Страница:
– Есть.
– Ты здесь! – воскликнули оба.
Опять молчание.
– Вы мне рады? – спросил Саша.
– Рады! – ответили они в один голос.
Минула ночь, за ней настал день, потом опять ночь и еще один день, многие сутки выстроились длинной чередой, но самыми главными были полночные часы, когда он заявлял о себе, выражал собственное мнение; полуразличимые фразы становились все более уверенными, четкими и развернутыми, а Дуглас и Мэгги замирали в ожидании: то она шевелила губами, то он приходил ей на смену, каждый излучал тепло, искренность и превращался в живой рупор. Слабый голосок переходил с одних уст на другие, то и дело прерываясь тихим смехом, потому что все это было несуразно и в то же время любовно; ни один из них не знал, какой будет очередная Сашина фраза, – они всего лишь внимали его речам, а потом с улыбкой погружались в рассветный сон.
– Что вы там говорили про Хеллоуин? – спросил он где-то на шестом месяце.
– Про Хеллоуин? – удивились они.
– Ведь это праздник смерти? – прошептал Саша.
– Ну, в общем…
– Не слишком приятно появляться на свет в такую ночь.
– Допустим. А какая ночь для тебя предпочтительнее?
Саша какое-то время парил в молчании.
– Ночь Гая Фокса, – решил он наконец.
– Ночь Гая Фокса?!
– Ну да, фейерверки, пороховой заговор, парламент, верно? «Запомни, запомни: ноябрьской ночью…»
– По-твоему, ты сможешь так долго терпеть?
– Постараюсь. Зачем начинать свой путь среди черепов и костей? Порох мне больше по нраву. Потом можно будет об этом написать.
– Значит, ты решил стать писателем?
– Купите мне пишущую машинку и пачку бумаги.
– Чтобы ты долбил у нас над ухом и мешал спать?
– Тогда хотя бы ручку, карандаш и блокнот.
– Договорились!
На этом и порешили; между тем ночи выстроились в неделю, недели соединили лето и раннюю осень, а Сашин голос набирал силу вместе с биением сердца и мягкими толчками рук и ног. Когда Мэгги засыпала, его голос подчас будил ее, и она подносила руку к губам, которые вещали о причудливых фантазиях.
– Тихо, тихо, Саша. Отдохни. Надо спать.
– Спать, – шептал он сквозь дремоту, – спать. – И затихал.
– На ужин, пожалуйста, свиные отбивные.
– А как же соленые огурцы с мороженым? – спросили они почти в один голос.
– Свиные отбивные, – повторил он; прошла вереница других дней, занялись другие рассветы, и тогда он попросил: – Гамбургеры!
– На завтрак?
– С луком, – подтвердил он.
Октябрь простоял без движения только сутки, а там…
Хеллоуин благополучно миновал.
– Спасибо, – сказал Саша, – что помогли мне перевалить за эту дату. А что там у нас через пять суток?
– Ночь Гая Фокса!
– То, что надо!
И через пять суток Мэгги поднялась за минуту до полуночи, дошла до ванной и вернулась в полной растерянности.
– Дорогой, – позвала она, присаживаясь на краешек постели.
Полусонный Дуглас Сполдинг повернулся на бок.
– А?
– Что у нас сегодня? – зашептал Саша.
– Гай Фокс. Наконец-то. А в чем дело?
– Мне как-то не по себе, – сказал Саша. – Нет, ничего не болит. Сил хоть отбавляй. Собираюсь в путь. Пора прощаться. Или здороваться? Как будет правильнее?
– Выкладывай, что у тебя на уме.
– Кажется, соседи предлагали обращаться к ним в любое время, если понадобится ехать в больницу?
– Предлагали.
– Звоните соседям, – сказал Саша.
Они позвонили соседям.
В больнице Дуглас поцеловал жену в лоб и прислушался.
– Здесь было неплохо, – сказал Саша.
– Для тебя – все самое лучшее.
– Нашим беседам пришел конец. Счастливо, – сказал Саша.
– Счастливо, – ответили они дуэтом.
На рассвете где-то прозвучал негромкий, но явственный крик.
Вскоре после этого Дуглас вошел в палату к жене. Встретившись с ним глазами, она произнесла:
– Саша исчез.
– Я знаю, – тихо ответил он.
– Но он распорядился, чтобы его заменил кое-кто другой. Гляди.
Когда он подошел к кровати, она откинула уголок одеяльца.
– С ума сойти.
Он увидел маленькое розовое личико и глаза, которые на мгновение полыхнули ярко-голубым и тут же закрылись.
– Кто это? – спросил он.
– Твоя дочь. Знакомься: Александра.
– Привет, Александра, – сказал он.
– Тебе известно, как сокращенно зовут Александру?
– Как?
– Саша.
Он с величайшей осторожностью коснулся круглой щечки.
– Здравствуй, Саша, – сказал он.
Опять влипли
Электрический стул
– Ты здесь! – воскликнули оба.
Опять молчание.
– Вы мне рады? – спросил Саша.
– Рады! – ответили они в один голос.
Минула ночь, за ней настал день, потом опять ночь и еще один день, многие сутки выстроились длинной чередой, но самыми главными были полночные часы, когда он заявлял о себе, выражал собственное мнение; полуразличимые фразы становились все более уверенными, четкими и развернутыми, а Дуглас и Мэгги замирали в ожидании: то она шевелила губами, то он приходил ей на смену, каждый излучал тепло, искренность и превращался в живой рупор. Слабый голосок переходил с одних уст на другие, то и дело прерываясь тихим смехом, потому что все это было несуразно и в то же время любовно; ни один из них не знал, какой будет очередная Сашина фраза, – они всего лишь внимали его речам, а потом с улыбкой погружались в рассветный сон.
– Что вы там говорили про Хеллоуин? – спросил он где-то на шестом месяце.
– Про Хеллоуин? – удивились они.
– Ведь это праздник смерти? – прошептал Саша.
– Ну, в общем…
– Не слишком приятно появляться на свет в такую ночь.
– Допустим. А какая ночь для тебя предпочтительнее?
Саша какое-то время парил в молчании.
– Ночь Гая Фокса, – решил он наконец.
– Ночь Гая Фокса?!
– Ну да, фейерверки, пороховой заговор, парламент, верно? «Запомни, запомни: ноябрьской ночью…»
– По-твоему, ты сможешь так долго терпеть?
– Постараюсь. Зачем начинать свой путь среди черепов и костей? Порох мне больше по нраву. Потом можно будет об этом написать.
– Значит, ты решил стать писателем?
– Купите мне пишущую машинку и пачку бумаги.
– Чтобы ты долбил у нас над ухом и мешал спать?
– Тогда хотя бы ручку, карандаш и блокнот.
– Договорились!
На этом и порешили; между тем ночи выстроились в неделю, недели соединили лето и раннюю осень, а Сашин голос набирал силу вместе с биением сердца и мягкими толчками рук и ног. Когда Мэгги засыпала, его голос подчас будил ее, и она подносила руку к губам, которые вещали о причудливых фантазиях.
