– Снегу! – приказал я. – Скорей!
Два мужика принесли снегу; стали растирать полузамерзшего путника. Хозяйка пыталась напоить его горячим молоком с водкой.
Наконец несчастный широко открыл глаза, приподнялся. Стал оглядываться.
Все оживились. Даже собаки. Ворожба, длинная и лохматая, радостно визжала, а хозяйская собака, коротенькая, маленькая, пылкая, с огромными грустными глазами (ее почему-то называли Мухой), стала метаться из угла в угол и лаять.
Старик, видно, не понимал, где находится.
– …Джунгли… джунгли… – вдруг заговорил он. – Сумбатов! Скорей… спасай черепки… вода настигает… не пройду… вода… увидимся в России. Дойду… дойду…
– Какие джунгли? Какой Сумбатов? – спросил я.
Ответа не получил. Очевидно, старик впал в забытье. Все снова улеглись на лавках, на печи и на полатях. Я присел у изголовья больного. Незаметно задремал.
Слуга Никанор
Сквозь сон я почувствовал, что кто-то тихонько трогает меня за рукав. Проснулся. Поймал на себе взгляд старика.
Взгляд этот был удивленный и очень добрый.
– Где я? – спросил он.
– В деревне Скоблики.
– А где Москва?
– Москва?! Далеко. Очень далеко. А кто вы?
– Да слуга. Никанор. Слуга барина моего Федор Федоровича Сумбатова… Отстал я… слуга нерадивый… Беда… беда, шептал он, как в бреду, и вдруг забеспокоился: – А вы, батюшка, кто будете?
– Я врач, доктор я.
Тут больной, полузамерзший человек затих и закрыл глаза. Так он пролежал, тяжело дыша, несколько минут и вдруг поднял веки. Обвел избу ясным взглядом и пристально посмотрел на меня.
– Дохтур, батюшка, скажите мне по правде – буду ли я жив?
– Бог милостив, Никанор, бог милостив, – сказал я, опуская глаза.
– Нет уж, нет на мне милости божией, не уследил, не уберег барина своего, – горестно шептал старик. – Не приведет господь мне увидеть его. И пешком, и конем, и морем, и лесом – все спешил, спешил… и вот тебе конец – не дошел. – И вдруг зашептал быстро и таинственно: – А вам, дохтур, могу ль довериться? Верный вы человек аль нет?
Тяжелый приступ кашля прервал его вопрос. Никанор в изнеможении закрыл глаза и еле слышно прошептал:
– Поздно теперь выбирать да сомневаться. Будь что будет.
Кожаный мешочек
Старик поманил меня пальцем:
– Тайна есть… Передать надо барину… коли бог его сохранил… вот… Попадете в Москву, так найдите дом Сумбатова… адрес вот здесь. – И он указал рукой на небольшой кожаный мешочек, висевший у него на груди. – Берегите его, здесь все планы… карты…
– Какие карты?
– Как дойти до живой воды, до молодильных яблок… Барин-то черепки все собирал… Все расспрашивал у индейцев.
Я догоню
И вдруг старик стал бредить:
– Джунгли… погоди, погоди, Федор Федорович… Потонем мы с тобой… ты беги… Беги… Не оглядывайся… Я догоню…
Он застонал и открыл глаза.
– Сами снимите мешочек. Спрячьте. Сберегите его… Передайте.
Губы его тихо шевелились, но слов уже нельзя было понять.
Дело не в сказке, а в намеке
На старом погосте в январский яркий солнечный день вся деревня хоронила незнакомого старого прохожего.
После похорон я задержался здесь еще на сутки. Возчики собирались в дорогу. В избу беспрестанно заходил народ. Каждый приходивший спрашивал меня, кто был этот прохожий, откуда и не дал ли какого наказа напоследок.
Я терпеливо вкратце повторял одно и то же: имени не сказал, сам издалека, из чужих стран, и что искал он, как в сказке, то ли живую воду, то ли что другое…
– Сказка – она и есть сказка, – недоверчиво сказал один возчик.
– Как бы не так, – возразил другой. – Да вот из нашей деревни люди уходили по сказке, шли по белу свету, искали белые реки…
– Так ведь не нашли!
– Одни не нашли, другие найдут! Нет, прохожий дело понимал…
– Так ведь нет чудес на земле, – утверждал я.
– Ну, живая вода есть на свете… Бьют где-то ее ключи… Есть она, эта вода…
– Сказки! Сказки! – говорил я и тут же ловил себя на том, что в глубине души я по-детски верю и в живую воду, и в молодильные яблоки.
А сам, держа в руках кожаный мешочек с какой-то неведомой картой, думал: сказка – сказкой, но дело не в ней, а в намеке, который неутомимо живет в каждой сказке. Так, может быть, и в этой карте таится еще неведомый людям намек?
Карта и записная книжка
Итак, остался у меня плоский небольшой потертый замшевый мешочек, потемневший и залоснившийся. Никанор носил его под рубашкой на прочном кожаном шнурке. В мешочке оказалась записная книжка, завернутая в кусок брезента, и карта.
Я осторожно расправил слежавшиеся листы книжки. Записи были сделаны черным мягким карандашом и хорошо сохранились.
На первой странице была только одна запись:
«Нашедший сию памятную книжку благоволит вернуть ее по принадлежности ее владельцу, Федору Федоровичу Сумбатову из России, проживающему в городе Москве» (дальше следовал адрес, который я, по вполне понятным причинам, здесь не пишу).
Не стану пересказывать чужие записи. Скажу только: я был взволнован всем, что узнал из этой записной книжки, Я понял – Сумбатов захвачен той же идеей, что и Веригин. Но к ее осуществлению идет с другого конца.
А теперь последние материалы – два доноса, написаны рукою Зимовейкина. Вот они:
«Ваше Превосходительство!
А злодей-то уж в Москве! Мне на подмогу отрядите людей, чтоб задержать лиходея. Ходит он в два места: на Плющиху, в дом Сумбатова, что вернулся из дальних краев, и на мой Малый Кисельный переулок, где Порошины пребывают. Где-нибудь да возьмем его. Может, на бульваре, у Рождественского монастыря по выходе с Кисельного переулка, или еще где. А из повествования к Наташке вижу, что собирается этот беглый из Москвы скрыться. Пусть собирается, а я уж не упущу сию птицу, этого Веригина.
Вашего Превосходительства покорный слуга
Терентий Зимовейкин».
«Ваше Превосходительство!
Не забудьте меня в своих милостях. Ведь с божьей помощью и моим старанием на Рождественском бульваре «под вечер осени ненастный» схватили мы Веригина. Теперь-то он уж кару получит такую, что ни в сказке сказать, ни пером написать. Уповая, что снизойдет Ваша милость и на меня, грешного, верный слуга Вашего Превосходительства
Зимовейкин Терентий».
ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ С СОБОЙ?
СНОВА В ШЕЛКОВКЕ
ЗАПРОС В КАРЛОВЫ ВАРЫ
НА АЭРОВОКЗАЛЕ В КАРЛОВЫХ ВАРАХ
ДОБРЫЕ СУМЕРКИ
Часть третья
ФЕДОР ФЕДОРОВИЧ СУМБАТОВ
Два мужика принесли снегу; стали растирать полузамерзшего путника. Хозяйка пыталась напоить его горячим молоком с водкой.
Наконец несчастный широко открыл глаза, приподнялся. Стал оглядываться.
Все оживились. Даже собаки. Ворожба, длинная и лохматая, радостно визжала, а хозяйская собака, коротенькая, маленькая, пылкая, с огромными грустными глазами (ее почему-то называли Мухой), стала метаться из угла в угол и лаять.
Старик, видно, не понимал, где находится.
– …Джунгли… джунгли… – вдруг заговорил он. – Сумбатов! Скорей… спасай черепки… вода настигает… не пройду… вода… увидимся в России. Дойду… дойду…
– Какие джунгли? Какой Сумбатов? – спросил я.
Ответа не получил. Очевидно, старик впал в забытье. Все снова улеглись на лавках, на печи и на полатях. Я присел у изголовья больного. Незаметно задремал.
Слуга Никанор
Сквозь сон я почувствовал, что кто-то тихонько трогает меня за рукав. Проснулся. Поймал на себе взгляд старика.
Взгляд этот был удивленный и очень добрый.
– Где я? – спросил он.
– В деревне Скоблики.
– А где Москва?
– Москва?! Далеко. Очень далеко. А кто вы?
– Да слуга. Никанор. Слуга барина моего Федор Федоровича Сумбатова… Отстал я… слуга нерадивый… Беда… беда, шептал он, как в бреду, и вдруг забеспокоился: – А вы, батюшка, кто будете?
– Я врач, доктор я.
Тут больной, полузамерзший человек затих и закрыл глаза. Так он пролежал, тяжело дыша, несколько минут и вдруг поднял веки. Обвел избу ясным взглядом и пристально посмотрел на меня.
– Дохтур, батюшка, скажите мне по правде – буду ли я жив?
– Бог милостив, Никанор, бог милостив, – сказал я, опуская глаза.
– Нет уж, нет на мне милости божией, не уследил, не уберег барина своего, – горестно шептал старик. – Не приведет господь мне увидеть его. И пешком, и конем, и морем, и лесом – все спешил, спешил… и вот тебе конец – не дошел. – И вдруг зашептал быстро и таинственно: – А вам, дохтур, могу ль довериться? Верный вы человек аль нет?
Тяжелый приступ кашля прервал его вопрос. Никанор в изнеможении закрыл глаза и еле слышно прошептал:
– Поздно теперь выбирать да сомневаться. Будь что будет.
Кожаный мешочек
Старик поманил меня пальцем:
– Тайна есть… Передать надо барину… коли бог его сохранил… вот… Попадете в Москву, так найдите дом Сумбатова… адрес вот здесь. – И он указал рукой на небольшой кожаный мешочек, висевший у него на груди. – Берегите его, здесь все планы… карты…
– Какие карты?
– Как дойти до живой воды, до молодильных яблок… Барин-то черепки все собирал… Все расспрашивал у индейцев.
Я догоню
И вдруг старик стал бредить:
– Джунгли… погоди, погоди, Федор Федорович… Потонем мы с тобой… ты беги… Беги… Не оглядывайся… Я догоню…
Он застонал и открыл глаза.
– Сами снимите мешочек. Спрячьте. Сберегите его… Передайте.
Губы его тихо шевелились, но слов уже нельзя было понять.
Дело не в сказке, а в намеке
На старом погосте в январский яркий солнечный день вся деревня хоронила незнакомого старого прохожего.
После похорон я задержался здесь еще на сутки. Возчики собирались в дорогу. В избу беспрестанно заходил народ. Каждый приходивший спрашивал меня, кто был этот прохожий, откуда и не дал ли какого наказа напоследок.
Я терпеливо вкратце повторял одно и то же: имени не сказал, сам издалека, из чужих стран, и что искал он, как в сказке, то ли живую воду, то ли что другое…
– Сказка – она и есть сказка, – недоверчиво сказал один возчик.
– Как бы не так, – возразил другой. – Да вот из нашей деревни люди уходили по сказке, шли по белу свету, искали белые реки…
– Так ведь не нашли!
– Одни не нашли, другие найдут! Нет, прохожий дело понимал…
– Так ведь нет чудес на земле, – утверждал я.
– Ну, живая вода есть на свете… Бьют где-то ее ключи… Есть она, эта вода…
– Сказки! Сказки! – говорил я и тут же ловил себя на том, что в глубине души я по-детски верю и в живую воду, и в молодильные яблоки.
А сам, держа в руках кожаный мешочек с какой-то неведомой картой, думал: сказка – сказкой, но дело не в ней, а в намеке, который неутомимо живет в каждой сказке. Так, может быть, и в этой карте таится еще неведомый людям намек?
Карта и записная книжка
Итак, остался у меня плоский небольшой потертый замшевый мешочек, потемневший и залоснившийся. Никанор носил его под рубашкой на прочном кожаном шнурке. В мешочке оказалась записная книжка, завернутая в кусок брезента, и карта.
Я осторожно расправил слежавшиеся листы книжки. Записи были сделаны черным мягким карандашом и хорошо сохранились.
На первой странице была только одна запись:
«Нашедший сию памятную книжку благоволит вернуть ее по принадлежности ее владельцу, Федору Федоровичу Сумбатову из России, проживающему в городе Москве» (дальше следовал адрес, который я, по вполне понятным причинам, здесь не пишу).
Не стану пересказывать чужие записи. Скажу только: я был взволнован всем, что узнал из этой записной книжки, Я понял – Сумбатов захвачен той же идеей, что и Веригин. Но к ее осуществлению идет с другого конца.
А теперь последние материалы – два доноса, написаны рукою Зимовейкина. Вот они:
«Ваше Превосходительство!
А злодей-то уж в Москве! Мне на подмогу отрядите людей, чтоб задержать лиходея. Ходит он в два места: на Плющиху, в дом Сумбатова, что вернулся из дальних краев, и на мой Малый Кисельный переулок, где Порошины пребывают. Где-нибудь да возьмем его. Может, на бульваре, у Рождественского монастыря по выходе с Кисельного переулка, или еще где. А из повествования к Наташке вижу, что собирается этот беглый из Москвы скрыться. Пусть собирается, а я уж не упущу сию птицу, этого Веригина.
Вашего Превосходительства покорный слуга
Терентий Зимовейкин».
«Ваше Превосходительство!
