в болоте пропитан водой и не пропускает к корням воздух. И дерево стало приспосабливаться: корни пошли не вглубь, а стелются горизонтально. Идут годы. Но каждый час, каждый миг длится медленная схватка березы с мхом… Иногда кажется: задохнутся корни березы, не хватит кислорода! Да и мох одолевает березу… все нарастает и нарастает. Но береза не сдается: кончики ее корней, которые стлались горизонтально по поверхности болота, изгибаются, тянутся ввысь к небу, к воздуху…
   Поздно вечером я возвращался к себе. Рассказы Савича разбудили мои воспоминания.
   Я был еще ребенком. Ночью проснулся. Шум за окнами. Какие-то голоса, тихий говор в избе.
   Мама держит свечу, а отец что-то ищет в углу под лавкой. А за окном мелькают огни, фонари. В окошко стучат… Дверь открылась. «Скорей!» – кричат отцу. А он: «Сейчас! Бегу! Только веревку подлиннее найду». Я закричал, заплакал. Мама подхватила меня на руки, выбежала вместе со всеми. Кто-то в темноте причитает: «Тонет! Наш конь погибает!» Кто-то вопит: «Жерди! Ломай жерди из прясла!»
   И вдруг в темноте сквозь все людские крики, сквозь женский плач долетело жалобное ржание коня. Болото расправлялось с конем – засасывало. Лошадь под вечер поверила лугу, усыпанному цветочками. Стреноженный конь отделился от табуна – скакнул. А болото мягко и цепко схватило его за копыто. Трясина втягивала коня в свое болотное нутро… Прошло с тех пор уже лет семьдесят, но и теперь слышу это жалобное ржание лошади, которую заманила болотная трясина. И пожирала! Потому что болото не насытится никогда! Лошадь звала на помощь, ржала, переставала ржать, опять звала. А ей в ответ отрывисто и надсадно ржали кони, сбившиеся в тесный табун.
   «Доски! Доски клади на трясину! Подходи! Кидай оброть! На голову коню – накидывай оброть! Жерди подводи… Нет! Не выйдет! Не вытащим! Трясина ходуном ходит… Пропало».
   И под прощальное ржание, которое слышно было все глуше, люди молча пошли домой. Мелькали фонари. Тихо всхлипывали женщины, приговаривая: «Нет управы на болото! Его власть!»
   Но как же… Как же звали этого француза?

ЕЩЕ ОДНА УДИВИТЕЛЬНАЯ ИСТОРИЯ В СЛАВСКЕ

   – Так, значит, этого француза, беглого каторжника, звали Феликс Рамо? – первым делом спросил я Савича на следующий день.
   – Ничуть. Его звали мосье Пьер.
   «Пьер? Мосье Пьер! Странно, – подумал я. – Ведь каторжник из Гвианы – Рамо. Его имя Феликс. Откуда же взялся Пьер?»
   – А как фамилия мосье Пьера? – спросил я Савича.
   – Фамилия… Его все звали «мосье Пьер»… Фамилию я сейчас припомню. Да! А тут еще загадка: пропало и личное дело француза, и все его документы. По слухам, это случилось в тот же день, когда он исчез из больницы.
   – А все же где-нибудь да сохранилась роспись мосье Пьера. В классных журналах, например.
   – Классные журналы? – Савич развел руками. – Их нет. У меня уцелели личные дела некоторых преподавателей. Посмотрим на всякий случай.
   С этими словами Савич раскрыл створки шкафа, вынул целую кипу папок и стал читать.
   – В те времена появился в Славске и стал преподавателем закона божня в гимназии отец Митрофан. Митрофан Кузьмич Успенский. У отца Митрофана – жена, пять дочек, теща, его сестра и еще сестра жены.
   Савич с видимым удовольствием перебирал старые папки.
   – Читаю материалы, – увлеченно продолжал Савич. – Иоганн Шлезвиг, учитель немецкого языка. Иоганн Петрович Шлезвиг кончил университет во Франкфурте-на-Майне… Поражал горожан Славска точным, аккуратным и размеренным строем своей жизни. Преподавал немецкий, а также заведовал гимназической библиотекой.