– Тихо, тихо, Саша. Отдохни. Надо спать.
– Спать, – шептал он сквозь дремоту, – спать. – И затихал.
– На ужин, пожалуйста, свиные отбивные.
– А как же соленые огурцы с мороженым? – спросили они почти в один голос.
– Свиные отбивные, – повторил он; прошла вереница других дней, занялись другие рассветы, и тогда он попросил: – Гамбургеры!
– На завтрак?
– С луком, – подтвердил он.
Октябрь простоял без движения только сутки, а там…
Хеллоуин благополучно миновал.
– Спасибо, – сказал Саша, – что помогли мне перевалить за эту дату. А что там у нас через пять суток?
– Ночь Гая Фокса!
– То, что надо!
И через пять суток Мэгги поднялась за минуту до полуночи, дошла до ванной и вернулась в полной растерянности.
– Дорогой, – позвала она, присаживаясь на краешек постели.
Полусонный Дуглас Сполдинг повернулся на бок.
– А?
– Что у нас сегодня? – зашептал Саша.
– Гай Фокс. Наконец-то. А в чем дело?
– Мне как-то не по себе, – сказал Саша. – Нет, ничего не болит. Сил хоть отбавляй. Собираюсь в путь. Пора прощаться. Или здороваться? Как будет правильнее?
– Выкладывай, что у тебя на уме.
– Кажется, соседи предлагали обращаться к ним в любое время, если понадобится ехать в больницу?
– Предлагали.
– Звоните соседям, – сказал Саша.
Они позвонили соседям.
В больнице Дуглас поцеловал жену в лоб и прислушался.
– Здесь было неплохо, – сказал Саша.
– Для тебя – все самое лучшее.
– Нашим беседам пришел конец. Счастливо, – сказал Саша.
– Счастливо, – ответили они дуэтом.
На рассвете где-то прозвучал негромкий, но явственный крик.
Вскоре после этого Дуглас вошел в палату к жене. Встретившись с ним глазами, она произнесла:
– Саша исчез.
– Я знаю, – тихо ответил он.
– Но он распорядился, чтобы его заменил кое-кто другой. Гляди.
Когда он подошел к кровати, она откинула уголок одеяльца.
– С ума сойти.
Он увидел маленькое розовое личико и глаза, которые на мгновение полыхнули ярко-голубым и тут же закрылись.
– Кто это? – спросил он.
– Твоя дочь. Знакомься: Александра.
– Привет, Александра, – сказал он.
– Тебе известно, как сокращенно зовут Александру?
– Как?
– Саша.
Он с величайшей осторожностью коснулся круглой щечки.
– Здравствуй, Саша, – сказал он.
Опять влипли
Эти звуки возникли среди лета, среди тьмы.
Около трех часов ночи Белла Уинтерс села в постели и прислушалась, а потом снова легла. Через десять минут она услышала все тот же шум, доносившийся из мрака, от подножия холма.
Белла Уинтерс жила в Лос-Анджелесе, неподалеку от Эффи-стрит, на Вандомском холме, в квартире первого этажа; обитала она здесь всего ничего, несколько дней, поэтому все пока было ей в диковинку: этот старый дом, старая улочка, старая бетонная лестница, поднимавшаяся круто в гору от самого подножья – ровно сто двадцать ступеней. И как раз сейчас…
– Кто-то поднимается по лестнице, – заговорила Белла сама с собой.
– Что такое? – сонно переспросил ее муж Сэм.
– На лестнице мужские голоса, – сказала Белла. – Разговоры, крики, едва ли не до драки доходит. Я и прошлой ночью их слышала, и позапрошлой, но…
– Кого? – не понял Сэм.
– Ш-ш-ш, спи. Я сама посмотрю.
Она выбралась из постели, подошла к окну, не зажигая света, – и в самом деле увидела двух мужчин, которые переругивались, ворчали, кряхтели – то громко, то приглушенно. До ее слуха донеслись и другие звуки: глухие удары, стук, скрежет, будто в гору затаскивали какой-то громоздкий предмет.
– Неужели в такое время кто-то надумал переезжать? – спросила Белла, обращаясь к темноте, к оконному переплету и к себе самой.
– Это вряд ли, – пробурчал Сэм.
– А похоже…
– На что похоже? – Сэм только теперь окончательно проснулся.
– Как будто двое тащат…
– Господи помилуй, кто кого тащит?
– Двое тащат рояль. По лестнице.
– В три часа ночи?
– Двое мужчин и рояль. Ты только прислушайся.
Муж, заморгав, сел и насторожился.
В отдалении, где-то на середине склона, раздался протяжный стон, какой издают от резкого толчка рояльные струны.
– Убедился?
– Надо же, так и есть. Но кому придет в голову красть…
– Они не крадут, они доставляют по адресу.
– Рояль?
– Я тут ни при чем, Сэм. Выйди, поинтересуйся. Нет, погоди, я сама.
Кутаясь в халат, она выскочила за дверь и пошла по тротуару.
– Белла, – яростно прошипел Сэм ей вслед. – Куда тебя понесло?
– Женщина в пятьдесят пять лет, толстая и страшная, может смело гулять по ночам.
На это Сэм ничего не ответил.
Она бесшумно добралась до кромки склона. Где-то внизу – у нее не осталось сомнений – двое ворочали неподъемный груз. Временами он издавал протяжный стон и умолкал.
– Эти голоса… – прошептала Белла. – Почему-то они мне знакомы.
В непроглядной тьме она ступила на лестницу, которая мутной полосой уходила вниз, и услышала разносящийся эхом голос:
– Опять из-за тебя влипли.
Белла замерла. Где же, недоумевала она, я слышала этот голос, причем тысячу раз!
– Ау! – окликнула она.
Отсчитывая ступеньки, Белла двинулась вниз, но вскоре остановилась.
И никого не увидела.
Тут ее пробрал холод. Незнакомцам просто некуда было деться. Склон шел круто вниз и круто вверх, а они волокли тяжелое, громоздкое пианино, ведь так?
«С чего я взяла, что это пианино? – удивилась она. – Я ведь только слышала звук. Однако сомнений нет, это пианино. Причем в ящике!»
Она медленно развернулась и пошла наверх, преодолевая ступень за ступенью, медленно-медленно; голоса тут же зазвучали вновь, будто только и ждали, чтобы она убралась восвояси после того, как их спугнула.
– Ты что, спятил? – негодовал один.
– Да я хотел… – начал другой.
– На меня толкай! – закричал первый.
«А второй-то голос, – подумала Белла, – он ведь мне тоже знаком. И я даже знаю, что сейчас последует!»
– Эй, ты, – сказало ночное эхо далеко внизу, – не отлынивай!
– Так оно и есть!
Белла закрыла глаза, откашлялась и едва не упала, присаживаясь на ступеньку, чтобы отдышаться; перед ее мысленным взором проносились черно-белые картины. Почему-то ей привиделся 1929 год: она сама, еще девочкой, сидит в кино, в первом ряду, а высоко над головой мелькают светлые и темные кадры, она замирает, потом смеется, потом опять замирает и опять смеется.