Не забудьте меня в своих милостях. Ведь с божьей помощью и моим старанием на Рождественском бульваре «под вечер осени ненастный» схватили мы Веригина. Теперь-то он уж кару получит такую, что ни в сказке сказать, ни пером написать. Уповая, что снизойдет Ваша милость и на меня, грешного, верный слуга Вашего Превосходительства
Зимовейкин Терентий».
ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ С СОБОЙ?
Соскочили все гайки, развинтились все винты. Была машина, и нет ее: развалилась. Я бессильно уронил руки: нить удивительного поиска оборвалась.
Вот он, предо мной, этот листок. Последний из спасенных Таней Бобылевой.
Искатель тысячелетней жизни, сопровождаемый жандармами в ссылку, уцелел под снегом Сибири в дикую пургу, не сдался смерти, уже был на пути к спасению и не ведал, что в Москве его ждет западня.
Но куда мне девать себя? За что теперь приняться? Незаметно для себя я стал участником необычайного поиска. И вдруг вижу – все оборвалось… и мой душевный порыв иссякает. Так река в пустыне течет и исчезает, уходит в песок.
Я подошел к окну.
С бассейна звучат разрозненные восклицания, и какие-то мелодии оттуда долетают словно из густого тумана. Зато слышнее, как говорит старая Москва-река с молодым бассейном.
«Какая искусственная, зеленоватая вода в тебе, бассейн», – говорит Москва-река.
«А в тебе, Москва-река, совсем уж потемнела вода»…
«От заботы! От заботы!» – шепчет Москва-река и плывет, плывет меж каменных берегов.
Как беспокойно застучали большие часы на шкафу в ответ на ночной» гудок! Одно беспокойство цепляется за другое. Совсем как колесики в этих часах.
Кто-то лизнул руку. О, это ты, мой старый пес! Зовут тебя Найт. Но ты отзываешься и на кличку «Ночь», «Ночка». Твоя морда легла ко мне на колени. В глазах твоих сострадание, озабоченность.
«Ты словно застыл. Смотри, как бы не оледенела твоя душа», – ты это хочешь сказать мне, пес?
Ты подпрыгнул, ты вскочил, ты встряхнулся, ты носишься вокруг стола, лаешь, приседаешь и снова кидаешься ко мне! Какой вопросительный взгляд у тебя!
Догадался! Догадался: встряхнуться мне надо!
Что ж, давай отодвинем это дело. Но как забыть тебя, неведомый искатель?
И старый пес участливо стучит хвостом по полу. Сухой стук. Но за ним я слышу:
«Конечно! Конечно! Да! Надо отодвинуть от себя это грустное дело… Встряхнуться! Ведь ничего не поделаешь».
И на этот стук я откликаюсь – поднимаюсь с кресла:
– Гулять! Пойдем гулять, Найт, по вечерней Волхонке.
В ответ лай отчаянной радости! И пес приносит свой поводок.
У двери толпятся, мешая друг другу, кот Топ в черном бархатном кафтане и еж Чок в своем игольчатом фраке.
«А мы? А мы? Не возьмут ли и нас гулять?»
Найт уже летит вниз по ступеням.
А где ключи? Здесь.
Дверь захлопнулась.
Тихо в переулке.
Высоко подняли свои лебединые шеи овальные фонари. Сосредоточенно встречает меня моя Волхонка.
На ночном летнем ветру шумит густая рощица тополей. Но на Волхонке она плотно заслонила здание, где в последний раз, покидая Москву, побывал Пушкин. Тогда здесь была первая московская гимназия. В этой рощице не горят фонари. О чем она теперь так задумчиво шумит?
Я снял поводок с собаки.
Обрадованный пес взбежал на пригорок, поросший густой травой. Он лает, бросается в траву, катается, вскакивает, встряхивается совсем так, как в Алуште, когда, поплавав, весь мокрый, он весело выскакивал из моря на песчаный берег. Летели брызги во все стороны. И сейчас он смотрит бодро и уверенно. Точно ночная свежесть смыла сосредоточенно-горестное выражение, с которым он глядел на меня в доме, постукивая о пол хвостом.
Мимо беззастенчивых огней бензоколонки Найт пробегает с пренебрежением: зачем она здесь? И вдруг остановился: удивленный, отрывистый лай!
Ах, вот в чем дело! Действительно смешно: деревья надели белые брюки. Конечно! Ты прав, мой пес. В темноте зеленые кроны деревьев совсем черные, а стволы, покрытые известкой, резко выделяются белизной. Белые летние брюки у деревьев. Конечно, есть чему удивиться, мой старый пес!
Ветер затих.
Редкие троллейбусы идут почти без пассажиров. Но водители, словно упражняясь, привычно называют остановку. Троллейбус уходит дальше. На цветах, на травах, на листьях деревьев возле музея лежит роса. Ни ветерка. Ни шелеста.
А как резко и гулко некогда звучали здесь, на Волхонке, голоса опричников Ивана Грозного! В такую ночь из конюшен выводили они своих коней, седлали их, с гиканьем и свистом носились по притихшему от страха городу.
А как протяжно разносилось по Волхонке строгое погребальное песнопение, когда сам Грозный хоронил в Чертолье лютого Малюту Скуратова, убитого в Ливонии!
Все это было. Было.
Теперь, в этот поздний тихий час, небо над Волхонкой, дома, деревья в сквере возле музея, травы – все отрадно и приветливо, как само слово «Волхонка».
Домой! Пора домой, мой пес Найт.
…Когда-то, в 1827 году, по Волхонке, по улице, на которой я сейчас стою, легкой, радостной походкой проходил и сворачивал на маленькую Ленивку тот, кто затем поднимался на третий этаж дома с правой стороны.
– Здравствуйте! Доброе утро, Василий Андреевич! – живо и приветливо говорил гость.
– Здравствуйте, Александр Сергеевич, – кланялся Пушкину Тропинин. – Пожалуйте! Ожидаю вас.
И художник принимался за свою работу: в тишнне высокой просторной мастерской писал портрет Пушкина.
У самого подъезда, когда я стал ключом открывать дверь, Найт вдруг залаял и посмотрел на меня:
– Что, отошло? Оттаял? Встряхнулся?
«Да! Да! Совсем так, как ты, когда после морского купания вылезаешь на берег».
Уже поздно. За окном погасли фонари. Промелькнул одинокий огонек такси. Скрылся. Все тихо. Лишь тьма приползла к высоким окнам моего кабинета. Взошла луна. Она, конечно, прислушивается к молчанию Волхонки, услышала там те звуки, что недоступны ни мне, ни даже тебе, мой старый верный пес…
Да, Найт, ты хорошо мне посоветовал. Я встряхнулся. Ну, а теперь вот что: завтра утром поеду в Шелковку. Еще раз. А вдруг у этой вишневой бабы где-нибудь еще остались листки?