   – Довольно, Гавриил Игнатьевич!
   – Пожалуй. В делах – ничего. А вот легенда есть. По этой легенде француз мосье Пьер в своем длинном черном сюртуке, застегнутом на все пуговицы, по утрам на заре уходил в лес и там играл на флейте.
   Савич неожиданно оборвал свой рассказ.
   – Припомнил! Фамилия француза была Лорен.
   – Пьер Ги де Лорен! – вскричал я. – А знаете ли вы, что в Гвиане был свой добрый доктор, ихний Гааз. Так, выходит, он, тюремный доктор Ги де Лорен, дал свое имя беглому каторжанину Феликсу Рамо. А тот пробрался в Россию и был у вас учителем французского языка.
   – Изрядно! – тихо проговорил Савич. – Еще одна удивительная история в нашем Славске.

ПРЕРВАННОЕ ЗАСЕДАНИЕ

   Опять в Москве. Только что вернулся с Главного почтамта. И вдруг звонок. Открываю парадную дверь.
   – Вам телеграмма. Распишитесь.
   Смотрю откуда – из Славска. Подпись – Савич.
   Что такое? Читаю еще и еще: «Нашел интересные материалы. Срочно приезжайте. Савич».
   …Было уже совсем светло, когда автобус, дребезжа и подпрыгивая по булыжникам, появился на центральной улице Славска.
   Автобус подъезжал к гостинице.
   Я бросил чемодан в маленьком номере. Наскоро умылся, спешно позавтракал. Через двадцать минут я уже мчался в музей при школе, которая когда-то была гимназией. К Савичу.
   Постучал. Старый сторож открыл дверь. Узнал меня. Пропустил вперед:
   – Сюда, проходите.
   Я очутился в светлом вестибюле.
   – Гавриил Игнатьевич приходит всегда в девять часов, – продолжал старик. – А сегодня его доклад в исполкоме слушают. Он допоздна вчера в музее все писал. Сказал – сегодня его не раньше одиннадцати часов ждать. А вы проходите – там учительская отперта. Или в музей, если пожелаете.
   Сторож тихо удалился.
   Я не спеша шел по длинному коридору. Заглядывал в классы. Еще пахнет краской, олифой, известкой после летнего ремонта. Блестят выкрашенные полы. От стен веет свежей побелкой.
   И во всем здании стоит тишина. Никого нет. Пусто? Одиноко? Ничуть. Нет ни ощущения заброшенности, ни пустоты. Все заполняет тишина. Тишина ожидания. Ждут стены – когда же на них повесят карты, картины, диаграммы. Ждут парты – когда за них сядут школьники. Ждут черные классные доски – скоро ли их покроют буквы и цифры, выведенные старательным детским почерком.
   Я вошел в учительскую. Опустился на диван.
   Нетерпение томило меня. Узнать что-либо о судьбе Рамо – это, может быть, узнать еще что-либо о погибшем Веригине…
   Сколько времени? На моих часах 9.30. Значит, ждать еще самое малое полтора часа.
   Я уселся поудобнее. Что ж, буду ждать… Я смотрю из широко раскрытого окна в парк. Лето уже в закате. Липы в парке давно отцв-ели. Но запах лип еще будто бы стоит в воздухе, запах бархатный, с глубоким золотисто-лиловым отливом, густой, добродушный, чуть сонный.
   Да! Ведь окна классов школы все лето были раскрыты в парк. И пока липы цвели, запах плыл, все плыл в классы и коридор. Его не пускали запахи крашеных полов, известки, цемента, олифы. Но он шел. Этот запах спрятался где-то в темных углах подвалов, за перекрытиями и стропилами чердака и под корешками тысячи книг из школьной библиотеки.
   Но придет зима. Закрутит, завертит февральская вьюга свои снежные хлопья. Шорох снега, вой вьюги, визг пушкинских метельных бесенят… Все кругом белым-бело.