Она открыла глаза. Где-то внизу перекликались все те же голоса, скрежетал груз, в ночи разносилось эхо, незнакомцы выходили из себя и сталкивались шляпами-котелками.
Зелда, подумала Белла Уинтерс. Надо позвонить Зелде. Она знает все. Кто, как не она, объяснит мне, что происходит. Зелда, и никто другой!
Вернувшись в дом, она набрала 3, потом Е, потом Л, Д, А и только тут сообразила, что делает не то; пришлось начать сначала. Телефон звонил очень долго, пока ей не ответил досадливый спросонья голос Зелды, жившей на полпути к центру Лос-Анджелеса.
– Зелда, это я, Белла!
– Сэм умер?
– Нет, что ты, мне прямо дурно стало…
– Ах, тебе дурно?
– Зелда, ты, наверно, решила, что я схожу с ума, но…
– Ну, сходишь с ума, а дальше что?
– Зелда, в прежние времена, когда в окрестностях Л.-А. снимали кино, натурные съемки проходили прямо здесь, в самых разных местах, так ведь? В калифорнийской Венеции, в Оушен-парке…
– Чаплин снимался именно там, и Лэнгдон, и Гарольд Ллойд{27}.
– А Лорел и Гарди?
– Что?
– Лорел и Гарди – у них были натурные съемки?
– А как же, в Палмсе – они частенько снимались в Палмсе, и на Мейн-стрит в Калвер-Сити, и на Эффи-стрит.
– На Эффи-стрит?
– Белла, разве можно так орать?
– Ты сказала, на Эффи-стрит?
– Ну да. Помилуй, сейчас три часа ночи!
– На самом верху Эффи-стрит?
– Совершенно верно – там, где лестница. Известное место. Там еще Гарди убегал от музыкального ящика, который в конце концов его догнал и перегнал{28}.
– Конечно, Зелда, конечно! Боже мой, Зелда, если бы ты это видела, если бы слышала то, что слышу я!
Даже у Зелды, на другом конце провода, сон как рукой сняло.
– Что происходит? Ты не шутишь?
– Господи, конечно нет! По лестнице – я только что слышала, и прошлой ночью тоже, и вроде бы позапрошлой, да и сейчас слышу – двое тащат в гору… это… пианино.
– Кто-то тебя разыгрывает.
– Нет-нет, они там. Я вышла – никого и ничего. Но эти ступеньки – как живые, Зелда! Чей-то голос говорит: «Опять из-за тебя влипли». Это надо слышать!
– Ты напилась и решила меня подразнить, потому что я от них без ума.
– Ничего подобного! Перестань, Зелда. Вот, слушай внимательно. Что скажешь?
Минут через тридцать Белла услышала дребезжание допотопной колымаги, притормозившей на заднем дворе. Этот драндулет Зелда купила исключительно из любви к старому кинематографу, чтобы можно было раскатывать по окрестностям, заряжаясь вдохновением для статей по истории немого кино, исключительно по истории: подъехать туда, где командовал Сесиль Демилль{29}, исследовать владения Гарольда Ллойда, с треском и грохотом покружить по съемочным площадкам студии «Юниверсал»{30}, отдать дань уважения оперным подмосткам из «Призрака оперы»{31}, заказать сэндвич в открытом кафе мамаши и папаши Кеттл{32}. Такова по натуре была Зелда, сотрудница журнала «Серебристый экран», своя в немом мире, в немом времени.
Она полностью заблокировала собой парадную дверь: над необъятным туловищем, которое поддерживали ноги-колонны, словно изваянные самим Бернини{33} для собора Святого Петра в Риме, маячило луноподобное лицо.
На этой круглой физиономии сейчас в равных долях отражались подозрение, сарказм и скепсис. Но, заметив бледность и отрешенный взгляд Беллы, она только и смогла воскликнуть:
– Белла!
– Теперь ты веришь? – спросила Белла.
– Верю!
– Не кричи, Зелда. Мне и боязно, и любопытно, и жутко, и радостно. Пойдем-ка.
И подруги направились по дорожке туда, где старый склон уходил старыми ступенями вниз, в старый Голливуд, и вдруг почувствовали, как время описало вокруг них полукруг, – и вот уже на дворе стоял совсем другой год, потому что рядом ничего не изменилось, все здания остались такими же, как в тысяча девятьсот двадцать восьмом, дальние холмы выглядели совсем как в двадцать шестом, а ступени – как в двадцать первом, когда их только-только зацементировали.
– Прислушайся, Зелда. Вот, опять!
Зелда прислушалась, но вначале сумела разобрать только скрежет, похожий на треск сверчка, потом стон древесины и жалобы фортепьянных струн; тут один голос стал браниться по поводу этой холеры, а другой твердил, что он тут вообще ни при чем; вслед за тем по ступеням с глухим стуком поскакали шляпы-котелки, и сердитый голос бросил: «Опять из-за тебя влипли».
От изумления Зелда чуть не полетела кубарем вниз. Ухватившись за локоть Беллы, она всхлипнула.
– Это розыгрыш. Кто-то установил магнитофон или…
– Нет, я проверяла. Здесь только голые ступеньки, Зелда, голые ступеньки!
Пухлые щеки Зелды намокли от слез.
– Надо же, его собственный голос! Уж я-то разбираюсь, они – мои любимцы, Белла. Это Олли. Другой голос – это Стэн. А ты, как ни странно, в здравом уме!
Голоса звучали то громче, то тише, и наконец один из них вскричал:
– Эй, ты, не отлынивай!
У Зелды вырвался стон:
– Бог мой, какое чудо!
– Что прикажешь думать? – спросила Белла. – Как их сюда занесло? Это и вправду привидения? С какой стати привидения каждую ночь лезут в гору и толкают перед собой ящик? Объясни, какой в этом смысл?
Зелда окинула взглядом крутой склон и на мгновение прикрыла глаза, обдумывая ответ.
– А с какой стати привидения вообще куда-то лезут? Собирать дань? Вершить возмездие? Нет, наши – не таковы. Возможно, их подгоняет любовь, неразделенные чувства или что-то в этом роде. Согласна?
Сердце Беллы отсчитало пару ударов, прежде чем она ответила:
– Может, они не слышали этих слов.
– О чем ты?
– А может, слышали много раз, да не верили, потому что в прежние годы что-то у них случилось, какая-нибудь напасть или вроде того, а когда случаются напасти, все остальное забывается.
– Что забывается?
– Как мы их любили.
– Им это было известно.
– Откуда? Мы, конечно, болтали друг с дружкой, но не трудились им лишний раз написать, или помахать, когда они проезжали мимо, или хотя бы крикнуть: «Мы с вами!» Как ты думаешь?
– Белла, о чем ты говоришь, они же не сходят с телеэкранов!