Решено. Завтра с утра – в Шелковку.
Вот он, предо мной, этот листок. Последний из спасенных Таней Бобылевой.
Искатель тысячелетней жизни, сопровождаемый жандармами в ссылку, уцелел под снегом Сибири в дикую пургу, не сдался смерти, уже был на пути к спасению и не ведал, что в Москве его ждет западня.
Но куда мне девать себя? За что теперь приняться? Незаметно для себя я стал участником необычайного поиска. И вдруг вижу – все оборвалось… и мой душевный порыв иссякает. Так река в пустыне течет и исчезает, уходит в песок.
Я подошел к окну.
С бассейна звучат разрозненные восклицания, и какие-то мелодии оттуда долетают словно из густого тумана. Зато слышнее, как говорит старая Москва-река с молодым бассейном.
«Какая искусственная, зеленоватая вода в тебе, бассейн», – говорит Москва-река.
«А в тебе, Москва-река, совсем уж потемнела вода»…
«От заботы! От заботы!» – шепчет Москва-река и плывет, плывет меж каменных берегов.
Как беспокойно застучали большие часы на шкафу в ответ на ночной» гудок! Одно беспокойство цепляется за другое. Совсем как колесики в этих часах.
Кто-то лизнул руку. О, это ты, мой старый пес! Зовут тебя Найт. Но ты отзываешься и на кличку «Ночь», «Ночка». Твоя морда легла ко мне на колени. В глазах твоих сострадание, озабоченность.
«Ты словно застыл. Смотри, как бы не оледенела твоя душа», – ты это хочешь сказать мне, пес?
Ты подпрыгнул, ты вскочил, ты встряхнулся, ты носишься вокруг стола, лаешь, приседаешь и снова кидаешься ко мне! Какой вопросительный взгляд у тебя!
Догадался! Догадался: встряхнуться мне надо!
Что ж, давай отодвинем это дело. Но как забыть тебя, неведомый искатель?
И старый пес участливо стучит хвостом по полу. Сухой стук. Но за ним я слышу:
«Конечно! Конечно! Да! Надо отодвинуть от себя это грустное дело… Встряхнуться! Ведь ничего не поделаешь».
И на этот стук я откликаюсь – поднимаюсь с кресла:
– Гулять! Пойдем гулять, Найт, по вечерней Волхонке.
В ответ лай отчаянной радости! И пес приносит свой поводок.
У двери толпятся, мешая друг другу, кот Топ в черном бархатном кафтане и еж Чок в своем игольчатом фраке.
«А мы? А мы? Не возьмут ли и нас гулять?»
Найт уже летит вниз по ступеням.
А где ключи? Здесь.
Дверь захлопнулась.
Тихо в переулке.
Высоко подняли свои лебединые шеи овальные фонари. Сосредоточенно встречает меня моя Волхонка.
На ночном летнем ветру шумит густая рощица тополей. Но на Волхонке она плотно заслонила здание, где в последний раз, покидая Москву, побывал Пушкин. Тогда здесь была первая московская гимназия. В этой рощице не горят фонари. О чем она теперь так задумчиво шумит?
Я снял поводок с собаки.
Обрадованный пес взбежал на пригорок, поросший густой травой. Он лает, бросается в траву, катается, вскакивает, встряхивается совсем так, как в Алуште, когда, поплавав, весь мокрый, он весело выскакивал из моря на песчаный берег. Летели брызги во все стороны. И сейчас он смотрит бодро и уверенно. Точно ночная свежесть смыла сосредоточенно-горестное выражение, с которым он глядел на меня в доме, постукивая о пол хвостом.
Мимо беззастенчивых огней бензоколонки Найт пробегает с пренебрежением: зачем она здесь? И вдруг остановился: удивленный, отрывистый лай!
Ах, вот в чем дело! Действительно смешно: деревья надели белые брюки. Конечно! Ты прав, мой пес. В темноте зеленые кроны деревьев совсем черные, а стволы, покрытые известкой, резко выделяются белизной. Белые летние брюки у деревьев. Конечно, есть чему удивиться, мой старый пес!
Ветер затих.
Редкие троллейбусы идут почти без пассажиров. Но водители, словно упражняясь, привычно называют остановку. Троллейбус уходит дальше. На цветах, на травах, на листьях деревьев возле музея лежит роса. Ни ветерка. Ни шелеста.
А как резко и гулко некогда звучали здесь, на Волхонке, голоса опричников Ивана Грозного! В такую ночь из конюшен выводили они своих коней, седлали их, с гиканьем и свистом носились по притихшему от страха городу.
А как протяжно разносилось по Волхонке строгое погребальное песнопение, когда сам Грозный хоронил в Чертолье лютого Малюту Скуратова, убитого в Ливонии!
Все это было. Было.
Теперь, в этот поздний тихий час, небо над Волхонкой, дома, деревья в сквере возле музея, травы – все отрадно и приветливо, как само слово «Волхонка».
Домой! Пора домой, мой пес Найт.
…Когда-то, в 1827 году, по Волхонке, по улице, на которой я сейчас стою, легкой, радостной походкой проходил и сворачивал на маленькую Ленивку тот, кто затем поднимался на третий этаж дома с правой стороны.
– Здравствуйте! Доброе утро, Василий Андреевич! – живо и приветливо говорил гость.
– Здравствуйте, Александр Сергеевич, – кланялся Пушкину Тропинин. – Пожалуйте! Ожидаю вас.
И художник принимался за свою работу: в тишнне высокой просторной мастерской писал портрет Пушкина.
У самого подъезда, когда я стал ключом открывать дверь, Найт вдруг залаял и посмотрел на меня:
– Что, отошло? Оттаял? Встряхнулся?
«Да! Да! Совсем так, как ты, когда после морского купания вылезаешь на берег».
Уже поздно. За окном погасли фонари. Промелькнул одинокий огонек такси. Скрылся. Все тихо. Лишь тьма приползла к высоким окнам моего кабинета. Взошла луна. Она, конечно, прислушивается к молчанию Волхонки, услышала там те звуки, что недоступны ни мне, ни даже тебе, мой старый верный пес…
Да, Найт, ты хорошо мне посоветовал. Я встряхнулся. Ну, а теперь вот что: завтра утром поеду в Шелковку. Еще раз. А вдруг у этой вишневой бабы где-нибудь еще остались листки?
Решено. Завтра с утра – в Шелковку.
СНОВА В ШЕЛКОВКЕ
На следующий день утром на остановке «Шелковка» я сошел с автобуса № 511, который везет пассажиров в дальние рейсы. Припомнил: так – вперед по ходу автобуса.
Вот и спуск к речке. А где же гуси? Тот злой гусак, что яростно шипел на меня в мой первый несчастный приезд в Шелковку?
Гусей не видно.
Впереди – знакомый дом под зеленой крышей. Кого застану? Таню? Или мамашу? Как-то встретит меня Клавдия Степановна?
Овчарка в глубине сада подняла голову. Но не залаяла. Признала?
На крылечке перед стеклянной террасой сидели двое: Таня и какой-то человек лет тридцати пяти – тридцати семи с загорелым лицом. Таня, увидев меня, вскочила, а человек с загорелым лицом посмотрел на меня почти с испугом.
– Не беспокойтесь, Митрофан Иванович, они, – Таня указала на меня, – не жених мне, а просто знакомый. Садитесь, Григорий Александрович. Будьте знакомы: это наш агроном Митрофан Иванович.
– Я, кажется, помешал, – сказал я.
– У нас уже все сказано, – быстро ответила Таня.
– Может, я в другой раз загляну, – нерешительно сказал агроном.
– Нам не о чем говорить, – отрезала Таня, – вы отцу когда-то пятистенок помогали ставить, а я теперь за вас выходить должна?!
– Но два года сряду, Таня, на наше супружество вы не сказали – нет!
– Но я и не говорила – да!
– Но мамаша ваша, Клавдия Степановна, говорила мне…
– Не маме жить с мужем, а мне.
– Что ж остается?
– Остается? Расписаться с другим. Это я н сделала.
Лицо агронома исказилось болью:
– Загс не только соединяет, но и разъединяет.
– Ни к чему все эти ваши слова, Митрофан Иванович. Надоело, право! Бросьте!
– Я, пожалуй, пойду, – сказал я, приподнимаясь. – Сам вижу – помешал.
– Нет! Помогли, – сказал агроном, – тяжелый разговор лучше втроем.
Таня круто повернулась ко мне. И тут я сказал:
– Таня! Не осталось ли у мамы вашей еще хоть одного какого-нибудь листка?
Таня пожала плечами. Задумалась.
– Я все, что было, отдала.
– А где же мама ваша хранила листки? Может быть, какой-нибудь листок остался?
– Клавдия Степановна все держит на чердаке. В том доме, где дачники живут, – грустно сказал агроном.
…Воздух на чердаке был сухой, прогретый. Пахло пылью. Солнечные блики скользили по полу, по пустым бутылям из-под керосина, обутым в соломенные переплеты, по сломанному примусу, по старой раме с разбитыми цветными стеклами и по… словам: «Сообщения нашего заграничного агента». Эти несколько слов сохранились на картонной карточке. А карточка, наверное, отвалилась от какой-то большой пачки бумаг. Внимательно оглядываю старые, ненужные вещи и вижу листки и карточку. Лежали они меж старых исписанных тетрадок в большой плетеной корзине. О них Клавдия Степановна, видно, забыла.
Надо было бы спуститься по приставленной к чердаку лестнице и где-то в саду не спеша прочесть эти листки. Но мне не терпелось. Я подошел поближе к свету. Поднес к глазам первый попавшийся листок.
Н вот что я прочел:
«…Как Вы знаете, я хорошо принят в некоторых эмигрантских кругах. Пользуюсь доверием. И мне стало известно: русские эмигранты в Женеве предоставили Веригину большую ссуду на предмет курса лечения в Карлсбаде (дальше несколько строк стерто)… я доложу Вам в следующем моем сообщении.
Честь имею…
Всегда готовый к услугам
А. Святошин».
Как же так? Веригин, по сообщениям Зимовейкина, зах вачен на Рождественском бульваре, а тут какой-то Свято шин сообщает, что Веригин в Женеве и собирается в Карл сбад!
Вот и спуск к речке. А где же гуси? Тот злой гусак, что яростно шипел на меня в мой первый несчастный приезд в Шелковку?
Гусей не видно.
Впереди – знакомый дом под зеленой крышей. Кого застану? Таню? Или мамашу? Как-то встретит меня Клавдия Степановна?
Овчарка в глубине сада подняла голову. Но не залаяла. Признала?
На крылечке перед стеклянной террасой сидели двое: Таня и какой-то человек лет тридцати пяти – тридцати семи с загорелым лицом. Таня, увидев меня, вскочила, а человек с загорелым лицом посмотрел на меня почти с испугом.
– Не беспокойтесь, Митрофан Иванович, они, – Таня указала на меня, – не жених мне, а просто знакомый. Садитесь, Григорий Александрович. Будьте знакомы: это наш агроном Митрофан Иванович.
– Я, кажется, помешал, – сказал я.
– У нас уже все сказано, – быстро ответила Таня.
– Может, я в другой раз загляну, – нерешительно сказал агроном.
– Нам не о чем говорить, – отрезала Таня, – вы отцу когда-то пятистенок помогали ставить, а я теперь за вас выходить должна?!
– Но два года сряду, Таня, на наше супружество вы не сказали – нет!
– Но я и не говорила – да!
– Но мамаша ваша, Клавдия Степановна, говорила мне…
– Не маме жить с мужем, а мне.
– Что ж остается?
– Остается? Расписаться с другим. Это я н сделала.
Лицо агронома исказилось болью:
– Загс не только соединяет, но и разъединяет.
– Ни к чему все эти ваши слова, Митрофан Иванович. Надоело, право! Бросьте!
– Я, пожалуй, пойду, – сказал я, приподнимаясь. – Сам вижу – помешал.
– Нет! Помогли, – сказал агроном, – тяжелый разговор лучше втроем.
Таня круто повернулась ко мне. И тут я сказал:
– Таня! Не осталось ли у мамы вашей еще хоть одного какого-нибудь листка?
Таня пожала плечами. Задумалась.
– Я все, что было, отдала.
– А где же мама ваша хранила листки? Может быть, какой-нибудь листок остался?
– Клавдия Степановна все держит на чердаке. В том доме, где дачники живут, – грустно сказал агроном.
…Воздух на чердаке был сухой, прогретый. Пахло пылью. Солнечные блики скользили по полу, по пустым бутылям из-под керосина, обутым в соломенные переплеты, по сломанному примусу, по старой раме с разбитыми цветными стеклами и по… словам: «Сообщения нашего заграничного агента». Эти несколько слов сохранились на картонной карточке. А карточка, наверное, отвалилась от какой-то большой пачки бумаг. Внимательно оглядываю старые, ненужные вещи и вижу листки и карточку. Лежали они меж старых исписанных тетрадок в большой плетеной корзине. О них Клавдия Степановна, видно, забыла.
Надо было бы спуститься по приставленной к чердаку лестнице и где-то в саду не спеша прочесть эти листки. Но мне не терпелось. Я подошел поближе к свету. Поднес к глазам первый попавшийся листок.