   И как неожиданно закружится голова у того, кто случайно в такой день заглянет в подвал, на чердак или раскроет книгу, где спрятался запах давно отцветших лип!..
   … Короткая стрелка моих часов подходила к десяти.
   Телефон, прикрепленный к стене, зазвонил упорно я долго. Вереница нескончаемых звуков. Я взял трубку:
   – Алло! Школа. Вам кого?
   Голос женщины, молодой, но суховатый, сдержанный:
   – Не вы ли приезжий из Москвы?
   – Да!
   – Ждете товарища Савича?
   – Да! Жду Гавриила Игнатьевича. Кто говорит?
   – Технический секретарь исполкома. Все переменилось. Не ждите…
   – Что такое? Не понимаю.
   – Передаю трубку. С вами будет говорить председатель исполкома товарищ Афанасьев.
   – Хорошо. Слушаю.
   – Товарищ! Случилась беда. – Голос Афанасьева звучал глухо. – Гавриил Игнатьевич Савич… скончался. В старину называли разрыв сердца… теперь называют инфаркт. Но дела не меняет… Доклад не состоялся… – Голос предисполкома оборвался. – Простите…
   В телефонной трубке слышно было прерывистое дыхание Афанасьева. Он, видимо, хотел что-то еще сказать. Не смог. В телефоне щелкнуло.
   Что делать? Я бессмысленно ходил взад и вперед по вестибюлю. Машинально вытаскивал телеграмму. Снимал и клал на рычаг трубку телефона. И все не принимал смерти того, кто вызвал меня в Славск! Так ждал, так ждал меня. А смерть распорядилась по-своему.
   Не помню, как я вышел из музея. Как добрался до исполкома.
   А когда секретарь Лена – с модной прической (лица ее совсем не помню) – отметила число, день отбытия моего из Славска и поставила печать, я почему-то стал ее благодарить много раз и поцеловал ей руку… А она резко выдернула руку и сказала:
   – К чему это, товарищ!
   До отхода автобуса из Славска оставалось еще два часа.
   Напротив райисполкома видна свежая вывеска парикмахерской. Побриться, что ли, перед дорогой…

В ПАРИКМАХЕРСКОЙ ГОРОДА СЛАВСКА

   Легкий взмах белой салфетки над креслом. Широкий, радушный приглашающий жест старика парикмахера.
   – Садитесь, я вам рад! Откиньте всякий страх, и можете держать себя спокойно.
   Я уселся в кресло.
   – Эх! Забыли нынче Апухтина! А я, чуть новый клиент пожалует, каждый раз вспоминаю эти строки про сумасшедшего из Апухтина.
   – Я, что ль, по-вашему, сумасшедший из Апухтина?
   – Простите! Но ведь эти слова нормальные, добрые… Итак, стричься, бриться, мыть голову, будем молодеть, хорошеть!
   И старик парикмахер, осмотрев меня внимательным взором, потрогал двумя пальцами кончики своих седых, тугих усов, лихим штопором устремившихся к потолку. Парикмахер стал усиленно мыть руки… А я, глядя на него, подумал: эти усы а-ля Вильгельм II, этот костюм, покроя вольного и широкого, весь облик парикмахера в Славске Макара Ивановича Колокольчикова являет собой как бы картину десятых годов нашего века.
   – А вы знаете, сколько мне лет? – спросил парикмахер, приступая к работе.
   – Наверное, шестьдесят.
   – О нет! «Старая гвардия, император, умирает, но не сдается», сказал один генерал Наполеону на поле Ватерлоо. А я, Макар Колокольчиков, владетель семидесяти восьми лет, не сдаюсь старухе старости. Итак, мы начинаем, как поется в хорошо известной опере «Паяцы» Леонковалло.
   Парикмахер Колокольчиков облачился в белый халат, тронул рукой мои волосы, поворошил их и задумался; взгляд его стал напряженным и чуть-чуть грустным.