– Ну, это совсем другое. Теперь, когда их с нами нет, хоть кто-нибудь подошел к этим ступенькам, чтобы признаться в открытую? Что, если эти голоса – вернее сказать, призраки или уж не знаю кто – обитают здесь годами, каждую ночь ворочают ящик с пианино, и ни одной живой душе не приходит в голову шепотом, а то и в полный голос дать им знать, как мы их любили все эти годы. А почему, собственно?
– В самом деле, почему? – Зелда вгляделась в бескрайнюю, почти отвесную мглу, где, скорее всего, маячили тени, а меж ними, быть может, неуклюже громоздилось пианино.
– Если я права, – сказала Белла, – и если ты со мной согласна, нам остается только одно…
– Нам с тобой?
– Ну да, кому же еще? Тише. Пойдем-ка.
Они сошли на ступеньку ниже. В тот же миг тут и там начали вспыхивать окна. Где-то раздвинули входную решетку и негодующе закричали в ночь:
– Безобразие!
– Что там за грохот?
– Вам известно, который час?
– Господи, – зашептала Белла, – теперь их услышали все без исключения!
– Этого еще не хватало! – Зелда стала озираться по сторонам. – Так можно все испортить!
– А вот я сейчас полицию вызову! – Наверху яростно хлопнула оконная рама.
– Ох, – выдохнула Белла, – не дай бог, нагрянет полиция…
– Ну и что?
– Все пойдет насмарку. Если кто и должен им сказать, чтобы они передохнули и не шумели, так это мы с тобой. Мы их не обидим, верно?
– Само собой разумеется, но…
– Никаких «но». Держись за меня. Идем.
Внизу все так же переговаривались два голоса, пианино заходилось в икоте; подруги осторожно спустились на ступеньку ниже, потом еще на одну, у них пересохло во рту, сердца колотились как бешеные, а непроглядная тьма пропускала лишь слабый свет фонаря у подножия лестницы, но он был так далеко, что загрустил в одиночестве, дожидаясь, пока запляшут тени.
Окна хлопали одно за другим, скрежетали дверные решетки. Того и гляди, сверху могла обрушиться лавина досады, протестующих криков, а то и выстрелов, готовая безвозвратно смести все и вся.
С этой мыслью подруги крепко обнялись, но обеих так зазнобило, что, казалось, каждая решила вытрясти из другой нужные слова в противовес чужому гневу.
– Зелда, не молчи, скажи им хоть что-нибудь.
– Что тут скажешь?
– Да что угодно! Они обидятся, если мы не…
– Они?
– Ты знаешь, о ком я. Надо их поддержать.
– Ладно, будь по-твоему. – Зелда опустила веки и замерла, подбирая слова, а потом выговорила: – Привет.
– Громче.
– Привет, – окликнула она, сначала тихонько, потом чуть громче.
Под ними впотьмах зашуршали тени. Один голос сделался решительнее, второй увял, а пианино затренькало на арфе своих невидимых струн.
– Не бойтесь, – продолжала Зелда.
– Умница. Давай дальше.
– Не бойтесь, – осмелев, повторила Зелда. – Не слушайте этих крикунов. Мы вас не дадим в обиду. Это же мы! Я – Зелда, только вряд ли вы меня помните, а это Белла, мы вас знаем тыщу лет, с раннего детства, и всегда вас любили. Время ушло, но мы решили вам сказать. Мы полюбили вас, когда впервые увидели в пустыне, а может, на корабле с привидениями, или когда вы торговали вразнос рождественскими елками, или в автомобильной пробке, когда вы отдирали у машин фары, – и любим вас по сей день, верно я говорю, Белла?
Мрак выжидал, притаившись внизу.
Зелда ткнула Беллу в плечо.
– Да, верно! – воскликнула Белла. – Она говорит как есть! Мы вас любим.
– Просто сейчас ничего больше в голову не приходит.
– Но ведь и этого достаточно, да? – Белла взволнованно подалась вперед. – Правда, достаточно?
Ночной ветерок шевелил траву и листья по обеим сторонам лестницы, а тени, застывшие было внизу, по бокам заколоченного ящика, теперь смотрели наверх, на двух женщин, которые почему-то расплакались. Первой не выдержала Белла, но когда Зелда это почувствовала, у нее тоже покатились слезы.
– Так вот. – Зелда сама удивилась, что не утратила дара речи, но продолжила наперекор всему: – Мы хотим, чтоб вы знали: вам нет нужды сюда возвращаться. Нет нужды карабкаться в гору и ждать. Вот что мы хотим сказать, понимаете? Чтобы услышать такие слова на этом самом месте, вы и приходили сюда по ночам, и взбирались по лестнице, и втаскивали наверх пианино, в том-то все и дело, других причин нет, правильно? Наконец-то мы с вами встретились: теперь все сказано напрямик. Спокойно отправляйтесь на отдых, друзья мои.
– Счастливо тебе, Олли, – добавила Белла грустным-грустным шепотом. – И тебе, Стэн, Стэнли.
Прячась в темноте, пианино негромко помурлыкало струнами, скрипнуло старой древесиной.
И тут произошло самое невероятное. Во тьме раздались чьи-то вопли, деревянный ящик загрохотал по склону, пересчитывая ступеньки и отмечая аккордом каждый удар; он кувыркался и набирал скорость, а впереди неслись сломя голову два неясных силуэта: они удирали от взбесившегося музыкального зверя, голосили, спотыкались, орали, проклинали судьбу, взывали к небесным силам, а сами катились ниже и ниже, оставляя позади четвертый, шестой, восьмой, десятый десяток ступеней.
Тем временем на середине лестницы, в ночи, прислушиваясь, ловя каждое движение, вскрикивая, обливаясь слезами и хохоча, поддерживали друг дружку две женщины, у которых перехватывало дыхание, когда они пытались разглядеть – и почти верили, что разглядели, – как три очертания скатывались по ступенькам, как улепетывали два силуэта, толстый и тонкий, как пианино с ревом прыгало за ними по пятам, не разбирая дороги, как внизу, на тротуаре, одинокий фонарь внезапно погас, будто сраженный, а тени кувырком полетели дальше, спасаясь от хищных зубов-клавиш.
А подруги, оставшись вдвоем, смотрели вслед и смеялись до упаду, чтобы потом залиться слезами, и рыдали, чтобы потом рассмеяться, но вдруг лицо Зелды исказилось от испуга, словно рядом прогремел выстрел.
– Что я наделала! – закричала она в панике, ринувшись вперед. – Подождите, я не то сказала, мы не хотели… не исчезайте! Просто удалитесь, чтобы соседи могли выспаться. Но раз в год… слышите? Раз в год, ночью, ровно через двенадцать месяцев и потом каждый год, непременно возвращайтесь сюда, договорились? И не забудьте свой ящик, а уж мы с Беллой – подтверди, Белла! – встретим вас на этом самом месте.
– Во что бы то ни стало!
Ответом было долгое молчание над ступенями, нисходящими в черно-белый немой Лос-Анджелес.
– Как по-твоему, они услышали?
Подруги обратились в слух.