Н вот что я прочел:
«…Как Вы знаете, я хорошо принят в некоторых эмигрантских кругах. Пользуюсь доверием. И мне стало известно: русские эмигранты в Женеве предоставили Веригину большую ссуду на предмет курса лечения в Карлсбаде (дальше несколько строк стерто)… я доложу Вам в следующем моем сообщении.
Честь имею…
Всегда готовый к услугам
А. Святошин».
Как же так? Веригин, по сообщениям Зимовейкина, зах вачен на Рождественском бульваре, а тут какой-то Свято шин сообщает, что Веригин в Женеве и собирается в Карл сбад!
ЗАПРОС В КАРЛОВЫ ВАРЫ
Полупустой автобус № 511 нервно подпрыгивал на неровностях шоссе. Дребезжа всеми своими суставами, он добросовестно вез меня к городу.
Я горел от нетерпения. Скорей в Москву!
Я уже знал, что мне надо делать.
В Москве остановил такси. Не заезжая домой, помчался на Главпочтамт.
Через двадцать минут в моих руках была квитанция на заказное авиаписьмо, адресованное начальнику почты в Карловых Варах.
Я просил его помочь мне узнать, не был ли сто лет назад в Карлсбаде (теперь это Карловы Вары) русский эмигрант-революционер Веригин.
Дома радостно встретил меня мой «зверинец»: пес Найт, кот Топ и еж Чок.
Я похлопал Найта по блестящей спине:
– Ах, Найт! Ты и не знаешь, мой пес, как ты мне помог! Как хорошо, что я тогда послушался твоего совета и встряхнулся!
Весь день я был крайне возбужден. Ни за что не мог приняться.
А ночью никак не мог уснуть.
«Карлсбад… Карлсбад», – гудело у меня в мозгу.
А ведь я и сам не так давно побывал в Карловых Варах.
Нет, мне не уснуть сегодня…
И я стал вспоминать островерхие крыши домов, стеклянный купол над целебным источником Шпруделем, лесистые склоны Крушных гор.
С этими думами о Карловых Варах я незаметно уснул.
И настал день, когда я вынул из своего почтового ящика плотный конверт.
«Мы выполнили Вашу просьбу, – гласил ответ почты Карловых Вар, – на наши запросы получили разъяснение, что искомый Вами Дмитрий Веригин действительно был в Карлсбаде в 1863 году и оставил свою рукопись служащему тогдашнего пансиона «Черный лебедь». Ныне эта рукопись составляет фамильную собственность доктора Милана Капки, потомка того самого Капки, который сто лет назад знавал русского эмигранта Веригина. Доктор Милан Капка охотно вышлет Вам вызов и пригласит Вас приехать в Карловы Вары в удобное для Вас время».
…Хлопоты, беготня, волнения! Наконец документы на руках.
Я снял трубку телефона:
– Шереметьево? Справочное бюро? Когда у вас в ближайшие дни рейс на Карловы Вары?
Я горел от нетерпения. Скорей в Москву!
Я уже знал, что мне надо делать.
В Москве остановил такси. Не заезжая домой, помчался на Главпочтамт.
Через двадцать минут в моих руках была квитанция на заказное авиаписьмо, адресованное начальнику почты в Карловых Варах.
Я просил его помочь мне узнать, не был ли сто лет назад в Карлсбаде (теперь это Карловы Вары) русский эмигрант-революционер Веригин.
Дома радостно встретил меня мой «зверинец»: пес Найт, кот Топ и еж Чок.
Я похлопал Найта по блестящей спине:
– Ах, Найт! Ты и не знаешь, мой пес, как ты мне помог! Как хорошо, что я тогда послушался твоего совета и встряхнулся!
Весь день я был крайне возбужден. Ни за что не мог приняться.
А ночью никак не мог уснуть.
«Карлсбад… Карлсбад», – гудело у меня в мозгу.
А ведь я и сам не так давно побывал в Карловых Варах.
Нет, мне не уснуть сегодня…
И я стал вспоминать островерхие крыши домов, стеклянный купол над целебным источником Шпруделем, лесистые склоны Крушных гор.
С этими думами о Карловых Варах я незаметно уснул.
И настал день, когда я вынул из своего почтового ящика плотный конверт.
«Мы выполнили Вашу просьбу, – гласил ответ почты Карловых Вар, – на наши запросы получили разъяснение, что искомый Вами Дмитрий Веригин действительно был в Карлсбаде в 1863 году и оставил свою рукопись служащему тогдашнего пансиона «Черный лебедь». Ныне эта рукопись составляет фамильную собственность доктора Милана Капки, потомка того самого Капки, который сто лет назад знавал русского эмигранта Веригина. Доктор Милан Капка охотно вышлет Вам вызов и пригласит Вас приехать в Карловы Вары в удобное для Вас время».
…Хлопоты, беготня, волнения! Наконец документы на руках.
Я снял трубку телефона:
– Шереметьево? Справочное бюро? Когда у вас в ближайшие дни рейс на Карловы Вары?
НА АЭРОВОКЗАЛЕ В КАРЛОВЫХ ВАРАХ
Вот и Карловы Вары. Ресторан аэровокзала. Столик у окна, выходящего, на широкое взлетное поле. И за столиком – двое: молодой доктор Капка и я.
– …Словно все это случилось не сто лет назад, а вчера, – с воодушевлением рассказывает мне доктор Капка, играя маленьким ключиком от старинного объемистого портфеля, лежавшего у него на коленях. – В нашей семье вот уже свыше ста лет хранятся мемуары господина… нет, не так я сказал… не господина, а товарища Веригина. Прошу вас!
И он положил передо мной этот драгоценный портфель с медной застежкой.
– Доктор! Товарищ Капка! Не знаю, как выразить вам свою признательность!.. – начал я. – Однако какой тяжелый портфель!
– Не удивляйтесь. Сто лет назад мой предок Юлиус Капка перевел мемуары Веригина на чешский язык. Здесь, в портфеле, в двух папках все: и русский экземпляр и чешский. Мы, наша семья, иногда перечитываем этот труд и глубоко уважаем его автора. Дмитрия Веригина давно нет, но он как бы член семьи Капки. Вот. Возьмите.
И доктор Капка протянул мне медный ключик с затейливым узором. В нем были вплетены инициалы предка доктора Капки.
Я тут же открыл портфель.
В ресторан, где мы сидели с доктором Капкой, долетали слова о прибытии и отбытии самолетов… Слышался то приближающийся, то удаляющийся гул моторов. И под эти звуки доктор Капка прочел мне вслух листок, приложенный к русскому экземпляру мемуаров. Листок был написан рукой Веригина (я узнал его почерк)
Не сгубить народа,
Не сгубить и края
Там, где в род из рода
Речь звучит родная… – так словами нашего поэта Ганки начал Веригин свое обращение к моему предку, – пояснил доктор Капка. – А вот после этих слов… Ах, вы, конечно, не знаете, ведь мой прадед служил в тогдашнем маленьком пансионе «Черный лебедь», где жил Дмитрий Веригин. Они подружились.
«Дорогой мой Капка! – писал Веригин. – Уезжая в Пелисье на несколько дней, я оставил Вам на хранение свои записи – о моем бегстве и спасении в тайге и о дальнейших событиях моей жизни в Швейцарии и Карлсбаде.
Уезжал я в Пелисье на каких-нибудь пять-шесть дней. Но судьбе угодно было забросить меня по одному делу за океан. Я побывал в Гвиане.
Дорогой мой Капка! Мне посчастливилось. Меня постигла удача, о которой я даже боюсь говорить. Впрочем, Вы достаточно владеете русским языком и сами все узнаете из прилагаемых записей.
Я уже на пути к родине.
Знаю, меня, может, ждет там гибель. Но мне невмочь жить на чужбине. Завершать то открытие, которое я сделал в Гвиане, я должен только в своей родной стране. Но везти с собой свои дневники я не могу. Причины понятны.
Не забывайте наши беседы о судьбах чешского народа. Как и вы, верю: чешский народ сбросит цепи австрийского рабства и по-братски жить будет с русским народом».
– Обратите внимание на этот документ. – И доктор Капка указал на дату расписки почтовой конторы в Гавре. – Смотрите: письмо и рукопись Дмитрий Веригин послал моему прадеду уже по пути в Россию. Как только достиг берегов Франции.
– А дальнейшая судьба Веригина… Вам что-либо известно о нем?
– Нет. И никто никогда не спрашивал о нем. Вы – первый.
– …Словно все это случилось не сто лет назад, а вчера, – с воодушевлением рассказывает мне доктор Капка, играя маленьким ключиком от старинного объемистого портфеля, лежавшего у него на коленях. – В нашей семье вот уже свыше ста лет хранятся мемуары господина… нет, не так я сказал… не господина, а товарища Веригина. Прошу вас!
И он положил передо мной этот драгоценный портфель с медной застежкой.
– Доктор! Товарищ Капка! Не знаю, как выразить вам свою признательность!.. – начал я. – Однако какой тяжелый портфель!
– Не удивляйтесь. Сто лет назад мой предок Юлиус Капка перевел мемуары Веригина на чешский язык. Здесь, в портфеле, в двух папках все: и русский экземпляр и чешский. Мы, наша семья, иногда перечитываем этот труд и глубоко уважаем его автора. Дмитрия Веригина давно нет, но он как бы член семьи Капки. Вот. Возьмите.
И доктор Капка протянул мне медный ключик с затейливым узором. В нем были вплетены инициалы предка доктора Капки.
Я тут же открыл портфель.
В ресторан, где мы сидели с доктором Капкой, долетали слова о прибытии и отбытии самолетов… Слышался то приближающийся, то удаляющийся гул моторов. И под эти звуки доктор Капка прочел мне вслух листок, приложенный к русскому экземпляру мемуаров. Листок был написан рукой Веригина (я узнал его почерк)
Не сгубить народа,
Не сгубить и края
Там, где в род из рода
Речь звучит родная… – так словами нашего поэта Ганки начал Веригин свое обращение к моему предку, – пояснил доктор Капка. – А вот после этих слов… Ах, вы, конечно, не знаете, ведь мой прадед служил в тогдашнем маленьком пансионе «Черный лебедь», где жил Дмитрий Веригин. Они подружились.
«Дорогой мой Капка! – писал Веригин. – Уезжая в Пелисье на несколько дней, я оставил Вам на хранение свои записи – о моем бегстве и спасении в тайге и о дальнейших событиях моей жизни в Швейцарии и Карлсбаде.
Уезжал я в Пелисье на каких-нибудь пять-шесть дней. Но судьбе угодно было забросить меня по одному делу за океан. Я побывал в Гвиане.
Дорогой мой Капка! Мне посчастливилось. Меня постигла удача, о которой я даже боюсь говорить. Впрочем, Вы достаточно владеете русским языком и сами все узнаете из прилагаемых записей.
Я уже на пути к родине.
Знаю, меня, может, ждет там гибель. Но мне невмочь жить на чужбине. Завершать то открытие, которое я сделал в Гвиане, я должен только в своей родной стране. Но везти с собой свои дневники я не могу. Причины понятны.
Не забывайте наши беседы о судьбах чешского народа. Как и вы, верю: чешский народ сбросит цепи австрийского рабства и по-братски жить будет с русским народом».
– Обратите внимание на этот документ. – И доктор Капка указал на дату расписки почтовой конторы в Гавре. – Смотрите: письмо и рукопись Дмитрий Веригин послал моему прадеду уже по пути в Россию. Как только достиг берегов Франции.
– А дальнейшая судьба Веригина… Вам что-либо известно о нем?
– Нет. И никто никогда не спрашивал о нем. Вы – первый.
ДОБРЫЕ СУМЕРКИ
С доктором Капкой мы сердечно распрощались в вестибюле большого современного отеля. Он называется «Черный лебедь» – совсем так, как назывался маленький пансион, что сто лет назад был на этом месте.
Отель «Черный лебедь» стоит на самой высокой горе. Из моего номера видно: с Крушных гор как-то осторожно и неторопливо в долину сходит лес, густой и тенистый. В природе этой страны ощущается благородная сдержанность, мягкость, но при этом категорическое постоянство: линии гор, спускающихся к долинам, мягки и легки, а неширокие речки нешумно, но настойчиво и уверенно катят свои воды вдоль дорог. Реки дружны с дорогами.
Вечер. Я один в комнате отеля.
За окном моего номера мягкие сумерки незнакомого города. Сумерки эти кажутся мне добрыми и благожелательными, как самый город.
С волнением гляжу на портфель. Медленно достаю из него одну старинную папку с потрепанными кожаными уголками. Другую.
Нет! Я не стану сейчас раскрывать их. Сборы в дорогу, перелет, встреча с доктором Капкой… Надо немного отдохнуть. И через час-другой взяться за чтение. Со свежей головой.
Я пошел бродить по городу.
Солнце уже совсем ушло за Крушные горы. Деревья затихли. И каждое дерево готовится к ночи – меняет свое дыхание, испарение.
И вот настал час, когда луна бросила на землю тени домов, заборов и деревьев. Тишина. Никто не шагает по тротуарам, не ступает по теням домов. И они, эти тени, спокойно и уверенно протянулись по мостовой – кое-где сошлись, разошлись, изогнулись…
Уже совсем стемнело, когда я вошел в коридор отеля «Черный лебедь». Окна в большой темный парк были раскрыты. Все тихо. Свет круглого фонаря под окном выхватывал из темноты отдельные листья на ветвях деревьев. Дальше все сливалось в темноте. Только вдоль аллеи тянулась цепь тусклых огней. И казалось, что фонари стройным рядом висят в воздухе.
Я вдохнул полной грудью ночной воздух. Вошел в свой номер. И сразу же раскрыл потертый кожаный портфель.
Отель «Черный лебедь» стоит на самой высокой горе. Из моего номера видно: с Крушных гор как-то осторожно и неторопливо в долину сходит лес, густой и тенистый. В природе этой страны ощущается благородная сдержанность, мягкость, но при этом категорическое постоянство: линии гор, спускающихся к долинам, мягки и легки, а неширокие речки нешумно, но настойчиво и уверенно катят свои воды вдоль дорог. Реки дружны с дорогами.
Вечер. Я один в комнате отеля.
За окном моего номера мягкие сумерки незнакомого города. Сумерки эти кажутся мне добрыми и благожелательными, как самый город.
С волнением гляжу на портфель. Медленно достаю из него одну старинную папку с потрепанными кожаными уголками. Другую.
Нет! Я не стану сейчас раскрывать их. Сборы в дорогу, перелет, встреча с доктором Капкой… Надо немного отдохнуть. И через час-другой взяться за чтение. Со свежей головой.
Я пошел бродить по городу.
Солнце уже совсем ушло за Крушные горы. Деревья затихли. И каждое дерево готовится к ночи – меняет свое дыхание, испарение.
И вот настал час, когда луна бросила на землю тени домов, заборов и деревьев. Тишина. Никто не шагает по тротуарам, не ступает по теням домов. И они, эти тени, спокойно и уверенно протянулись по мостовой – кое-где сошлись, разошлись, изогнулись…
Уже совсем стемнело, когда я вошел в коридор отеля «Черный лебедь». Окна в большой темный парк были раскрыты. Все тихо. Свет круглого фонаря под окном выхватывал из темноты отдельные листья на ветвях деревьев. Дальше все сливалось в темноте. Только вдоль аллеи тянулась цепь тусклых огней. И казалось, что фонари стройным рядом висят в воздухе.
Я вдохнул полной грудью ночной воздух. Вошел в свой номер. И сразу же раскрыл потертый кожаный портфель.
Часть третья
КАРЛСБАДСКИЙ ПОРТФЕЛЬ
ФЕДОР ФЕДОРОВИЧ СУМБАТОВ
Карлсбад.
Из портфеля Милана Капки
Дневник Веригина
Чуть я появился в Москве, как первым делом пробрался на Малый Кисельный переулок. Александр Сергеевич Порошин сердечно обнял меня, обещал помочь с паспортом и билетом. Наташу не застал дома.
В тот же день вечером я пошел… нет, почти побежал по адресу, который сообщил мне старик Никанор, чтобы узнать, жив ли Сумбатов.
Помню, светло стало у меня на душе, когда немолодой слуга, внимательно поглядывая то на меня, то на свои опойковые сапожки, снял с головы картуз и сказал:
– Да, сударь. Мой господин Федор Федорович Сумбатов здесь проживает.
– А где Федор Федорович?
– Они в угловой диванной сидят. При луне свои плитки каменные распаковывают, ищут что-то. Пожалуйте к ним. Обойдите кругом, сударь, – там ход через террасу.
Ярко светила луна. Возле дома буйно цвела сирень. Вечером еще белее казались ее цветы. Я обошел дом и кусты сирени. Луна освещала большие деревянные колонны. Дверь на террасу была открыта настежь.
Я невольно остановился.
– Вам кого? – послышался мягкий грудной голос.
В открытом окне неясно обрисовывалась высокая мужская фигура.
– Мне нужен Федор Федорович…
– Сумбатов? Это я. Бывший владелец сего замка, что завтра идет с молотка. Входите!
Сумбатов исчез, словно растаял в темном проеме окна. Я поднялся по шатким ступеням. Вошел в дом. Узкие полосы лунного света лежали на паркете, на стенах. Шаги мои гулко отдавались в высоких пустынных комнатах.
«Видно, вся мебель уже распродана, все вывезли», – подумал я.
При свете луны я увидел силуэт человека. Он сидел, согнувшись, на низком деревянном стуле спиной к двери. На полу перед ним были разложены какие-то черепки, валялись обрывки бумаги, веревки. В комнате стояла железная кровать с сенником.
Я закрыл за собой дверь. Она жалобно скрипнула. Сумбатов повернул голову:
– Садитесь! Прямо на сенник. Вольтеровского кресла не предлагаю, ибо его уже нет. Меня завтра до конца распродадут.
Он посмотрел в открытое окно. Гроздья цветущей сирени чуть касались подоконника.
Из портфеля Милана Капки
Дневник Веригина
Чуть я появился в Москве, как первым делом пробрался на Малый Кисельный переулок. Александр Сергеевич Порошин сердечно обнял меня, обещал помочь с паспортом и билетом. Наташу не застал дома.
В тот же день вечером я пошел… нет, почти побежал по адресу, который сообщил мне старик Никанор, чтобы узнать, жив ли Сумбатов.
Помню, светло стало у меня на душе, когда немолодой слуга, внимательно поглядывая то на меня, то на свои опойковые сапожки, снял с головы картуз и сказал:
– Да, сударь. Мой господин Федор Федорович Сумбатов здесь проживает.
– А где Федор Федорович?
– Они в угловой диванной сидят. При луне свои плитки каменные распаковывают, ищут что-то. Пожалуйте к ним. Обойдите кругом, сударь, – там ход через террасу.
Ярко светила луна. Возле дома буйно цвела сирень. Вечером еще белее казались ее цветы. Я обошел дом и кусты сирени. Луна освещала большие деревянные колонны. Дверь на террасу была открыта настежь.
Я невольно остановился.
– Вам кого? – послышался мягкий грудной голос.
В открытом окне неясно обрисовывалась высокая мужская фигура.
– Мне нужен Федор Федорович…
– Сумбатов? Это я. Бывший владелец сего замка, что завтра идет с молотка. Входите!
Сумбатов исчез, словно растаял в темном проеме окна. Я поднялся по шатким ступеням. Вошел в дом. Узкие полосы лунного света лежали на паркете, на стенах. Шаги мои гулко отдавались в высоких пустынных комнатах.
«Видно, вся мебель уже распродана, все вывезли», – подумал я.
При свете луны я увидел силуэт человека. Он сидел, согнувшись, на низком деревянном стуле спиной к двери. На полу перед ним были разложены какие-то черепки, валялись обрывки бумаги, веревки. В комнате стояла железная кровать с сенником.
Я закрыл за собой дверь. Она жалобно скрипнула. Сумбатов повернул голову:
– Садитесь! Прямо на сенник. Вольтеровского кресла не предлагаю, ибо его уже нет. Меня завтра до конца распродадут.
Он посмотрел в открытое окно. Гроздья цветущей сирени чуть касались подоконника.