   – Пожалуйста! Я жду.
   Легкий вздох и тихий голос:
   – Ах, дорогой клиент! Стрижка стрижкой, но голову вашу мыть мне придется.
   – Два дня назад в парикмахерской аэропорта мне мыли голову.
   – Но я обязан… Тут долг… обязан помыть вам голову.
   – Долг?
   – Да! Долг! Мой долг перед промфинпланом Треста бытового обслуживания нашего Славска. План есть план! Никуда не денешься!
   – Но при чем же тут план?
   – Очень при чем! Чем больше расходов совершит клиент, «тем ближе», как говорил Пушкин, «тем ближе к милому приделу».
   – Какому пределу?
   – К пределу выполнения квартального плана. Так примите же, дорогой клиент, примите участие, помогите мне выполнить план…
   – Хорошо. Согласен.
   – Макар Иванович! – послышался женский голос изза тяжелой бархатной шторы, висевшей над проемом двери.
   – Слушаю вас, дорогая кассирша Серафима Ивановна. Слушаю, – сказал Колокольчиков, звеня над моей головой ножницами.
   – Утром приходила одна гражданка. Говорит, уезжаю в Москву. Хочу, чтоб Макар Иванович сделал мне химическую завивку… Зайдет еще раз… Что ей сказать?
   – В шестнадцать ноль-ноль – так и передайте: в шестнадцать ноль-ноль Макар Иванович приступит к работе над ее головой.
   Ножницы звонко и неистово звякали, летели на простыню волосы…
   Скучая, я протянул руку к одеколону на столе у зеркала.
   – Прикажете освежить?
   – Пожалуйста!
   – Вы вздохнули. Знаю! Вам жаль нашего краеведа Савича. Какое-то сообщение имел. А доложить на исполкоме не успел!
   – Поразительно! Вам, Макар Иванович, все известно. Поразительно!
   – Что поделаешь! Шестьдесят пять лет у парикмахерского станка… Сколько лиц, сколько встреч! И всегда – близость, близость к голове человека. Мудреные и мудрствующие головы, легкомысленные, тяжелые и еще такие, где ветер сквозняки устраивает! Сколько вас прошло передо мной! Вот вы меня только тридцать минут назад узнали, а я уж два месяца как с вами знаком. Приехали вы по делу о сценарии и стали искать здесь следы француза. Впрочем, не мое беспокойство. Операция стрижки вашей головы завершена. Сейчас помоем голову. Серафима Ивановна, где вы? Таз с теплой водой. Прощу… А затем последует операция бритья. Надо положить на рабочее место кремы – предстоит массаж лица. И нужен еще бриолин и фиксатуар для прически.
   И Макар Иванович отдернул бархатную штору над проемом двери:
   – Серафима Ивановна! Дайте кремы!
   Но возглас парикмахера повис в воздухе.
   – Странно! Серафима Ивановна! Кассир! Время не ждет! Дайте кремы.
   – Ой, беда! – раздался откуда-то издалека надрывный голос. – Крысы!
   Из-за бархатной шторы появилась пожилая женщина с взволнованным лицом, с горестным движением рук, перебиравших кончики платка, съезжавшего с головы.
   – Крысы, Макар Иванович.
   – Какие крысы?
   – Съели крысы все кремы!
   Макap Иванович за голову схватился:
   – Крысы! И откуда они только взялись? Эх, была бы у меня флейта нашего учителя-француза, увел бы я крыс!
   – Что! О какой флейте вы говорите? – вскричал я с тоской.
   – О флейте француза, обитавшего в нашем городе лет сто назад, – спокойно ответил Колокольчиков.
   – Позвольте! Позвольте! Я слышал про флейту француза… Так скажите.
   – Вы, конечно, помните, уважаемый клиент, – обратился ко мне Колокольчиков, – предание о флейтисте, который спас некий городок от крыс? Обворожил крыс своей игрой, увел и утопил в местном водоеме. Простите, но почему же вас сей музинструмент так взволновал? Повернитесь. Начнем операцию бритья.