И тут далеко внизу прозвучал едва слышный хлопок, будто очнулось старинное авто, а потом промелькнула какая-то причудливая музыкальная фраза, слышанная в детстве на дневном сеансе. Но и она тут же смолкла.
Через некоторое время они побрели вверх по лестнице, вытирая слезы бумажными носовыми платками. Потом обернулись, чтобы напоследок вглядеться в темноту.
– Знаешь, что я тебе скажу? – произнесла Зелда. – По-моему, они услышали.
Около трех часов ночи Белла Уинтерс села в постели и прислушалась, а потом снова легла. Через десять минут она услышала все тот же шум, доносившийся из мрака, от подножия холма.
Белла Уинтерс жила в Лос-Анджелесе, неподалеку от Эффи-стрит, на Вандомском холме, в квартире первого этажа; обитала она здесь всего ничего, несколько дней, поэтому все пока было ей в диковинку: этот старый дом, старая улочка, старая бетонная лестница, поднимавшаяся круто в гору от самого подножья – ровно сто двадцать ступеней. И как раз сейчас…
– Кто-то поднимается по лестнице, – заговорила Белла сама с собой.
– Что такое? – сонно переспросил ее муж Сэм.
– На лестнице мужские голоса, – сказала Белла. – Разговоры, крики, едва ли не до драки доходит. Я и прошлой ночью их слышала, и позапрошлой, но…
– Кого? – не понял Сэм.
– Ш-ш-ш, спи. Я сама посмотрю.
Она выбралась из постели, подошла к окну, не зажигая света, – и в самом деле увидела двух мужчин, которые переругивались, ворчали, кряхтели – то громко, то приглушенно. До ее слуха донеслись и другие звуки: глухие удары, стук, скрежет, будто в гору затаскивали какой-то громоздкий предмет.
– Неужели в такое время кто-то надумал переезжать? – спросила Белла, обращаясь к темноте, к оконному переплету и к себе самой.
– Это вряд ли, – пробурчал Сэм.
– А похоже…
– На что похоже? – Сэм только теперь окончательно проснулся.
– Как будто двое тащат…
– Господи помилуй, кто кого тащит?
– Двое тащат рояль. По лестнице.
– В три часа ночи?
– Двое мужчин и рояль. Ты только прислушайся.
Муж, заморгав, сел и насторожился.
В отдалении, где-то на середине склона, раздался протяжный стон, какой издают от резкого толчка рояльные струны.
– Убедился?
– Надо же, так и есть. Но кому придет в голову красть…
– Они не крадут, они доставляют по адресу.
– Рояль?
– Я тут ни при чем, Сэм. Выйди, поинтересуйся. Нет, погоди, я сама.
Кутаясь в халат, она выскочила за дверь и пошла по тротуару.
– Белла, – яростно прошипел Сэм ей вслед. – Куда тебя понесло?
– Женщина в пятьдесят пять лет, толстая и страшная, может смело гулять по ночам.
На это Сэм ничего не ответил.
Она бесшумно добралась до кромки склона. Где-то внизу – у нее не осталось сомнений – двое ворочали неподъемный груз. Временами он издавал протяжный стон и умолкал.
– Эти голоса… – прошептала Белла. – Почему-то они мне знакомы.
В непроглядной тьме она ступила на лестницу, которая мутной полосой уходила вниз, и услышала разносящийся эхом голос:
– Опять из-за тебя влипли.
Белла замерла. Где же, недоумевала она, я слышала этот голос, причем тысячу раз!
– Ау! – окликнула она.
Отсчитывая ступеньки, Белла двинулась вниз, но вскоре остановилась.
И никого не увидела.
Тут ее пробрал холод. Незнакомцам просто некуда было деться. Склон шел круто вниз и круто вверх, а они волокли тяжелое, громоздкое пианино, ведь так?
«С чего я взяла, что это пианино? – удивилась она. – Я ведь только слышала звук. Однако сомнений нет, это пианино. Причем в ящике!»
Она медленно развернулась и пошла наверх, преодолевая ступень за ступенью, медленно-медленно; голоса тут же зазвучали вновь, будто только и ждали, чтобы она убралась восвояси после того, как их спугнула.
– Ты что, спятил? – негодовал один.
– Да я хотел… – начал другой.
– На меня толкай! – закричал первый.
«А второй-то голос, – подумала Белла, – он ведь мне тоже знаком. И я даже знаю, что сейчас последует!»
– Эй, ты, – сказало ночное эхо далеко внизу, – не отлынивай!
– Так оно и есть!
Белла закрыла глаза, откашлялась и едва не упала, присаживаясь на ступеньку, чтобы отдышаться; перед ее мысленным взором проносились черно-белые картины. Почему-то ей привиделся 1929 год: она сама, еще девочкой, сидит в кино, в первом ряду, а высоко над головой мелькают светлые и темные кадры, она замирает, потом смеется, потом опять замирает и опять смеется.
Она открыла глаза. Где-то внизу перекликались все те же голоса, скрежетал груз, в ночи разносилось эхо, незнакомцы выходили из себя и сталкивались шляпами-котелками.
Зелда, подумала Белла Уинтерс. Надо позвонить Зелде. Она знает все. Кто, как не она, объяснит мне, что происходит. Зелда, и никто другой!
Вернувшись в дом, она набрала 3, потом Е, потом Л, Д, А и только тут сообразила, что делает не то; пришлось начать сначала. Телефон звонил очень долго, пока ей не ответил досадливый спросонья голос Зелды, жившей на полпути к центру Лос-Анджелеса.
– Зелда, это я, Белла!
– Сэм умер?
– Нет, что ты, мне прямо дурно стало…
– Ах, тебе дурно?
– Зелда, ты, наверно, решила, что я схожу с ума, но…
– Ну, сходишь с ума, а дальше что?
– Зелда, в прежние времена, когда в окрестностях Л.-А. снимали кино, натурные съемки проходили прямо здесь, в самых разных местах, так ведь? В калифорнийской Венеции, в Оушен-парке…
– Чаплин снимался именно там, и Лэнгдон, и Гарольд Ллойд{27}.
– А Лорел и Гарди?
– Что?
– Лорел и Гарди – у них были натурные съемки?
– А как же, в Палмсе – они частенько снимались в Палмсе, и на Мейн-стрит в Калвер-Сити, и на Эффи-стрит.
– На Эффи-стрит?
– Белла, разве можно так орать?
– Ты сказала, на Эффи-стрит?
– Ну да. Помилуй, сейчас три часа ночи!
– На самом верху Эффи-стрит?
– Совершенно верно – там, где лестница. Известное место. Там еще Гарди убегал от музыкального ящика, который в конце концов его догнал и перегнал{28}.
– Конечно, Зелда, конечно! Боже мой, Зелда, если бы ты это видела, если бы слышала то, что слышу я!
Даже у Зелды, на другом конце провода, сон как рукой сняло.
– Что происходит? Ты не шутишь?
