– Голова у тебя, станичник, соображает. На вот, выпей за мое здоровье. – Барков одарил сотника ассигнацией, которая сейчас (даже подлинная, а не фальшивая) шла против звонкой монеты в сотую часть цены.
   – Выпить я непременно выпью, даже без твоего совета, – ответил казак, с пренебрежением принимая пеструю бумажку. – Да только не за твое здоровье. Дорога впереди такая, что если и случится живым до Петербурга добраться, то уж здоровье непременно подорвешь…
 
   Дабы успешно путешествовать по полям да лесам, где густо рыщут голодные волки, надлежит самому быть по меньшей мере волком (еще лучше – матерым медведем), но уж никак не овцой. На том Барков с Крюковым и перешили.
   Пока лошади еще терпели, они гнали без остановок и даже закусывали на ходу, но когда коренник, взопревший до такой степени, что из гнедка превратился в сивку, перекосив оглобли, улегся боком на дорожный лед, пришло время позаботиться о смене упряжки.
   Особых забот это не доставляло, надо было лишь дождаться встречного или попутного экипажа. Дорога была узка, снег на ее обочинах глубок, и объехать спешившего Крюкова представлялось делом столь же неблагодарным, как, к примеру, миновать легендарного сфинкса, некогда державшего под контролем фиванский тракт. Незадачливых путников не могли выручить ни резвость лошадей, ни угрожающие вопли кучера, ни хлесткие удары его бича, ни противодействие гайдуков, примостившихся на запятках.
   Если хозяева не желали расставаться с тяглом добровольно, Крюков выхватывал из-за пояса пистолеты и в зависимости от дальнейших обстоятельств применял как меры устрашения, так и подавления. Если сопротивление продолжалось и после этого, Крюков сводил его на нет своей шпагой, имевшей против правил три лишних вершка длины.
   Надо сказать, что брал он не столько искусством фехтования, сколько нахрапом, да еще удивительной подвижностью – бывало, взлетал на крышу чужого возка едва ли не в один прыжок.
   Завершив схватку, Крюков каждый раз вежливо пояснял побежденным, что не грабит их, а только меняется лошадьми, на что имеет ниспосланное свыше право. Некоторые путники, оставшиеся при своем добре и при своих кошельках (а девицы – при своей чести), даже благодарили его.
   Барков в эти конфликты не вмешивался, читая в кибитке галантные романы мадам Мадлен де Скюдери.
 
   За Тверью, где они переночевали в разграбленном храме (почти все городские дома либо горели, либо догорали, либо только еще занимались огнем), дорога совершенно опустела – по слухам, впереди сильно шалили.
   Если пугачевцев можно было условно назвать красными (кстати, большинство их знамен имело именно такой цвет), а либеральную петербуржскую власть белыми, то здесь бал правили зеленые – крестьянская вольница, грабившая истово и убивавшая старательно, как и полагалось поступать людям, привыкшим добывать хлеб насущный собственными руками.
   Теперь, когда халява с переменой лошадей кончилась, приходилось обходиться теми, которые оставались в упряжке. Скорость передвижения, естественно, резко упала, а значит, возросла опасность всяких нежелательных встреч.
   Если беда получает свой шанс, она им обязательно воспользуется. На околице одного сельца, название которого так и осталось для Баркова неизвестным, за кибиткой увязался многочисленный конный отряд.
   Глупо было надеяться, что бородатые всадники хотят одолжить у проезжих табачка, или передать с оказией челобитную императрице Екатерине Алексеевне, так трогательно заботившейся о них прежде (что следовало из ее интимной переписки с французскими философами-лопухами Дидро и Вольтером). И хотя большинство преследователей имели при себе только вилы и дреколье, их подавляющее численное превосходство не оставляло сомнений в исходе предстоящей схватки.
   – Давай перережем постромки и ускачем, – предложил Крюков. – Пусть деревенщина этой кибиткой подавится.
   – Сие невозможно, – ответил Барков. – От сохранности нашего груза зависит будущее России. И не только. Ты погоняй себе, а с мужиками я как-нибудь сам разберусь.
   Сорвав крышку с длинного ящика, он извлек на свет божий какое-то загадочное устройство, больше всего напоминавшее полуведерный самовар, чья дымовая труба заканчивалась не кривым коленом, а короткой вороненой дудкой, в которой опытный глаз без труда признал бы ружейное дуло калибром примерно в три линии.
   Вспоров ножом заднюю стенку кибитки, Барков высунул самоварную трубу наружу, предварительно залив в нее всю воду, оставшуюся в дорожной баклаге. Затем настал черед патронной ленты, сшитой из доброй юфти, которую поэт-матерщинник заправил в щель, имевшуюся на боку самовара. Осталось только установить прицел и нажать на гашетку.
   – Ну, помогай бог, – прошептал Барков, готовый одновременно и к горькому разочарованию, и к сладкому удовлетворению, словно девственник, решивший однажды с этим состоянием расстаться.
   Однако, бог, как на грех, чем-то отвлекся, зато вездесущие черти напакостить не преминули. Хотя и нахваливал Кулибин свое детище, а столь актуальная на Руси пословица про первый блин, который всегда комом, вновь подтвердилась. Патрон сразу перекосило, и боек клацнул впустую. Весь процесс заряжения пришлось повторять с самого начала, причем имя божие упоминалось при этом уже совсем в другом смысле.
   Тем временем преследователи, видом своим и повадками весьма напоминавшие легендарную «дикую охоту», приблизились на расстояние, позволявшее детально рассмотреть их лица, одухотворенные предстоящим насилием.
   Но, похоже, они радовались зря…
   Орудие, название которому еще даже не было придумано (сам Барков, любивший оригинальность, колебался между «пульницей» и «дыробоем»), благополучно заглотило начальный патрон и, подобно сказочному дракону, разразилось сразу огнем, дымом и грохотом.
   Первая очередь поразила дорожную грязь, в своем нынешнем агрегатном состоянии успешно заменявшую брусчатку. Вторая ушла в бездонное небо. Зато третья превратила конную лаву в конную свалку, где, конечно, не поздоровилось и всадникам.
   Преследователи, жизненный уклад которых соответствовал примерно эпохе позднего неолита, не смогли по достоинству оценить противостоящее им порождение века машин и просвещения, тем более что попутный ветер относил дым и грохот стрельбы прочь. Объехав образовавшуюся на дороге кучу-малу по снежной целине, они возобновили погоню, но очередная порция свинца произвела в их рядах эффект серпа, врезающегося в спелую ячменную ниву.
   Уцелевшие всадники, сразу вспомнив, что дома их дожидаются верные жены, малые детушки, неотложные дела и тихая молитва, расторопно повернули назад. Барков их пощадил – не из жалости, а из скаредности, ведь в преддверии грядущих грандиозных потрясений надо было беречь патроны.
   Крюков, невозмутимый как всегда, покинул козлы и, обойдя ближайшие окрестности, изловил несколько наиболее пристойных на его вид лошаденок, еще не успевших осознать свое сиротство.
   Баркову он сделал одно-единственное замечание:
   – Зачем надо было кибитку портить? Теперь до самого Петербурга в холоде поедешь.
   – Пусть в холоде, да не в гробу. – парировал певец фривольных забав.
 
   Северная столица, едва освободившаяся от одного деспота и со страхом ожидавшая пришествия другого, куда менее лояльного и просвещенного, в отличие от патриархальной Москвы просыпалась поздно, чему в немалой степени способствовал гнилой предзимний мрак, державшийся вплоть до десятого часа. Да, прогадал неистовый Петр Алексеевич. В неудачном месте прорубил свое знаменитое межконтинентальное окно – можно сказать, в чуланчике или, хуже того, в нужнике. Кто знает, не будь трагического Прутского похода, поставившего крест на претензиях Азова-Петрополя принять столичный статус (а ведь хороший был план!), и история России, согретая горячим солнцем, омытая теплым морем, вспоенная соками виноградной лозы, вобравшая в себя горячую кровь южан, пошла бы совсем иным путем – без чухонской убогости, без болотных миазмов, без повальной чахотки, без постоянного страха невесть чего, без императоров с рыбьей кровью и без императриц, обуянных, кроме всего прочего, еще и нимфоманией, без каменных мешков Петропавловки, без чиновничьего засилья, без начальственного самодурства, без церковного угодничества, без глухого народного молчания, куда более страшного, чем открытый ропот, без декабрьского стояния на промерзшей Сенатской плошали, без позора Крымской кампании, без сакраментального «Что делать?», без бомбистов и нигилистов, без студентов-неврастеников, возлюбивших топор, без взбесившихся крейсеров, без красно-бело-серо-буро-малинового террора, без тягостного сомнамбулического сна, на многие века ставшего неким суррогатом жизни.
   Так думал Барков, взирая из окна кибитки на петербургские пригороды, которыми они сейчас как раз проезжали.
   Переворот не оставил здесь никакиx заметных следов, кроме разве что длиннейших очередей, еще с ночи выстроившихся у продуктовых лавок. Имперские двуглавые орлы красовались на прежних местах, чиновники в партикулярных шинелях спешили на службу, а горничные выгуливали господских болонок.
   После всех дорожных злоключений (а зпизод с расстрелом мужицкой банды был отнюдь не последним из оных) многострадальная кибитка выглядела так, словно на ней объехали по меньшей мере полсвета, причем не только на лошадях, но еще и на туркестанских верблюдах и северных оленях.
   Молодцом смотрелся один только Михайло Крюков. Скинув тулуп, треух и валенки, он красовался в прежнем своем щегольском наряде, и даже шляпу с пером вернул на голову. Такому бравому кучеру мог бы позавидовать даже городской голова, он же по совместительству временный правитель новой России (вернее, четырех – пяти ее северо-западных губерний) Александр Николаевич Радищев, на встречу с которым и направлялся сейчас Барков.
   Едва кибитка преодолела строго охраняемый мост через Обводной канал (двигаться можно было только по узкому проходу между рядами рогаток) и оказалась на Московском проспекте, Крюков покинул козлы и сообщил Баркову о том, что слагает с себя почетные, но весьма обременительные кучерские обязанности.
   – Спасибо за компанию. Век бы тебя катал, да суетность характера не позволяет, – сказал он, пытаясь собственной слюной удалить с плаща подозрительные бурые пятна. – Здесь, видно, и расстанемся. Кибитку за рубль продашь, а за гривенник наймешь лихача в любой конец города.
   – Дальше-то что собираешься делать? – Вопрос этот был задан Барковым отнюдь не из вежливости, а уж тем более не из праздного любопытства.
   – Жизнь покажет… Сначала присмотреться надо. Да и разгульные заведения я что-то давно не посещал. Душа требует.
   – Может, тебе денег дать?
   – Премного благодарен. Только брать в долг против моих правил.
   – Я не в долг, а насовсем.
   – Тем более.
   – Прости за праздный вопрос… Кому ты сочувствуешь – императрице или ее ниспровергателям?
   – Сочувствую я только самому себе. И то не каждый день… А ты, как я посмотрю, собираешься поучаствовать в здешних интрижках?
   – Исключительно из благих намерений.
   – Ну-ну… Куда благие намерения иной раз заводят, ты, надеюсь, знаешь.
   – Присоединяйся ко мне, – предложил Барков безо всяких околичностей. – Вдвоем мы тут все по надлежащим местам расставим.
   – Уволь. Я, бывает, сапоги свои с вечера так расставлю, что утром отыскать не могу. Не гожусь ни в Бруты, ни в Кромвели… Но если тебе вдруг станет совсем туго, справиться обо мне можно в греческой кофейне на Миллионной. Спросишь любого буфетчика.
   – А если я тебе понадоблюсь… – начал было Барков, собиравшийся ответить любезностью на любезность.
   – Не понадобишься, – отрезал Крюков. – Зря ты в это дерьмо лезешь. Кропал бы лучше стишки… С орудием своим не очень балуйся. А то отымут. Еще лучше – утопи его в Неве…
 
   – Вот мои полномочия, – сказал Барков дежурному офицеру, вызванному по такому случаю из кордегардии Зимнего дворца. – Имею поручение от императора Петра Третьего. Дело неотложное.
   – Скажи на милость! – Офицер принял верительные грамоты Баркова с таким видом, словно это была подсохшая коровья лепешка. – Какие, интересно, дела могут быть у вора к честным людям? Никак ему в Москве скучно стало? Али уже всю кровушку из горожан выпил? Добавки требует, вурдалак?
   – Сударь, извольте выражаться пристойно, – сухо произнес Барков. – Кем бы по вашему мнению ни являлось лицо, уполномочившее меня вести переговоры, под его началом находится стотысячное войско, прекрасно зарекомендовавшее себя в последней кампании. Не исключено, что через пару недель оно уже войдет в Петербург. Дабы избегнуть сего, я и прибыл сюда. Доложите обо мне по команде лично господину Радищеву.
   – Экий ты, братец, быстрый. – Улыбка офицера напоминала волчий оскал. – Чай не к станичному атаману прибыл, а к правителю России. От меня до Радищева, как до неба. В свите императрицы не более полусотни чинов состояло, а у него, почитай, целый батальон. И все, как правило, бывшие аптекари да недоучившиеся студенты. В государственных делах тут соображают. Пока еще твои бумаги все инстанции пройдут. Приходи завтра. А еще лучше – адресок оставь. С посыльным ответ получишь.
   – Вы что-то не поняли, сударь… – Барков старался говорить и держаться с высокомерием, подобающим официальной персоне.
   – Все я понял! – рявкнул офицер. – Прочь отсюда, харя бандитская! А то штык в пузо всажу! Совсем обнаглели, хамы!
   В это время у шлагбаума, через который и происходила сия отнюдь не дипломатическая беседа, остановилась лакированная коляска на летнем ходу, запряженная четверкой рысаков.
   – Что случилось? – приоткрыв дверцу, поинтересовался господин с лицом надменным и бледным, как у вельможи, но одетый скромно, на манер судебного пристава или письмоводителя. – Почему вы кричите, гражданин капитан? Былое время не можете забыть? Кто позволил повышать голос на просителя?
   – Осмелюсь доложить… – судя по гримасе, исказившей лицо офицера, следующими его словами было бы что-то вроде: "…Я на тебя клал с Петропавловского шпиля, гражданин застранец!»
   – Отставить! – вновь прибывший решительно пресек этот еще не высказанный, но легко угадываемый крик души. – Вижу, что вашей вины здесь быть не может. Это Барков опять безобразничает. Ты, Иван Семенович, наверное, дворец с кабаком спутал?
   – Про кабак, Николай Иванович, лучше помолчи, – степенно ответил Барков. – А то я припомню пару случаев, когда тебя самого из этого самого заведения за волосы вытаскивали… Но сейчас речь об ином. Я прибыл сюда с полномочиями от Пугачева.
   – Вот те раз! Мы же для этой надобности в Москву Алексея Ржевского посылали, твоего давнего знакомца по журналу «Полезное увеселение». Разве он не доехал?
   – Доехал, не беспокойся. Но временно взят Пугачевым под стражу, дабы вам неповадно было из меня шомполами пыль выколачивать.
   – Телесные наказания отменены согласно правительственному декрету за номером один. Посему за свою шкуру можешь не беспокоиться, – пояснил человек, носивший фамилию Новиков (с ударением на последнем «о»).
   Прежде по роду занятий он был причастен к литературе, а ныне входил в число наиболее влиятельных политиков Петербурга.
   – Что за лексикон? – поморщился Барков, весьма ревниво относящийся к чужим непристойностям. – А еще в университете учился… Шкура у барана, запомни. Я же в церковной книге записан как одушевленное создание.
   – Прости, если обидел. Мы теперь стараемся говорить запросто, без прежних церемоний…
   – Отмененных согласно правительственному декрету за номером два, – закончил Барков.
   – Не стоит язвить. Декрет номер два отменил сословия, звания, чины, титулы и прочую мишуру, недостойную свободного человека. Кем ты был прежде? Мещанином Ванькой Барковым, приписанным к податному сословию. А теперь полноправный гражданин новой России.
   – Но опять же податный.
   – Что поделаешь! – Новиков скорбно поджал и без того тонкие губы. – Таковы непременные условия существования любого государства. Власть, налоги, декреты… Мы не вправе отменить их, даже если бы и хотели.
   – Не убивайся так, Николай Иванович. – Приблизившись к коляске, Барков с покровительственным видом похлопал собеседника по плечу. – Недолго тебе эту рутину терпеть осталось. Вот явится сюда славный атаман Емелька Пугач и всю государственную казуистику единым духом отменит… Кроме, конечно, телесных наказаний, к коим испытывает неодолимую тягу.
   – Тише, прошу тебя. – Новиков болезненно скривился. – К чему сеять возмутительные слухи. И так живем, словно на вулкане. Садись в коляску, я доставлю тебя куда следует.
   – Мне куда следует не надо. Мне надо к Радищеву.
   – Будет тебе Радищев, будет… – Новиков почему-то погрозил караульным, мрачно взиравшим на них из-под низко надвинутых киверов. – Садись скорее ко мне.
   – Уступаю твоим настоятельным просьбам, Николай Иванович. Хотя хотелось бы знать, кем ты станешь для меня в этом путешествии – Вергилием или Хароном?
   – Верным Санчо Пансой, – молвил Новиков, достаточно подкованный в гуманитарных науках, и даже переводивший некогда отрывки из Сервантеса.
 
   Едва карета тронулась, как ее хозяин задернул шторки, и Барков мог теперь ориентироваться только по изменчивым городским шумам, доносившимся снаружи. На проспектах щелкали кнуты, звонко цокали лошадиные копыта и кучера орали свое неизменное «Поди, поди!». На набережных явственно слышалось грозное ворчание Невы, меряющейся силами с нагоняемой из моря штормовой волной. Преодоление мостов всякий раз было сопряжено с процедурой снятия рогаток и поднятия шлагбаумов.
   Судя по этим приметам, Баркова везли куда-то за город, скорее всего в Царское Село. Что могло быть причиной подобной секретности, он – хоть убей – не понимал. Но радовало хотя бы то, что его не обыскали на предмет обнаружения оружия и не заковали в кандалы.
   – Где ты пропадал столько лет? – спросил Новиков, когда коляска миновала очередную заставу, о чем возвещал барабанный бой и совершенно идиотские строевые команды вроде: «Граждане солдаты, извольте взять на кар-ра-ул!»
   – Изучал жизнь во всех ее, так сказать, проявлениях. Преподавал латинский язык башкирам, слагал мадригалы казачкам, учил бурлаков светским манерам. Набирался новых впечатлений, размышлял над природой вещей, искал свое место в этом мире.
   – Нашел?
   – Увы. Натура моя такова, что я обречен на вечные поиски.
   – Человек, одаренный такими свойствами, должен непременно состоять в братстве свободных каменщиков, чья основная цель – духовное самоусовершенствование и переустройство мира на принципах рационализма.
   – Я бы рад, – ответил Барков. – Да с детства питаю предубеждение к циркулю и угольнику. Чарка и дудка – это мне больше по сердцу.
   – Надеюсь, со временем мы вернемся к этой теме. – Новиков был явно разочарован. – И помни, что дверь ложи «Латона», в коей я имею честь состоять Великим Магистром, для тебя всегда открыта.
   – И на том спасибо. Прежде-то вы меня не очень привечали. Не по нраву были мои семинаристские замашки, а особенно низкое происхождение.
   – Почему же! – горячо возразил Новиков. – Ты мне, наоборот, всегда нравился. Из самой что ни на есть сарыни [62] поднялся до высот классического искусства… Я про тебя даже хвалебную статейку в «Словаре русских писателей» пропечатал.
   – Читал. Наврал ты там, конечно, с три короба. Особенно про мою безвременную кончину. А вот относительно веселого и беспечного нрава в самую точку угодил. И поэтический слог, чистый и приятный, вполне уместно отметил. Даже цензор тайной экспедиции лучше не сказал бы.
   – Тщился всех вас в веках прославить. – От похвалы бледная физиономия Новикова слегка порозовела.
   – Сие зря… Очень сомневаюсь, что всех этих разлюбезных тебе Афониных, Башиловых и Веревкиных хотя бы лет через десять вспомнят. В истории русской словесности, кроме меня да Сумарокова, останется разве что Фонвизин. Только не Пашка, которого ты так хвалишь, а старший – Денис.
   – Постой, а как же Ломоносов? – Новиков, увлекшийся литературной полемикой, утратил всю свою былую спесь. – Человек просвещенный, и ума недюжинного. Слог его хоть и неискусен, зато тверд. Изображения сильны и свободны. Лично я ставлю его в ряд лучших наших стихотворцев.
   – Сплюнь, – посоветовал Барков. – Ломоносов, царство ему небесное, был человек во всех отношениях достойный, но пиит никакой. Он гармонию слов не ощущал. В детстве, наверное, отморозил себе в Холмогорах соотвстствующий орган. Рифмы употреблял такие, что плакать хочется. Слова сознательно коверкал, чтобы ритмику сохранить. Поэзия должна звенеть, словно меч или лира, а у него она гундосила да сипела. Не своим делом человек занимался. Пусть бы и дальше трактаты о размножении русского народонаселения пописывал. А еще лучше – на деле бы этот славный народ приумножил. Не щадя, так сказать, чресел своих. Как племенной производитель Михайло Васильевич заслуживал всяческих похвал. Особенно в зрелом возрасте. Заявляю это с полной ответственностью, по праву ближайшего наперсника.
   – А не завидуешь ли ты часом Ломоносову? – Новиков лукаво прищурился. – Он как-никак в профессора вышел. До статского советника дослужился. Собственный стеклодувный заводик имел. Крестьянами владел… Ты же, как мне помнится, так и остался переписчиком академической канцелярии. Ни славы, ни капитала не нажил.
   – Главное мое преимущество перед Михаилом Васильевичем состоит в том, что я покуда жив. – Для убедительности Барков даже постучал себя кулаком в грудь. – А посему могу рассчитывать на получение незнамо каких чинов и должностей, вплоть до наместника бога на земле или цыганского короля. Да и отсутствие мое в обществе вовсе не означает, что я покидал ниву поэзии. Много вспахано, много засеяно, плоды уже созревают. В самом скором времени их сможет вкусить и местная публика, понимающая толк в изящной словесности. Собираюсь, например, опубликовать пространную поэму про то, как Геракл поочередно сожительствовал со всеми греческими богинями. Предполагаемое название «Олимпийская страсть»… Так и отметь это в своем журнальчике. Впрочем, как я понимаю, ты издательскую деятельность давно забросил и совсем иные труды сочиняешь?
   – Некогда по мелочам размениваться. – Новиков погрустнел. – Народ надо спасать. Держава на волоске висит.
   – Сами вы ее на этот волосок, из собственного срамного места выдернутый, и подвесили! Кроты слепые! Глухари самовлюбленные! Видя несомненные ратные успехи самозванца, надо было не императрицу свергать, а повсеместную помощь ей оказывать. Какие могут быть семейные дрязги, если дом полыхает! Как-нибудь потом разобрались бы, после усмирения мятежа.
   – Мне странно слышать от тебя такие речи. – Новиков через лорнет уставился на Баркова. – Разве ты не соратник Пугачева?
   – Пусть я и служу у него, но на собственное мнение право имею.
   – Это уж как водится! Иначе бы ты и Барковым не был. У тебя, бывало, и пятачка на опохмелку не имеется, зато самомнения с избытком. Вследствие чего даже в кандалах сиживал.
   – Кандалы на меня надевали за дерзость, а не за самомнение. Причем с ведома Ломоносова. Самому сейчас стыдно вспоминать. Каких только безумств по младости лет не совершишь! Только все это в прошлом. Нынче у нас совсем иные заботы.
   – Известно ли тебе, какие планы строит Пугачев на эту зиму? – как бы мимоходом поинтересовался Новиков.
   Однако этот вопрос пришелся Баркову не по вкусу. С душком был вопросик, с подковыркой.
   – Ты меня куда везешь? – спросил он в упор. – К Радищеву?
   – Куда же еще!
   – Вот там обо всем и поговорим. Зачем одни и те же портки два раза кряду полоскать?
   – Как угодно… – Новиков надулся и до самого конца пути словом не обмолвился.
 
   Карета остановилась в укромном месте, посреди английского парка, слегка запорошенного снегом, которого здесь, вблизи от моря, было не в пример меньше, чем в российской глубинке.
   Новиков ни слова не говоря куда-то удалился, лошадей взяли под уздцы солдаты, в форме и нашивках которых Барков не сумел разобраться, а его самого проводили в нетопленый павильон, состоявший, казалось, из одних только высоких – от потолка до пола – венецианских окон.
   В павильоне был накрыт стол, где среди скромных, прямо-таки постнических закусок красовалось несколько объемистых графинов с горячительными напитками. Вот только чарки почему-то отсутствовали. Вилки, кстати, тоже.
   – Эй, служивый, волоки какой-либо сосуд для хмельного зелья. – Барков обратился к белобрысому солдатику, околачивавшемуся поблизости, однако в ответ удостоился только равнодушно-непонимающего взгляда.
   Стоическое терпение Баркова иссякло уже через пять минут, и он произнес гневную тираду, используя при этом интонации и жесты, присущие тогдашним драматическим актерам:
   – О, человеческое коварство! Мало того, что меня завезли в неведомо какую дыру и наделили глухонемой прислугой, так еще и жаждой хотят уморить! Нет, не бывать этому! Недаром мой покойный батюшка говорил: когда хочу есть – плюю на честь, когда в яйцах свербит – забываю про стыд!