   – Макар Иванович, – взмолился я, – что вы знаете…
   – Понял! – перебил Колокольчиков, взбивая кисточкой мыльную пену. – Все понятно… Мой внук приехал из Москвы со словом «хобби», что значит увлечение. Страсть. Выходит, что ваше хобби не марки, не этикетки, а флейты. В вашу коллекцию требуется новая флейта. Итак, мое чуткое сердце слышит крик вашего хобби! И даю вам адрес.
   – Какой адрес?
   – Точный адрес, где вы, пожалуй, купите флейту,
   – Какую флейту?
   – Вот уж не знаю: альтовая, басовая или пикколо. Но только это вам не простая флейта, а столетняя, то есть древность! Воспламенитесь. Ваша коллекция обогатится редкостной флейтой из Славска.
   Я дернулся под простыней: «Может быть, Рамо играл на этой флейте!»
   А Колокольчиков намыливал мне шею и говорил:
   – Француз пропал, а чудо-флейта досталась его другу, доктору Климову Платону Сергеевичу.
   – Он жив?
   – Кто?
   – Доктор Климов.
   – Доктор Климов – это архаизм! Он скончался сто лет назад. А внук его Эдуард Кузьмич, таксист из Москвы, второе лето приезжает в Славск. Дом продает, никак не продаст. Не угодно ли вам купить у него дом, большой фруктовый сад?.. У него же и флейта деда. В наследство досталась. А прозвище его – Обойщик.
   – Чье прозвище? Таксиста?
   – Да нет же! Деда. Безумного Климова. Доктора… Так и звали его – «Доктор-обойщик». Он то п дело обои…
   – Мне нет дела до обоев… до прозвища. А вот адрес таксиста, у которого флейта француза!
   – Пушкинская, восемнадцать

НЕОЖИДАННАЯ ПОКУПКА

   Вот и Пушкинская, 18.
   Скрипучие, полусгнившие ступеньки крыльца. Рядом с крыльцом – две сломанные скамейки. Дверь приоткрыта в сени. Я осторожно шел по покачивающимся доскам сеней. Они были узкие, длинные. Слева – глухая стена, почерневшие бревна, справа – окна в сад, забитые фанерой. Но кое-где еще остались цветные стекла – желтые, синие, зеленые, красные.
   Зелень отцветавшего сада беспомощно и одиноко льнула к этим стеклам. Вот и дверь квартиры доктора. Изодранная обивка. На ней еще уцелели четыре позеленевших медных гвоздика, па которых держалась когда-то дощечка с фамилией доктора.
   Я на миг задумался.
   Здесь, в этом доме, Рамо под фамилией Лорена встречался с доктором Климовым. Здесь, быть может, найду хоть крупицу из жизни Веригина. Последние слова в его дневнике были: «все вспомнил». Но перед отъездом в Россию Веригин не мог не побывать у Ги де Лорена, у Феликса Рамо. Значит, есть надежда…
   Я потянул надломанную деревянную ручку звонка. Раздался долгий дребезжащий звук.
   Дверь раскрылась. В проеме стоял Эдуард Кузьмич Климов, шофер московского таксомоторного парка, плотный, крепко сбитый человек лет сорока пяти; сандалии на босу ногу, замшевая куртка с длинной «молнией».
   – По объявлению пришли? Дом-сад покупать? Иль яблочки нужны?
   – Поговорить по совсем иному делу.
   – Что ж, раз пришли – так заходите.
   Через полутемную прихожую мы вошли в комнату. Она была вся уставлена ящиками с яблоками. В шкафу за стеклом были видны старые медицинские книги и старенький деревянный стетоскоп. На столе – старинный чернильный прибор.
   Запах антоновских яблок смешивался здесь с острым запахом мышиного и куриного помета. И едва я сел на одинокий стул, а хозяин – на порванный кожаный диван, как в комнату спокойно вошли цыплята. Они вошли сюда с присущей им серьезностью и стали разбегаться по углам.