– Господи, конечно нет! По лестнице – я только что слышала, и прошлой ночью тоже, и вроде бы позапрошлой, да и сейчас слышу – двое тащат в гору… это… пианино.
– Кто-то тебя разыгрывает.
– Нет-нет, они там. Я вышла – никого и ничего. Но эти ступеньки – как живые, Зелда! Чей-то голос говорит: «Опять из-за тебя влипли». Это надо слышать!
– Ты напилась и решила меня подразнить, потому что я от них без ума.
– Ничего подобного! Перестань, Зелда. Вот, слушай внимательно. Что скажешь?
Минут через тридцать Белла услышала дребезжание допотопной колымаги, притормозившей на заднем дворе. Этот драндулет Зелда купила исключительно из любви к старому кинематографу, чтобы можно было раскатывать по окрестностям, заряжаясь вдохновением для статей по истории немого кино, исключительно по истории: подъехать туда, где командовал Сесиль Демилль{29}, исследовать владения Гарольда Ллойда, с треском и грохотом покружить по съемочным площадкам студии «Юниверсал»{30}, отдать дань уважения оперным подмосткам из «Призрака оперы»{31}, заказать сэндвич в открытом кафе мамаши и папаши Кеттл{32}. Такова по натуре была Зелда, сотрудница журнала «Серебристый экран», своя в немом мире, в немом времени.
Она полностью заблокировала собой парадную дверь: над необъятным туловищем, которое поддерживали ноги-колонны, словно изваянные самим Бернини{33} для собора Святого Петра в Риме, маячило луноподобное лицо.
На этой круглой физиономии сейчас в равных долях отражались подозрение, сарказм и скепсис. Но, заметив бледность и отрешенный взгляд Беллы, она только и смогла воскликнуть:
– Белла!
– Теперь ты веришь? – спросила Белла.
– Верю!
– Не кричи, Зелда. Мне и боязно, и любопытно, и жутко, и радостно. Пойдем-ка.
И подруги направились по дорожке туда, где старый склон уходил старыми ступенями вниз, в старый Голливуд, и вдруг почувствовали, как время описало вокруг них полукруг, – и вот уже на дворе стоял совсем другой год, потому что рядом ничего не изменилось, все здания остались такими же, как в тысяча девятьсот двадцать восьмом, дальние холмы выглядели совсем как в двадцать шестом, а ступени – как в двадцать первом, когда их только-только зацементировали.
– Прислушайся, Зелда. Вот, опять!
Зелда прислушалась, но вначале сумела разобрать только скрежет, похожий на треск сверчка, потом стон древесины и жалобы фортепьянных струн; тут один голос стал браниться по поводу этой холеры, а другой твердил, что он тут вообще ни при чем; вслед за тем по ступеням с глухим стуком поскакали шляпы-котелки, и сердитый голос бросил: «Опять из-за тебя влипли».
От изумления Зелда чуть не полетела кубарем вниз. Ухватившись за локоть Беллы, она всхлипнула.
– Это розыгрыш. Кто-то установил магнитофон или…
– Нет, я проверяла. Здесь только голые ступеньки, Зелда, голые ступеньки!
Пухлые щеки Зелды намокли от слез.
– Надо же, его собственный голос! Уж я-то разбираюсь, они – мои любимцы, Белла. Это Олли. Другой голос – это Стэн. А ты, как ни странно, в здравом уме!
Голоса звучали то громче, то тише, и наконец один из них вскричал:
– Эй, ты, не отлынивай!
У Зелды вырвался стон:
– Бог мой, какое чудо!
– Что прикажешь думать? – спросила Белла. – Как их сюда занесло? Это и вправду привидения? С какой стати привидения каждую ночь лезут в гору и толкают перед собой ящик? Объясни, какой в этом смысл?
Зелда окинула взглядом крутой склон и на мгновение прикрыла глаза, обдумывая ответ.
– А с какой стати привидения вообще куда-то лезут? Собирать дань? Вершить возмездие? Нет, наши – не таковы. Возможно, их подгоняет любовь, неразделенные чувства или что-то в этом роде. Согласна?
Сердце Беллы отсчитало пару ударов, прежде чем она ответила:
– Может, они не слышали этих слов.
– О чем ты?
– А может, слышали много раз, да не верили, потому что в прежние годы что-то у них случилось, какая-нибудь напасть или вроде того, а когда случаются напасти, все остальное забывается.
– Что забывается?
– Как мы их любили.
– Им это было известно.
– Откуда? Мы, конечно, болтали друг с дружкой, но не трудились им лишний раз написать, или помахать, когда они проезжали мимо, или хотя бы крикнуть: «Мы с вами!» Как ты думаешь?
– Белла, о чем ты говоришь, они же не сходят с телеэкранов!
– Ну, это совсем другое. Теперь, когда их с нами нет, хоть кто-нибудь подошел к этим ступенькам, чтобы признаться в открытую? Что, если эти голоса – вернее сказать, призраки или уж не знаю кто – обитают здесь годами, каждую ночь ворочают ящик с пианино, и ни одной живой душе не приходит в голову шепотом, а то и в полный голос дать им знать, как мы их любили все эти годы. А почему, собственно?
– В самом деле, почему? – Зелда вгляделась в бескрайнюю, почти отвесную мглу, где, скорее всего, маячили тени, а меж ними, быть может, неуклюже громоздилось пианино.
– Если я права, – сказала Белла, – и если ты со мной согласна, нам остается только одно…
– Нам с тобой?
– Ну да, кому же еще? Тише. Пойдем-ка.
Они сошли на ступеньку ниже. В тот же миг тут и там начали вспыхивать окна. Где-то раздвинули входную решетку и негодующе закричали в ночь:
– Безобразие!
– Что там за грохот?
– Вам известно, который час?
– Господи, – зашептала Белла, – теперь их услышали все без исключения!
– Этого еще не хватало! – Зелда стала озираться по сторонам. – Так можно все испортить!
– А вот я сейчас полицию вызову! – Наверху яростно хлопнула оконная рама.
– Ох, – выдохнула Белла, – не дай бог, нагрянет полиция…
– Ну и что?
– Все пойдет насмарку. Если кто и должен им сказать, чтобы они передохнули и не шумели, так это мы с тобой. Мы их не обидим, верно?
– Само собой разумеется, но…
– Никаких «но». Держись за меня. Идем.
Внизу все так же переговаривались два голоса, пианино заходилось в икоте; подруги осторожно спустились на ступеньку ниже, потом еще на одну, у них пересохло во рту, сердца колотились как бешеные, а непроглядная тьма пропускала лишь слабый свет фонаря у подножия лестницы, но он был так далеко, что загрустил в одиночестве, дожидаясь, пока запляшут тени.
Окна хлопали одно за другим, скрежетали дверные решетки. Того и гляди, сверху могла обрушиться лавина досады, протестующих криков, а то и выстрелов, готовая безвозвратно смести все и вся.
С этой мыслью подруги крепко обнялись, но обеих так зазнобило, что, казалось, каждая решила вытрясти из другой нужные слова в противовес чужому гневу.
