Глебка недолго задерживался около объявлений. Деятельность белогвардейских министров и их хозяев не вызывала у него никакого интереса, и он поспешил на розыски нужной ему Вологодской улицы. Чем более отдалялся Глебка от набережной, тем глуше и малолюдней становился город. Пошли одноэтажные домики. Обледенелые дощатые мостки, проложенные по обеим сторонам улицы, становились более шаткими и узкими, а в конце и вовсе пропали.
   Поиски были недолгими. Приметы оказались точными. Глебка быстро разыскал нужный домик и постучал со двора в некрашеную, посеревшую от времени и непогод дверь. Почти тотчас же за дверью раздались неторопливые шаги, и женский голос спросил:
   - Кто там?
   - Я, - звонко откликнулся обрадованный Глебка. - Мне Марью Шилкову надо. Я с вокзала.
   Глебка едва успел это проговорить, как звякнул железный засов и дверь полуоткрылась. В дверном проёме появилась высокая, одетая в тёмное женщина. Увидев Глебку, она отступила на шаг в глубь сеней и, шире раскрыв дверь, сказала певуче:
   - Войди, сынок.
   Глебка перешагнул через порог и в нерешительности остановился, так как, вступив с улицы в полутьму сеней, сперва ничего не мог различить перед собой. Женщина, открывшая дверь, сказала:
   - Обмахни-ко катанцы голиком.
   Глебка взял лежащий у порога голик и почистил валенки.
   - Собака твоя? - спросила хозяйка.
   - Буян-то? - с живостью обернулся Глебка. - А как же.
   - Покличь его.
   - Он на дворе может, - сказал Глебка. - Я ему велю.
   - Покличь его. Пусть лучше в дому побудет.
   Глебка кликнул Буяна, и тот довольно неуверенно вошёл в сени, на всякий случай усиленно виляя хвостом. Женщина ввела Глебку в кухню. Следом за ним затесался в кухню и Буян. Усевшись у порога, он тотчас принялся за свой туалет. Глебка остановился возле него, держа ушанку в руках.
   - Повесь шапку у дверей... И ватник тоже, - продолжала хозяйка прежним своим приветливым голосом.
   Женщина говорила негромко и буднично; строгости или приказа в её голосе не слышалось, но Глебка охотно повиновался ей. Он повесил ушанку на гвоздь возле дверей, потом снял и повесил ватник. А ещё через минуту он стоял уже в углу перед глиняным носатым рукомойником-качалкой и засучивал рукава линялой, пропитанной потом рубахи.
   - Ворот расстегни, - сказала женщина, наливавшая в рукомойник воду из ковшика. Потом, опустив ковшик, вдруг провела рукой по свалявшимся Глебкиным волосам и, ничего не сказав, только вздохнула. Он стал поспешно и старательно мыться. Потом Глебка сидел у чисто выскобленного ножом кухонного стола и жадно ел квашеную капусту с варёной картошкой.
   Хозяйка села напротив него за стол, но ничего есть не стала, а только глядела на своего нежданного гостя, изредка покачивая начинающей седеть головой. Седина, впрочем, была ещё не слишком заметной в её светлокаштановых волосах, зачёсанных назад и сдерживаемых на затылке простой роговой гребёнкой.
   Марье Игнатьевне Шилковой можно было дать по виду лет сорок восемь. Лицо её, несколько скуластое, было довольно резко очерчено, но выражение суровости умерялось мягкими складками вокруг рта и задумчиво глядящими глазами с добрыми лучиками морщин в уголках. Глаза были задумчивы и теперь, когда Марья Игнатьевна, глядя на Глебку, исподволь расспрашивала его о том, из каких он мест, кто его родители, зачем он пришёл в Архангельск.
   Глебка отвечал охотно, ещё охотней налегал на квашеную капусту с картошкой и отвалился от тарелки только тогда, когда опустошил её. Марья Игнатьевна поднялась, чтобы подложить углей в стоящий возле печки самовар, а когда вернулась, Глебка спал, уронив голову на стол, и лицо его впервые за много дней выражало довольство и покой. Спутанные светлые волосы лежали в тарелке, которая стояла торчком, придавленная головой спящего. Повидимому, сон сразил Глебку мгновенно, и он даже не успел пристроиться поудобней. Марья Игнатьевна приподняла Глебкину голову и высвободила тарелку.
   Закипел самовар. Марья Игнатьевна заглушила его и вернулась к столу, намереваясь разбудить Глебку и вымыть ему голову. Но все попытки разбудить его были напрасны. Сколько ни трясла Глебку Марья Игнатьевна, он продолжал спать непробудным сном, отсыпаясь за все дни, что был в пути.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
   БЛАЖЕННЫЙ ДЕНЬ
   День был воскресный, и Шилков поднялся довольно поздно, часов около девяти. Марья Игнатьевна уже истопила печь, испекла пресные шаньги-сочни с мучной поливой, поставила самовар. Напившись чаю, Шилков сел у окна, чтобы починить прохудившийся сапог, до чего в будний день никак руки не доходили. Марья Игнатьевна кончала у печки хозяйственные хлопоты.
   Шилковы вели негромкий разговор. Речь шла, главным образом, о госте, который спал за стеной уже двадцатый час. Гости, которым Шилковы давали временный приют, случались и раньше. Не будучи прямым участником большевистского подполья, Шилков, как и тысячи других архангельских пролетариев, знал, однако, о существовании этого подполья, каждодневно сталкиваясь с результатами его работы, и готов был по мере сил помочь ему. Найдя у себя в депо большевистскую прокламацию, прочитав её, Шилков подкидывал её ещё кому-нибудь. Он готов был предупредить товарищей о готовящейся облаве, если стороной узнавал о ней, готов был помочь укрыться всякому, кого преследовала контрразведка.
   Случайно повстречав Глебку на вокзале, Шилков с первых же его слов понял, что паренёк попал в беду и нуждается в помощи. Первое, что он сделал, - это отослал Глебку с вокзала, где каждый шаг был опасен, направил его к жене. Верная его помощница в подобного рода делах Марья Игнатьевна уже знала, что делать, если муж присылал кого-нибудь "с вокзала".
   Она приветила нежданного гостя, накормила, стараясь в то же время выведать о нём побольше, чтоб верней решить, что делать дальше. Навалившийся на измученного Глебку сон прервал осторожные расспросы Марьи Игнатьевны, и ей удалось узнать очень немного о Глебкиных делах. Сведения были слишком скудны для того, чтобы решить, что делать с гостем и чем ему можно помочь.
   Обо всём этом и говорили поутру в трёхоконном домике на Мхах, пока один из собеседников работал шилом и дратвой, а другой - ухватом и веником. В конце концов, оба порешили, что раньше, чем что-либо предпринимать, необходимо подробней узнать о намерениях и нуждах гостя, а того прежде дать ему как следует отоспаться и отдохнуть. По всему видно, что он вконец измучен своими путевыми злоключениями и тяготами.
   Шилков, убрав инструмент, надел починенный сапог и собрался уходить. Он сказал, что вернётся только к вечеру, так как ему необходимо побывать в пригородной Маймаксе, где у него работал на лесопильном заводе брат. Несмотря на близость Маймаксы к городу, от брата уже около трёх недель не было никаких вестей. Брат был до прихода интервентов членом завкома, и его уже дважды арестовывали. Обеспокоенный его судьбой Шилков и решил нынче побывать в Маймаксе.
   Проводив мужа, Марья Игнатьевна взглянула на бойко махавшие маятником ходики. Было уже около одиннадцати часов, и она решила пойти посмотреть, не проснулся ли её ночлежник. Гость спал уже без малого сутки. Неторопливыми и тихими шагами она прошла в соседнюю с кухней чистую горницу. Здесь в углу Марья Игнатьевна и постелила вчера Глебке на вытащенном из кладовушки сенничке. С трудом перетащив Глебку на сенничек, Марья Игнатьевна сняла с него валенки и портянки, распустила сыромятный поясок и прикрыла самодельным лоскутным одеялом.
   Она уже несколько раз наведывалась в горницу, и её неизменно встречал богатырский храп спящего. Но сейчас сон был, видимо, на исходе, и на скрип открывшейся кухонной двери Глебка отозвался едва приметным движением бровей и век, словно собирался раскрыть глаза. Досыпая последнее, он разметался, скинул с себя одеяло и наполовину съехал с сенничка на пол. Сейчас, в беспощадном свете ясного утра, особенно резко бросалось в глаза, как обветрено Глебкино лицо, как костляво высунувшееся из рубахи плечо, как свалялись давно не чёсанные и не мытые волосы. Съёжившийся у ног Марьи Игнатьевны Глебка под заботливым взглядом её стал как бы меньше вчерашнего и из рослого задорного подростка превратился в ребёнка. И с каждым мгновеньем он всё уменьшался, пока не стал совсем крошечным, таким, какими были собственные её дети в младенчестве. Их было трое - старшая дочь совсем недавно вышла замуж и уехала в Холмогоры, младшенькие двое рано умерли, заразившись дифтеритом. Это было очень давно, и она уже перестала думать об этом, но сердце матери имеет свою память, и оно ничего никогда не забывает.
   - Ах ты, боже мой, - забормотала Марья Игнатьевна, не отрывая от Глебки глаз. - Что же это ты раскрылся-то, чай не лето. И с сенника скатился. Ну скажи, пожалуйста, пол-то ведь ледяной вовсе.
   Низко склонившись над Глебкой, Марья Игнатьевна обхватила его плечи большими и ещё сильными руками, приподняла, уложила как следует на сенничке и заботливо укрыла одеялом.
   Глебка сперва не сознавал, где он и что с ним делают, но смутно ощущал, что с ним делается что-то приятное. Ему вдруг стало теплей, мягче. Постепенно от глубокого сна он переходил в полусон. Потом, когда Марья Игнатьевна, устраивая его поудобней, подоткнула вокруг ног и плеч одеяло, Глебка вовсе проснулся. Но глаз он ещё не раскрыл, а только потянулся в сладкой утренней истоме. В это мгновенье он почувствовал, наконец, прикосновение чьих-то рук и, распахнув веки, увидел Марью Игнатьевну.
   - Спи, спи, давай, - тихо проговорила она, откидывая с его лба растрёпанные волосы.
   Глебка покорно закрыл глаза, хотя спать ему уже не хотелось. Ему было приятно, что над ним склонилась эта немолодая женщина и что её неторопливые руки касаются его лица и волос. Между ним и этой женщиной протянулась какая-то невидимая ниточка. Их ощущения странным образом сблизились, словно бы они шли рядом одной узенькой тропкой, шли вдвоём и, кроме них, никого в целом мире не было. Несколько минут тому назад Марья Игнатьевна, глядя на свернувшегося калачиком Глебку, увидела его беспомощным, малым ребёнком, а сейчас Глебка лёжа на тёплом сенничке под пёстрым лоскутным одеялом и сам почувствовал себя совсем маленьким.
   И как всегда в таких случаях, всплыла в памяти мать. Она умерла в тяжком тысяча девятьсот шестнадцатом году, когда солдат Николай Шергин сидел ещё в тюрьме. Глебке уже минуло тогда одиннадцать лет. Казалось бы, Глебка должен был хорошо помнить мать, её живые черты, её голос, движения, привычки, речь. Но он не помнил её, верней не помнил её памятью подростка, а помнил памятью более раннего, совсем ребячьего возраста. Воспоминания о матери были прочней всего связаны с памятью о самом раннем детстве.
   Может быть, именно поэтому на память чаще всего приходили не слова матери, а интонации, не движения всей её фигуры, а руки, постоянно делавшие с маленьким Глебкой что-то хорошее и ласковое. Поэтому сейчас, когда руки Марьи Игнатьевны, устраивавшие Глебку на сенничке, коснулись его лица и волос, и возник образ матери. Потом память словно затуманилась, и Глебка уже ничего не видел, кроме склонённого над ним лица со строгими чертами, задумчивыми, печальными глазами и мягкими складочками вокруг рта. Он глядел в это лицо, и ему хотелось, чтобы Марья Игнатьевна ещё что-нибудь говорила и чтобы это длилось долго-долго. Потом ему захотелось, чтобы она сейчас же велела ему что-нибудь сделать. Желание это было, казалось, вовсе не в характере озорного и непокорного Глебки, но, родившись этим утром, оно не покидало Глебку в течение всего последующего дня.
   Это был длинный и очень странный день. Он казался необычным, хотя как будто ничего необычного не произошло. Не было ничего необычного и в окружающей Глебку обстановке. Напротив, всё было очень буднично и обыденно. Большая русская печь, две табуретки и два гнутых венских стула, рукомойник в углу, под ним деревянная бадейка с двумя ушками - все вещи в этом доме были самые простые и притом старые, держаные, линялые. Обыденны были и хозяйственные хлопоты Марьи Игнатьевны, как и сама она в своём тёмном ситцевом платье, с передником поверх него. Разговаривала она о самых простых вещах и разговаривать с ней Глебке было легко и нестеснительно. Потом, так же просто и ничего не скрывая, отвечал он на её вопросы об умершей матери, о деде Назаре, наконец, об отце. Об отце, после его смерти, Глебка говорил впервые. Обычно неловкий и скупой на слово, он на этот раз не затруднялся рассказом. Он мог рассказать всё и действительно рассказал всё этой женщине, так неожиданно приласкавшей его.
   Марья Игнатьевна уже давно поставила в печь два огромных чёрных чугуна с водой. Теперь вода била в них ключом, и Марья Игнатьевна отодвинула их ухватом подальше от огня. Потом она принесла из сеней большую деревянную бадью-корыто. Вымыв и чуть распарив корыто кипятком, Марья Игнатьевна поставила его посредине кухни. Налив его горячей водой и разведя её холодной, она таким же образом развела воду в ведре и поставила рядом с корытом. Потом придвинула к корыту табуретку и положила на него кусочек серого мыла и сделанную из рогожки жёсткую мочалку. Проделав всё это, она сказала решительно:
   - Раздевайся и полезай в воду.
   Глебка стоял около корыта в смущении и не решаясь выполнить команду. Марья Игнатьевна, сделав вид, что ей что-то нужно в соседней горнице, вышла из кухни. Глебка постоял ещё с минуту над корытом. Подошёл Буян и, понюхав воду, громко и презрительно фыркнул.
   - Ну-ну, как раз для тебя тут приготовили, - проворчал Глебка и, отодвинув Буяна ногой, принялся раздеваться.
   Потом Глебка сидел у окна чистый, причёсанный, одетый в свежую рубаху Шилкова. Он не помнил, чтобы когда-нибудь ему было так хорошо, чтобы чувствовал он себя таким же свежим и лёгким.
   Марья Игнатьевна ещё шлёпала в корыте только что выстиранным Глебкиным бельём, потом развешивала его в сенцах, прибиралась в кухне. Глебка слышал, как она двигалась по дому и, сидя спиной к ней, ощущал каждое её движение.
   Долго сидел Глебка у окна, выходящего на заснежённую пустынную улицу. Стёкла покрыты были внизу ветвистым узором. Сквозь верхние половинки стёкол виднелась старая берёза с заиндевевшими голыми ветвями. На этих искривлённых голых ветвях лежал оживляющий их розоватый отсвет невидимой вечерней зари. День угасал. День уходил - бездумный, блаженный, удивительный день, так неожиданно ворвавшийся в суровую череду трудных, горьких дней.
   И, как бы подводя под этим днём итоговую черту, как бы возвещая о конце его, за окном раздался громкий скрип снега. Мимо окна прошёл торопливо шагавший человек. Это был возвращающийся домой Шилков. Блаженный день кончился.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
   ТРУДНЫЙ ВЕЧЕР
   Едва Шилков переступил порог, Глебка спросил:
   - Как с поездом-то будет?
   Он уже сидел спиной к окну и глядел прямо на входящего Шилкова. День, догоравший за Глебкиной спиной, словно бы и не бывал никогда. Это был сон краткий и сладостный сон, от которого Глебка внезапно пробудился. Постепенных переходов от смутного сна к беспощадной яви не было; переход был резок, как всё в характере Глебки. Он требовательно смотрел на Шилкова и требовательно спрашивал о поезде, как будто этот поезд должен был сию же минуту явиться возле дверей дома и, подхватив Глебку, тотчас мчать его к фронту.
   Но Шилков вовсе не был подготовлен к Глебкиному вопросу. Думая в эту минуту о чём-то своём и, видимо, заботившем его, он с удивлением глянул на Глебку и, нагнувшись, чтобы взять у порога голик, спросил:
   - Это ты про какой такой поезд?
   Он обмахнул голиком снег с сапог и выпрямился. Глебка хотел было тотчас же пуститься в объяснения, но Марья Игнатьевна коснулась рукой его плеча и сказала:
   - Постой, Глебушко, с поездом-то. Человек только ногу за порог занёс, а ты с ножом к горлу приступаешь. Дай срок и до поезда черёд дойдёт. А пока вот возьми-ко лучше веник да подпаши пол в горнице.
   Глебка взял веник и, насупясь, поплёлся в горницу. Никого другого он бы ни за что не послушался в эту минуту, но Марье Игнатьевне он не мог перечить. А она, проводив Глебку глазами до дверей, повернулась к Шилкову, и лицо её тотчас приняло такое же выражение тревоги и озабоченности, какое она заметила на лице входящего в дом мужа. Подойдя к раздевающемуся у порога Шилкову, она спросила, понизив голос:
   - Ну как там?
   - Плохо, - отозвался Шилков отрывисто. - Взяли Фёдора в среду.
   - В тюрьму?
   - Не знаю. Надо искать концы. К прокурору придётся тебе завтра идти. Меня с работы не отпустят.
   Шилков повесил на гвоздь пальто, потом шапку. Шапка слетела на пол, но он не заметил этого. Марья Игнатьевна подняла шапку и, повесив её, ушла с ковшиком в сенцы, где стоял ушат с водой. Шилков стал перед рукомойником и закатал до локтей рукава рубахи. Вернувшаяся из сеней Марья Игнатьевна налила в рукомойник воды и стала возле мужа с полотенцем в руках. Умываясь, он торопливо и отрывисто пересказал ей всё, что ему удалось узнать в Маймаксе об аресте брата. Кончив свой недлинный рассказ, Шилков взял из рук Марьи Игнатьевны полотенце и, растирая им кожу докрасна, продолжал горько и злобно:
   - На этой неделе в одной Маймаксе контрразведка шестьдесят человек в тюрьму кинула. А всего через одну губернскую тюрьму, говорят, до тридцати восьми тысяч арестованных прошло, из которых восемь тысяч, слышь, уже расстреляны. Но уже и тюрьмы им не хватило: устроили тюрьмы на Бревеннике, на Быку, в подвалах Таможни, на Кегострове. В Мурманске, рассказывают, то же, что и у нас. В одном только городе битком набито пять тюрем, не считая других: на Торос-острове, на Дровяном, в Александровске, в Печенге и даже на бывшем военном корабле "Чесма". Ко всему тому ещё каторгу сделали на Белом море, на острове Мудьюге, туда уже больше полтыщи людей палачи нагнали, голодом изводят их, убивают. Но, видно, всего того мало. Нынче совсем взбесились проклятые, прямо встречного и поперечного хватают. Военно-полевые суды, как мясорубки, работают. На Мхах каждую ночь расстреливают...
   Шилков смолк. Глухой надсадный голос его оборвался. На пороге горницы с веником в руках стоял Глебка и глядел прямо ему в рот горящими глазами. Шилков посмотрел на его худое, осунувшееся лицо и, помолчав, сказал:
   - Да. Вот, брат, какие у нас тут дела.
   Он бросил полотенце на табурет и принялся широко вышагивать по скрипучим половицам кухни. Марья Игнатьевна подобрала полотенце и, подвинув табурет к столу, сказала тихо:
   - Пойди, Гриша, поешь. Мы уже отобедали.
   - Потом, - сказал Шилков и прошёл мимо стола в горницу. Через минуту стукнули о пол каблуки брошенных на пол сапог и скрипнула кровать. Марья Игнатьевна повесила полотенце на гвоздь возле рукомойника и прошла в горницу, сказав:
   - Ты, Глебушка, пожди тут, я сейчас.
   Глебка положил веник на место и снова уселся у окна. Густеющие сумерки затягивали плотной серой дымкой улицу, дома, сиротливо стоящую у ворот старую берёзу. Она кивала на ветру голыми чёрными ветвями, точно протягивая к Глебке искривлённые многопалые руки. Ветер гнал по земле серебряную порошу. Глебка проводил глазами эти маленькие серебряные метёлочки снежной пыли, и глаза упёрлись в хмурую теряющуюся в сумерках кочковатую низину. Там Мхи... Глебка вздрогнул. Ему вдруг снова послышался голос Шилкова: "На Мхах каждую ночь расстреливают..."
   Глебка передёрнул плечами и опустил руки на колени.
   Подошёл Буян и ткнулся в руки мягкой тёплой мордой. Глебка забрал в горсть его ухо, как часто делал, лаская пса, но лицо его было совсем неласково. Оно было суровым, и между светлых бровей пролегли на переносице две тоненькие морщинки.
   - Идти надо, а? - спросил он, поворачивая к себе собачью морду.
   Буян глянул на него большими карими глазами и лизнул Глебкину руку. Глебка вздохнул и, выпустив ухо Буяна, поглядел на закрытую дверь горницы, за которой скрылась Марья Игнатьевна. Уходя, она сказала, что сейчас воротится, но время шло, а Марья Игнатьевна не возвращалась. Из-за дверей доносился её сдержанный приглушённый голос. Потом говорил Шилков, потом снова она. Так прошло, должно быть, часа полтора не меньше, когда оба, и Шилков и Марья Игнатьевна, вышли, наконец, из горницы. Глебка сидел всё на том же месте у окна, за которым уже совсем стемнело. Таинственно поблескивали в темноте серебристые узоры на стёклах. Глебка сидел сгорбясь и смотрел на них не отрываясь.
   Марья Игнатьевна торопливо подошла к нему:
   - Бросили мы тебя. Заскучал, поди. Ничего. Сейчас мы вот поужинаем.
   Она захлопотала по хозяйству, зажгла пятилинейную лампочку, поставила самовар и принялась вынимать из настенного шкафчика посуду. Шилков заходил из угла в угол, поглядывая искоса на сидящего у окна Глебку, потом подошёл к нему, постоял около, протянул руку к его волосам и поерошил их. Глебке было неловко от этих прикосновений. Очи будили в нём чувство насторожённости, смутное и неясное. Он словно ждал чего-то, что должно последовать за этой лаской, в то время как ласку Марьи Игнатьевны он принимал бездумно и всем существом.
   Но Марья Игнатьевна с приходом Шилкова либо разговаривала наедине с мужем, либо хлопотала по хозяйству и к Глебке обращалась мало. Сейчас она занята была тем, что накрывала в горнице на стол. Сели за ужин молча. Ужин состоял из пареной брюквы и испечённых утром пресных шанежек-сочней. К этому прибавилась оставшаяся от шилковской доли обеда пустая похлёбка из овсянки. Марья Игнатьевна уделила похлёбки и Глебке. К тому времени, как тарелки были очищены, на кухне зашумел самовар. Марья Игнатьевна вышла с посудой на кухню и вскоре вернулась с кипящим самоваром.
   Самовар, утвердившись на чёрном железном подносе с нарисованными на нём красными цветами, завёл тоненькую пискливую песенку. Перед опущенным книзу носиком его стояла полоскательница. Вокруг расположились три старенькие чашки, синяя стеклянная сахарница и деревянное блюдо, служившее хлебницей. В сахарнице на донышке лежали крохотные кусочки сахару, а на деревянном блюде - несколько сочней.
   Налив всем чаю, Марья Игнатьевна только пригубила свою чашку. Потом поднялась и, взяв с комода заранее приготовленные спицы, моток шерсти и порванную Глебкину рукавицу, села с ними к столу. Она сидела у края стола, и губы её слегка шевелились, подсчитывая петли. Шилков, хмурый и сосредоточенный, рассеянно прихлёбывал чай. После долгого молчания он отодвинул в сторону опустевшую чашку и, закурив, повернулся, всем корпусом к Глебке.
   - Да, - сказал он, повторяя давешние слова. - Вот, брат, какие у нас тут дела.
   Глебка поглядел на Шилкова, точно спрашивая, что же дальше будет. Шилков посмотрел на жену и сказал негромко:
   - Мы с Марьей Игнатьевной говорили только что о тебе, прикидывали и так и сяк. Она мне всё рассказала и про отца твоего и про другое...
   Марья Игнатьевна, не отрываясь от работы, согласно кивнула головой на слова мужа. Глебка отвернулся и нахмурил светлые брови. Ему неприятно было, что их разговор с Марьей Игнатьевной стал известен Шилкову. То, что говорил Глебка этой женщине, он никому никогда не сказал бы.
   Словно догадываясь о том, что происходит в Глебкиной душе, Марья Игнатьевна подняла на Глебку полные заботы глаза, и он тотчас отвёл свои. Шилков снова заговорил.
   - Дело, видишь, такое, что ты уже на выросте и пора тебе кой-что понимать в жизни. Судьба тебя не баловала и мало хорошего дала, это по всему видно, но мы с Марьей Игнатьевной считаем, что с сегодняшнего дня она должна перемениться. Вот ты идёшь сейчас будто бы к перемене своей судьбы, хочешь пробиться к красным, к своим. Это правильное направление, нечего говорить, но при этом надо ещё о многом подумать, чего ты, парень, не учёл. Во-первых, дорога опасная и неизвестно, пробьёшься ли ты на Советскую сторону. Во-вторых, если и придёшь туда, то что же дальше? Какую большую пользу ты в деле оказать можешь? Ровным счётом никакой. Для того, чтобы польза людям от тебя была, надо самому кой-что уметь да знать. А ты ещё покуда ничего не умеешь и ничего не знаешь. И выходит так, что сейчас главная твоя задача уменья и знанья набираться, значит, учиться. Как раз у тебя такой и возраст. А уж коли учиться, то за этим не в глухие леса идти. Сейчас случай сам указывает тебе верный путь. Архангельск - город немалый. Здесь и заводы, и школы, и люди знающие, есть где и есть чему поучиться. Эти камманы заморские и белогады - дело скоротечное. Долго они не протянут на нашей земле. Уже слышно, Шестая армия сильное наступление вела и вести будет в ближайшем времени. Архангельские рабочие ей тоже помогут колыхнуть поганую власть. Одним словом, есть уверенность, что скоро мы опять будем у себя хозяевами. А тогда - все пути тебе открываются. Жить будешь у нас - места хватит и с хлебом как-никак перебьёмся. Станет снова Советская власть - в школу пойдёшь и так далее. Здесь тебе будет шире путь, чем в сторожке твоей, это уж поверь и голову будет куда приклонить, будешь у нас, как свой. Вот мы какое решение тебе предлагаем, и это решение самое правильное. Ты как на это смотришь? А?
   Шилков выпустил густой клуб сизого дыма и вопросительно поглядел на Глебку. Глебка молчал, потупясь и кося глазом в сторону Марьи Игнатьевны, словно справляясь о её мнении. Это мнение, видимо, совпадало с мнением Шилкова. Продолжая перебирать спицами и беззвучно шевелить губами, она изредка сопровождала слова мужа согласным кивком головы. Жёлтый, неяркий свет лампы мягко скользил по её лицу. Она сидела с краю стола, но была центром мирной домашней картины этого вечернего застолья.
   В эту мирную домашнюю картину входил и Глебка. Он чувствовал это, и ему было приятно быть частью домашнего мира Марьи Игнатьевны. Ему приятно было всё, что его окружало: и писклявый меднощёкий самовар, и синяя стеклянная сахарница, и выщербленные блюдечки, и протёртая клеёнка, и самый воздух комнаты - тёплый, ровный, с сизыми разводами дыма. Всё это казалось надёжным, прочным и приманчивым. Всё это отгораживало от стоявшей за стенами стужи, от глухой ночной тьмы, от неизвестности, от злых жизненных случайностей, от одиночества. Входя в этот мир, Глебка разом приобретал семью, дом, ласку. И всё это предлагалось не на час, не на день, а навсегда.