– Зелда, не молчи, скажи им хоть что-нибудь.
– Что тут скажешь?
– Да что угодно! Они обидятся, если мы не…
– Они?
– Ты знаешь, о ком я. Надо их поддержать.
– Ладно, будь по-твоему. – Зелда опустила веки и замерла, подбирая слова, а потом выговорила: – Привет.
– Громче.
– Привет, – окликнула она, сначала тихонько, потом чуть громче.
Под ними впотьмах зашуршали тени. Один голос сделался решительнее, второй увял, а пианино затренькало на арфе своих невидимых струн.
– Не бойтесь, – продолжала Зелда.
– Умница. Давай дальше.
– Не бойтесь, – осмелев, повторила Зелда. – Не слушайте этих крикунов. Мы вас не дадим в обиду. Это же мы! Я – Зелда, только вряд ли вы меня помните, а это Белла, мы вас знаем тыщу лет, с раннего детства, и всегда вас любили. Время ушло, но мы решили вам сказать. Мы полюбили вас, когда впервые увидели в пустыне, а может, на корабле с привидениями, или когда вы торговали вразнос рождественскими елками, или в автомобильной пробке, когда вы отдирали у машин фары, – и любим вас по сей день, верно я говорю, Белла?
Мрак выжидал, притаившись внизу.
Зелда ткнула Беллу в плечо.
– Да, верно! – воскликнула Белла. – Она говорит как есть! Мы вас любим.
– Просто сейчас ничего больше в голову не приходит.
– Но ведь и этого достаточно, да? – Белла взволнованно подалась вперед. – Правда, достаточно?
Ночной ветерок шевелил траву и листья по обеим сторонам лестницы, а тени, застывшие было внизу, по бокам заколоченного ящика, теперь смотрели наверх, на двух женщин, которые почему-то расплакались. Первой не выдержала Белла, но когда Зелда это почувствовала, у нее тоже покатились слезы.
– Так вот. – Зелда сама удивилась, что не утратила дара речи, но продолжила наперекор всему: – Мы хотим, чтоб вы знали: вам нет нужды сюда возвращаться. Нет нужды карабкаться в гору и ждать. Вот что мы хотим сказать, понимаете? Чтобы услышать такие слова на этом самом месте, вы и приходили сюда по ночам, и взбирались по лестнице, и втаскивали наверх пианино, в том-то все и дело, других причин нет, правильно? Наконец-то мы с вами встретились: теперь все сказано напрямик. Спокойно отправляйтесь на отдых, друзья мои.
– Счастливо тебе, Олли, – добавила Белла грустным-грустным шепотом. – И тебе, Стэн, Стэнли.
Прячась в темноте, пианино негромко помурлыкало струнами, скрипнуло старой древесиной.
И тут произошло самое невероятное. Во тьме раздались чьи-то вопли, деревянный ящик загрохотал по склону, пересчитывая ступеньки и отмечая аккордом каждый удар; он кувыркался и набирал скорость, а впереди неслись сломя голову два неясных силуэта: они удирали от взбесившегося музыкального зверя, голосили, спотыкались, орали, проклинали судьбу, взывали к небесным силам, а сами катились ниже и ниже, оставляя позади четвертый, шестой, восьмой, десятый десяток ступеней.
Тем временем на середине лестницы, в ночи, прислушиваясь, ловя каждое движение, вскрикивая, обливаясь слезами и хохоча, поддерживали друг дружку две женщины, у которых перехватывало дыхание, когда они пытались разглядеть – и почти верили, что разглядели, – как три очертания скатывались по ступенькам, как улепетывали два силуэта, толстый и тонкий, как пианино с ревом прыгало за ними по пятам, не разбирая дороги, как внизу, на тротуаре, одинокий фонарь внезапно погас, будто сраженный, а тени кувырком полетели дальше, спасаясь от хищных зубов-клавиш.
А подруги, оставшись вдвоем, смотрели вслед и смеялись до упаду, чтобы потом залиться слезами, и рыдали, чтобы потом рассмеяться, но вдруг лицо Зелды исказилось от испуга, словно рядом прогремел выстрел.
– Что я наделала! – закричала она в панике, ринувшись вперед. – Подождите, я не то сказала, мы не хотели… не исчезайте! Просто удалитесь, чтобы соседи могли выспаться. Но раз в год… слышите? Раз в год, ночью, ровно через двенадцать месяцев и потом каждый год, непременно возвращайтесь сюда, договорились? И не забудьте свой ящик, а уж мы с Беллой – подтверди, Белла! – встретим вас на этом самом месте.
– Во что бы то ни стало!
Ответом было долгое молчание над ступенями, нисходящими в черно-белый немой Лос-Анджелес.
– Как по-твоему, они услышали?
Подруги обратились в слух.
И тут далеко внизу прозвучал едва слышный хлопок, будто очнулось старинное авто, а потом промелькнула какая-то причудливая музыкальная фраза, слышанная в детстве на дневном сеансе. Но и она тут же смолкла.
Через некоторое время они побрели вверх по лестнице, вытирая слезы бумажными носовыми платками. Потом обернулись, чтобы напоследок вглядеться в темноту.
– Знаешь, что я тебе скажу? – произнесла Зелда. – По-моему, они услышали.
Электрический стул
Она ждала, пока он завяжет ей глаза шелковой повязкой, но, затягивая узел, он так резко дернул концы платка, что она даже охнула.
– Полегче, Джонни, черт бы тебя побрал, ослабь повязку, а то у меня ничего не выйдет!
– Как скажешь, – легко согласился он, обдав ее резким запахом своего дыхания; между тем зрители уже толпились за канатами ограждения, вечерний бриз теребил купол шатра, а издали доносились призывные звуки шарманки и барабанная дробь.
Сквозь черный шелк она смутно различала мужчин, мальчишек, а кое-где и женщин: зрителей собралось предостаточно, они выложили по десять центов каждый и теперь жаждали увидеть ее пристегнутой к электрическому стулу, с электродами на шее и запястьях.
– Ну вот, – прошептал Джонни, почти невидимый из-за этой повязки. – Так хорошо?
Она не ответила, но пальцы сами собой впились в деревянные подлокотники. В предплечьях и на шее она ощутила биение пульса. За пологом шатра зазывала лез вон из кожи: он надсадно кричал в короткий рупор из папье-маше и лупил тростью по транспаранту, где дрожал на ветру портрет Электры, сидящей в кресле смерти, будто перед обычным чаепитием: соломенные волосы, пронзительные голубые глаза, резко очерченный подбородок.
Когда ее на время ослеплял черный шелк, легче думалось о прошлом, о чем угодно…
Ярмарка переезжала в очередной городок и вскоре опять снималась с места; бурые шатры днем делали глубокий вдох, а ночью выдыхали спертый воздух, когда брезент, шурша, соскальзывал с темных шестов. Что же дальше?
В минувший понедельник этот парень с длинными руками и пытливым раскрасневшимся лицом купил сразу три билета на их вечерние выступления и три раза подряд смотрел, как электрический ток пробивает Электру голубым пламенем; парень стоял прямо у каната и, напружинившись, ловил каждое ее движение, а она, из огня и бледной плоти, возвышалась над ним, сидя на помосте.
Он приходил четыре дня кряду.
– У тебя тут своя публика, Элли, – заметил Джонни на третий вечер.
– Да уж, – отозвалась она.
– Ты, главное дело, не бери в голову, – посоветовал Джонни.
– Ни-ни, – ответила она. – Мне-то что? Не волнуйся.
Как-никак, этот номер она исполняла не первый год. Джонни врубал напряжение, и оно пронизывало ее от лодыжек и до локтей, до самых ушей, тогда он протягивал ей сверкающий меч, она не глядя делала выпад в сторону зрителей, улыбаясь из-под своей полумаски, и людям на плечи и головы сыпались трескучие, плюющиеся искры. На четвертый день она ткнула мечом дальше обычного, в том направлении, где впереди всех стоял, потея от волнения, тот румяный парень. Он резко вскинул руку, словно приготовился поймать лезвие. Голубые искры мостиком устремились к его ладони, но рука не дрогнула и не отстранилась; он схватил огонь пальцами, а потом зажал в кулак и пропустил по запястью, через предплечье внутрь себя.
При свете клинка его глаза вспыхнули синим спиртовым пламенем, а меч своим собственным огнем осветил ее руку, лицо и грудь. Навалившись на канат, парень в молчаливом напряжении потянулся еще дальше. Тогда Джонни закричал: «А ну-ка, все прикоснитесь! Все до единого!» Тогда Электра поводила мечом по воздуху, чтобы каждый мог прикоснуться к лезвию и погладить его рукой; Джонни выругался. Сквозь повязку она заметила жуткое свечение, которое не сходило с румяного лица.
На пятый вечер она не стала касаться пальцев этого парня, а вместо этого щекотала горящим острием его ладонь, царапала и обжигала, пока он не зажмурился.
В ту ночь, закончив выступление, она отправилась на озерную пристань и, даже не оглянувшись, прислушалась и заулыбалась. Озеро дрожало там, где в него впивались опоры. Ярмарочные огни испещрили черную воду неверными, извилистыми дорожками. Под приглушенные вопли колесо обозрения без устали взмывало вверх, а вдали шарманка с надрывом пела «Прекрасный Огайо». Электра замедлила шаги. Она не спеша поставила вперед правую ногу, затем левую и уж только потом остановилась, чтобы обернуться. Рядом мелькнула его тень, и руки заключили ее в объятия. Прошло много времени, прежде чем она слегка отстранилась, разглядела его неомраченное, взволнованное, розовощекое лицо и сказала:
– Полегче, Джонни, черт бы тебя побрал, ослабь повязку, а то у меня ничего не выйдет!
– Как скажешь, – легко согласился он, обдав ее резким запахом своего дыхания; между тем зрители уже толпились за канатами ограждения, вечерний бриз теребил купол шатра, а издали доносились призывные звуки шарманки и барабанная дробь.
Сквозь черный шелк она смутно различала мужчин, мальчишек, а кое-где и женщин: зрителей собралось предостаточно, они выложили по десять центов каждый и теперь жаждали увидеть ее пристегнутой к электрическому стулу, с электродами на шее и запястьях.
– Ну вот, – прошептал Джонни, почти невидимый из-за этой повязки. – Так хорошо?
Она не ответила, но пальцы сами собой впились в деревянные подлокотники. В предплечьях и на шее она ощутила биение пульса. За пологом шатра зазывала лез вон из кожи: он надсадно кричал в короткий рупор из папье-маше и лупил тростью по транспаранту, где дрожал на ветру портрет Электры, сидящей в кресле смерти, будто перед обычным чаепитием: соломенные волосы, пронзительные голубые глаза, резко очерченный подбородок.
Когда ее на время ослеплял черный шелк, легче думалось о прошлом, о чем угодно…
Ярмарка переезжала в очередной городок и вскоре опять снималась с места; бурые шатры днем делали глубокий вдох, а ночью выдыхали спертый воздух, когда брезент, шурша, соскальзывал с темных шестов. Что же дальше?
В минувший понедельник этот парень с длинными руками и пытливым раскрасневшимся лицом купил сразу три билета на их вечерние выступления и три раза подряд смотрел, как электрический ток пробивает Электру голубым пламенем; парень стоял прямо у каната и, напружинившись, ловил каждое ее движение, а она, из огня и бледной плоти, возвышалась над ним, сидя на помосте.
Он приходил четыре дня кряду.
– У тебя тут своя публика, Элли, – заметил Джонни на третий вечер.
– Да уж, – отозвалась она.
– Ты, главное дело, не бери в голову, – посоветовал Джонни.
– Ни-ни, – ответила она. – Мне-то что? Не волнуйся.
Как-никак, этот номер она исполняла не первый год. Джонни врубал напряжение, и оно пронизывало ее от лодыжек и до локтей, до самых ушей, тогда он протягивал ей сверкающий меч, она не глядя делала выпад в сторону зрителей, улыбаясь из-под своей полумаски, и людям на плечи и головы сыпались трескучие, плюющиеся искры. На четвертый день она ткнула мечом дальше обычного, в том направлении, где впереди всех стоял, потея от волнения, тот румяный парень. Он резко вскинул руку, словно приготовился поймать лезвие. Голубые искры мостиком устремились к его ладони, но рука не дрогнула и не отстранилась; он схватил огонь пальцами, а потом зажал в кулак и пропустил по запястью, через предплечье внутрь себя.
При свете клинка его глаза вспыхнули синим спиртовым пламенем, а меч своим собственным огнем осветил ее руку, лицо и грудь. Навалившись на канат, парень в молчаливом напряжении потянулся еще дальше. Тогда Джонни закричал: «А ну-ка, все прикоснитесь! Все до единого!» Тогда Электра поводила мечом по воздуху, чтобы каждый мог прикоснуться к лезвию и погладить его рукой; Джонни выругался. Сквозь повязку она заметила жуткое свечение, которое не сходило с румяного лица.
На пятый вечер она не стала касаться пальцев этого парня, а вместо этого щекотала горящим острием его ладонь, царапала и обжигала, пока он не зажмурился.
В ту ночь, закончив выступление, она отправилась на озерную пристань и, даже не оглянувшись, прислушалась и заулыбалась. Озеро дрожало там, где в него впивались опоры. Ярмарочные огни испещрили черную воду неверными, извилистыми дорожками. Под приглушенные вопли колесо обозрения без устали взмывало вверх, а вдали шарманка с надрывом пела «Прекрасный Огайо». Электра замедлила шаги. Она не спеша поставила вперед правую ногу, затем левую и уж только потом остановилась, чтобы обернуться. Рядом мелькнула его тень, и руки заключили ее в объятия. Прошло много времени, прежде чем она слегка отстранилась, разглядела его неомраченное, взволнованное, розовощекое лицо и сказала: