– Да ты, я вижу, опаснее электрического стула!
   – А тебя и вправду зовут Электрой? – спросил он.
   На следующий вечер, когда сквозь нее побежал ток, она напряглась, вздрогнула и, прикусив губу, застонала. Ноги заходили ходуном, а руки, нащупав подлокотники, стали царапать древесину.
   – Что такое? – выкрикнул Джонни, отделенный шелковой повязкой. – В чем дело?
   И отключил напряжение.
   – Все нормально, – выдохнула она.
   Зрители забеспокоились.
   – Ничего страшного. Работаем. Давай!
   И он дернул рубильник.
   Сквозь нее пополз огонь, но она снова, стиснув зубы, откинулась на высокую спинку. Из темноты вырвалось чье-то лицо, а вместе с ним туловище, которое прижалось к ней. Напряжение разразилось треском. Электрический стул остановился, а потом и вовсе умер.
   Через миллион миль темноты Джонни протянул ей меч. Ее вялая подрагивающая рука не смогла его удержать. Джонни сделал вторую попытку, и она машинально ткнула клинком глубоко в ночь.
   Там, в ревущей темноте, кто-то тронул лезвие. Она представила, как вспыхнули его глаза, как раскрылись губы, когда их разомкнуло напряжением. Его прижало к канату, с силой прижало к канату, он не мог ни вздохнуть, ни закричать, ни отстраниться!
   Подача энергии прекратилась. Остался запах молнии.
   – Конец! – крикнули из публики.
   Джонни предоставил ей выбираться из кожаных ремней, спрыгнул с невысокой сцены и пошел к проходу. Непослушными руками она судорожно освободилась от пут. Выскочив из шатра, она даже не оглянулась посмотреть, остался ли тот парень висеть на канатах.
   Добравшись до трейлера, стоящего за шатром, она рухнула на койку, дрожа и обливаясь потом; даже когда следом вошел Джонни и остановился, глядя на нее сверху вниз, она не смогла сдержать рыданий.
   – Ну что скажешь? – спросил он.
   – Ничего, ничего, Джонни.
   – Что ты послала в публику?
   – Ничего, ничего.
   – «Ничего, ничего», – передразнил он. – Ладно врать! – Его лицо исказила гримаса. – Чертова кукла! Сто лет таких штук не выкидывала!
   – Это нервы!
   – Горбатого могила исправит, – не унимался он. – Когда мы только-только поженились, ты такой же номер отмочила. Думаешь, я забыл? Три года торчала на своем стуле, как в гостях. И вот – здрасьте! – кричал он, задыхаясь и нависая над ней со сжатыми кулаками. – Сегодня опять, будь ты неладна…
   – Умоляю тебя, умоляю, Джонни. У меня нервы сдали.
   – Ты что себе надумала? – Он угрожающе склонился прямо над ней. – Что надумала?
   – Ничего, Джонни, ничего. – Он схватил ее за волосы. – Умоляю!
   Он швырнул ее головой в подушку, развернулся и пошел прочь, но за дверью остановился.
   – Я знаю, что ты надумала, – сказал он. – Знаю. – И звук его шагов замер в отдалении.
   И была ночь, и был день, и был еще один вечер и новые зрители.
   Но в публике она так и не высмотрела его лица. Теперь, погрузившись в черноту, с повязкой, плотно обхватившей голову, она сидела на электрическом стуле и не теряла надежды, пока Джонни на соседнем помосте расписывал публике чудеса, на которые способен Человек-Скелет; а она все еще надеялась и разглядывала каждого вновь прибывшего. Джонни расхаживал вокруг Человека-Скелета, пыжился и распинался про живой череп и зловещие кости, и наконец зрители стали проявлять нетерпение и, повинуясь голосу Джонни, гремевшему, как ржавая труба, развернулись в другую сторону, а сам он запрыгнул на помост – да с таким свирепым видом, что она невольно отшатнулась и увлажнила красные губы.
   И вот теперь узел повязки затягивался все туже и туже, а Джонни шептал ей в ухо:
   – Соскучилась по нему?
   Она промолчала, но не склонила головы. Зрители переминались с ноги на ногу, как скотина в стойле.
   – Нету его, – шипел он, подключая электроды к ее рукам. Она не ответила. Он не успокаивался. – Больше он сюда не сунется. – Она задрожала, когда он нахлобучил ей на волосы круглую черную шапочку. – Боишься? – спросил он вполголоса. – А чего бояться? – Он застегнул ремешки у нее на щиколотках. – Ты не бойся. Электричество – штука хорошая, чистая. – У нее перехватило дыхание. Он выпрямился. – Я ему кое-что объяснил, – тихо сказал он, проверяя повязку. – Врезал так, что у него зубы вылетели. А потом шарахнул об стенку и еще добавил… – Не закончив, он выпрямился и закричал во все горло: – Дамы и господа, смертельный номер! Впервые в истории циркового искусства! Перед вами – электрический стул, точная копия того, что установлен в центральной тюрьме штата. Успешно используется для наказания преступников! – При этом слове она поникла, царапая ногтями древесину, а он продолжал: – У вас на глазах эта красавица примет казнь на электрическом стуле!
   Зрители заволновались, а она подумала, что стоящий под сценой обычный трансформатор напряжения Джонни вполне мог переделать в трансформатор тока. Случайность, роковая случайность. Прискорбно. Большой ток, а не высокое напряжение.
   Она высвободила правую руку из-под кожаного ремня и услышала, как сработал переключатель; когда ее охватило голубым огнем, она вскрикнула.
   Зрители хлопали, свистели и топали ногами. Ах, как хорошо, мелькнула у нее неистовая мысль, ведь это смерть? Вот и славно! Аплодируйте! Кричите «браво»!
   Из черной бездны выпало беспомощное тело. «Врезал так, что у него зубы вылетели!» Тело содрогнулось. «А потом еще добавил!» Тело рухнуло, было поднято и снова рухнуло. Она кричала пронзительно и долго, словно терзаемая миллионом невидимых жал. Голубое пламя добралось до ее сердца. Молодое мужское тело скорчилось и взорвалось шрапнелью костей, огня и пепла.
   Джонни невозмутимо подал ей меч и скомандовал:
   – Давай.
   Ничего не случилось, и это ее потрясло, как вероломный удар.
   Она зарыдала, не чувствуя в руках меча, трепеща и дрожа, не в силах управлять своими движениями. Энергия гудела, зрители тянули руки – паучьи лапы, птичьи когти, – отпрыгивая, когда меч начинал шипеть и плеваться.
   Ярмарочные фонари гасли один за другим, а в ее костях все еще бурлила энергия.
   Щелк. Рубильник улегся в положение «выкл.».
   Она ушла в себя, с носа и обмякших губ потекли струйки пота. Задыхаясь, она с трудом сорвала черную повязку.
   Зеваки уже толпились у другого помоста и глазели на другое чудо: их поманила Женщина-Гора и они повиновались.
   Джонни держался за рубильник. Потом опустил руки и стал буравить ее темным, холодным, немигающим взглядом.
   Пыльные, тусклые, засиженные мухами лампочки освещали шатер. Перед ее слепыми глазами маячили отхлынувшие зрители, Джонни, все тот же шатер, все те же лампочки. Она словно усохла, пока сидела на стуле. Половину соков по электрическим проводам унесло в утробы медных кабелей, провисающих над городом от столба до столба. Голова словно налилась свинцом. Чистый свет только что снизошел сюда, пронзил ее насквозь и снова вырвался на свободу, но это был уже совсем другой свет. Она сделала его другим, теперь она поняла, почему так получилось. И задрожала, потому что пламя потеряло цвет.
   Джонни раскрыл рот. Вначале она ничего не слышала. Ему пришлось повторить.
   – Считай, ты умерла, – бросил он. И еще раз: – Ты умерла.
   Придавленная силками кожаных ремней к электрическому стулу, открытая порывам ветра, которые залетали под полог шатра и утирали влагу с ее лица, пронзенная мраком сверлящих глаз, она сказала то единственное, что только и было возможно:
   – Да. – Она закрыла глаза. – Так и есть. Я умерла.

Прыг-скок

   Винию разбудил заячий бег по необъятной лунной долине, но на самом деле это было приглушенное и частое биение ее сердца. Она с минуту полежала, пока не восстановилось дыхание. Теперь бег слышался не столь явственно, а потом и вовсе растаял где-то далеко-далеко. Она села на кровати, посмотрела вниз со второго этажа, из окна своей спальни, и там, на длинном тротуаре, в слабом свете луны разглядела те самые «классики».
   Накануне вечером кто-то из ребят начертил их мелом – длиннющие, без конца и края, квадрат за квадратом, линия за линией, цифра за цифрой. Граница терялась где-то вдали. Они тянулись неровными лоскутами, 3, 4, 5 и так до 10, потом 30, 50, 90 – да еще не раз сворачивали за угол. Не «классики», а целые «классы»! По таким можно прыгать целую вечность, хоть до горизонта.
   Так вот, в то непостижимо раннее, непостижимо тихое утро взгляд ее побежал, поскакал, помедлил – и снова запрыгал по щербатым меловым ступенькам этой своенравной лестницы, а до слуха донесся собственный шепот:
   – Шестнадцать.
   Но дальше она уже не побежала.
   Впереди – это точно – дожидался следующий квадрат, небрежно помеченный голубым номером 17, но ее разум, широко раскинув руки, балансировал и удерживал равновесие, прочно став одной занемевшей ногой между единицей и шестеркой – и ни туда ни сюда.
   Задрожав, она снова опустилась на подушку.
   Всю ночь в спальне было прохладно, будто в роднике, а она, как белый камешек, лежала на дне; ей нравилось это чувство – приятно было плыть сквозь темную, но прозрачную стихию из снов и яви. Она осязала, как из ноздрей толчками вырывается дыхание, и вдобавок, закрывая и открывая глаза, раз за разом ощущала широкие взмахи ресниц. Но потом из-за холмов выглянуло солнце, и с его появлением – она это явственно чувствовала – всю спальню затрясло как в лихорадке.
   Утро, сказала она про себя. Наверно, день будет особенный. Как-никак, мой день рождения. В такой день может произойти все, что угодно. И надеюсь, произойдет.
   Движение воздуха, словно дыхание лета, тронуло белые занавески.
   – Виния!..
   Ее звал чей-то голос. Впрочем, откуда было взяться голосу? И все же – Виния приподнялась на локте – он зазвучал опять:
   – Виния!..
   Она, выскользнув из постели, подбежала к высокому окну своей спальни.
   Внизу, на свежей траве, стоял Джеймс Конвэй, ее ровесник, семнадцати лет от роду; он-то и звал ее в этот ранний час, а когда в окне появилось ее лицо, со значением улыбнулся и замахал рукой.
   – Джим, ты что тут делаешь? – спросила она, а сама подумала: известно ли ему, какой сегодня день?
   – Да я уж час как на ногах. Решил выбраться за город, – ответил он, – на весь день, вот и собрался пораньше. Не хочешь присоединиться?
   – Ой, наверно, не получится… мои вернутся поздно, я дома одна, мне нужно…
   Она увидела зеленый холмистый простор, дороги, уходящие в лето, в август, и реки, и предместья, и этот дом, и эту комнату, и это мгновение.
   – Я не смогу… – слабо проговорила она.
   – Не слышу! – улыбчиво запротестовал Джеймс, приложив ладонь козырьком.
   – А почему ты позвал меня – других, что ли, не нашлось?
   Ему пришлось чуток поразмыслить.
   – Сам не знаю, – признался он. Подумал еще немного и послал ей приветливый и теплый взгляд. – Потому что потому. Вот и все.
   – Сейчас выйду, – сказала она.
   – Эй! – окликнул он.
   Но в окне уже никого не было.
 
   Они стояли посреди безупречной лужайки. Изумрудную гладь нарушили две цепочки шагов: одна, что полегче, торопливо пробежала тонкой строчкой, а другая, что потяжелее, прошагала неспешно, размашисто, навстречу первой. Городок молчал, как забытые часы. Все ставни еще были закрыты.
   – Ничего себе, – сказала Виния. – В такую рань. С ума сойти как рано. Уж не помню, когда я просыпалась в такое время. Слышно, как люди спят.
   Они прислушались к листве деревьев и белизне стен; в этот рассветный час, в этот час шепотов, мыши-полевки устраивались на ночлег, а цветы готовились разжимать яркие кулачки.
   – В какую сторону пойдем?
   – Как скажешь.
   Виния зажмурилась, покрутилась на месте и ткнула пальцем наугад:
   – Куда я сейчас показываю?
   – На север.
   Она открыла глаза.
   – Стало быть, пойдем из города на север. Только оно не к добру.
   – Почему это?
   И они зашагали из города; между тем солнце уже поднималось над холмами, а лужайки пуще прежнего горели изумрудным огнем.
 
   В воздухе пахло горячим шоссе с белой разметкой, и пылью, и небом, и виноградными водами проворной речки. Над головой округлился свежий лимон солнца. Впереди маячил лес, где жили тени, словно под каждое дерево слетелся миллион трепетных птиц, но на самом деле это подрагивали пятнышки от листьев, не пропускавших света. К полудню Виния и Джеймс Конвэй оставили позади обширные луга, что крахмально и туго пружинили под ногами. День нагрелся, как нагревается на солнцепеке чай со льдом в запотевшем стакане.
   Они сорвали гроздь винограда с шершавой дикой лозы. Посмотришь на ягоду против солнца – в ней отчетливо проступают виноградные мысли, погруженные в густо-янтарную мякоть, горячие семена раздумий, накопившиеся у лозы за долгие послеполуденные часы одиночества и созерцания. У виноградин был привкус чистой родниковой воды и чего-то еще, принесенного утренней росой и вечерними дождями. Живая плоть апреля, согретая августом, приготовилась отдать свой нехитрый клад первому встречному. А урок отсюда таков: сиди на солнце, склонив голову, под сенью колючей лозы, хоть в мерцании света, хоть в прямых лучах, и вселенная придет к тебе сама. Дай срок – явится небо и подарит дождь, а земля поднимется и войдет в тебя, чтобы напитать изобилием и богатством.
   – Съешь виноградину, – сказал Джеймс Конвэй. – Бери сразу две.
   С набитыми ртами они жевали мякоть, истекающую соком.
   Усевшись на берегу, они скинули обувь и не струсили, когда речная вода заточенным ледяным клинком отсекла им ступни по самую лодыжку.
   «Ноги пропали!» – подумала Виния. Но, опустив глаза, увидела, что ноги никуда не делись, просто ушли без спросу на дно и сразу освоились в земноводном царстве.
   На обед были ломти хлеба с яичницей, которые Джим прихватил из дому в бумажном пакете.
   – Виния, – заговорил Джим, примеряясь к сэндвичу, прежде чем откусить первый кусок, – можно тебя поцеловать?
   – Не знаю, – сказала она. – Я как-то об этом не думала.
   – А ты подумай, – попросил он.
   – Разве мы для того пошли гулять, чтоб ты ко мне приставал с поцелуями? – резко спросила она.
   – Да я что? Денек такой классный! Зачем его портить. Но если ты надумаешь поцеловаться – скажи, ладно?
   – Скажу, – пообещала она, принимаясь за второй сэндвич. – Если надумаю.
 
   Дождь обрушился как нежданная весть. Он принес запахи газировки, лайма, апельсина и чистейшей, самой свежей речки на всем белом свете, которая бурлила талой водой, падавшей с высокого пересохшего неба.
   Сначала в вышине возникло какое-то движение, словно шевельнулся тонкий покров. Тучи мягко обволакивали друг дружку. Слабый ветерок тронул волосы Винии и, вздыхая, утер влагу с ее верхней губы, а когда они с Джимом бросились наутек, дождевые капли добрались до них не сразу, но потом все же настигли и холодными колотушками погнали через замшелый бурелом, между неохватными деревьями в самую чащу, в пряную сердцевину урочища. Лес встрепенулся, влажно зашептал над головой, каждый лист зазвенел и расцветился под дождевыми струями.
   – Сюда! – выкрикнул Джим.
   И они юркнули в огромное дупло, которое приняло их обоих, чтобы спрятать от дождя в тепло и уют. Они стояли обнявшись, все еще дрожа от холода, и смеялись, потому что у каждого с носа и щек сбегали дождевые капли.
   – Эй! – Он лизнул ее лоб. – Дай-ка попить водички!
   – Джим!
   Они ловили звуки дождя: падающая вода отмывала вселенную до атласной чистоты, шептались высокие травы, пробуждались сладковатые запахи мокрой древесины и слежавшихся прелых листьев столетней давности.
   Потом до слуха донесся еще один звук. Где-то наверху, в теплом сумраке дупла, раздавался ровный гул: словно где-то вдалеке хозяйка печет сладкие пироги, заливает глазурью, украшает цукатами, посыпает сахарной пудрой – в общем, можно было подумать, что в натопленной, неярко освещенной кухне под шум летнего дождя хозяйка готовит обильные яства и умиротворенно мурлычет песенку, не размыкая губ.
   – Пчелы, Джим, гляди, пчелы!
   – Тихо!
   Во влажной темной воронке дупла мельтешили желтые точки. Запоздалые промокшие пчелы спешили домой с облюбованных полей, лугов или пастбищ и, проносясь мимо Винии с Джимом, взмывали в темную пустоту, хранящую жар лета.
   – Они не тронут. Главное – не шевелись.
   Джим покрепче сжал объятия; Виния тоже. Она чувствовала на лице его дыхание, смешанное с запахом терпкого винограда. Чем настойчивее барабанил по стволу дождь, тем крепче они обнимали друг друга, заходясь от хохота, но в конце концов их смех растаял в жужжании пчел, вернувшихся с дальних лугов. И тогда Винии подумалось, что на них в любой момент может обрушиться лавина меда, которая накроет их с головой, запечатает внутри этого дерева, как в заветном куске янтаря, а потом, через тысячу лет, когда снаружи отгремят, отшумят, отцветут стихии веков, случайному путнику повезет найти эту застывшую картину.
   Внутри было так тепло, так спокойно, вселенная перестала существовать, оставались только бессловесность дождя да еще лесная полутьма этого дня.
   – Виния, – прошептал, немного повременив, Джим. – Теперь-то можно?
   Его лицо сделалось очень большим, оно оказалось так близко, что заслонило все лица, которые встречались ей прежде.
   – Теперь можно, – ответила она.
   Он поцеловал ее.
   Дождь буйствовал целую минуту, снаружи холодало, а внутри ютилось укромное древесное тепло.
   Поцелуй оказался очень нежным. Он был добрым, приятно теплым, а на вкус – как абрикос и свежее яблоко, как вода, которую, проснувшись от жажды, глотаешь среди ночи, только для этого нужно пробраться в темную летнюю кухню, чтобы там, в тепле, напиться прямо из прохладного жестяного ковшика. Прежде она и вообразить не могла, что поцелуй бывает таким приятным, и безгранично ласковым, и бережным. Теперь Джим обнимал ее совсем не так, как минуту назад, когда защищал от зеленого лесного ненастья; теперь он прижимал ее к груди, как фарфоровые часы, с осторожностью и заботой. Его глаза были закрыты, а ресницы блестели темной влагой; она успела это заметить, когда сама на мгновение открыла глаза, чтобы тут же смежить веки.
   Дождь присмирел.
   В этот миг на них обрушилась новая тишина, подтолкнувшая к осознанию перемен за пределами их мира. Теперь там не было ничего, кроме присмиревших струй, запутавшихся в неводе лесных ветвей. Туча двинулась прочь, оставляя на синем небосклоне большие рваные заплаты.
   Эти перемены повергли Винию с Джимом в некоторое смятение. Они ждали, что дождь вот-вот польет с новой силой и тогда им поневоле придется застрять в этом дупле еще на минуту, еще на час. Но тут выглянуло солнце, осветило все вокруг ярким светом и вернуло к обыденности.
   Медленно выбравшись из дупла, они постояли, раскинув руки, будто старались сохранить равновесие, а потом стали искать дорогу из этого леса, где вода на глазах испарялась с каждой ветки, с каждого листа.
   – Ладно, пора двигаться, – сказала Виния. – Нам туда.
   Дорога вела в сторону послеполуденного лета.
 
   В городок они вернулись уже на закате и, взявшись за руки, прошли сквозь последний свет теплого дня. На обратном пути они почти не разговаривали и теперь, раз за разом сворачивая с одной улицы на другую, разглядывали тротуар, тянувшийся под ногами.
   – Виния, – проговорил он наконец, – тебе не кажется, что это начало?
   – Скажешь тоже, Джим!
   – А может, у нас любовь?
   – Откуда я знаю?
   Они спустились в овраг, перешли через мостки, поднялись на другой берег и оказались на ее улице.
   – Как по-твоему, мы с тобой поженимся?
   – Рано загадывать, – отозвалась она.
   – Да, верно. – Он прикусил губу. – А гулять еще пойдем?
   – Не знаю. Посмотрим. Там видно будет, Джим.
   Судя по неосвещенным окнам, дома по-прежнему никого не было. Постояв на крыльце, они с серьезным видом пожали друг другу руки.
   – Спасибо тебе, Джим, денек был чудный, – сказала она.
   – Не за что, – ответил он.
   Они постояли еще немного.
   Потом он повернулся, сошел по ступенькам и пересек темную лужайку. На дальней кромке остановился и сказал из темноты:
   – Спокойной ночи.
   Он побежал и уже почти скрылся из виду, когда она в ответ тоже сказала: «Спокойной ночи».
 
   В ночной час ее разбудил какой-то шелест.
   Она приподнялась на локте, прислушиваясь. Родители уже вернулись, заперли окна-двери, но что-то здесь было не так. Нет, ей слышались ни на что не похожие звуки. Лежа у себя в спальне, вглядываясь в летнюю ночь, которая совсем недавно была летним днем, она вновь услышала все тот же шорох, и оказалось, это зов гулкого тепла, и мокрой коры, и старого дуплистого дерева, вокруг которого дождь, а внутри – уют и тайна, и вдобавок это жужжание пчел, которые, возвращаясь с далеких лугов, взмывают под своды лета, в неведомую тьму.
   И этот шелест – до нее дошло, когда она подняла руку, чтобы найти его на ощупь в летней ночи, – слетал с ее сонных, полураскрытых в улыбке губ.
   Ее словно подбросило и тихо-тихо поманило вниз по лестнице, за дверь, на крыльцо и через лужайку – на тротуар, где неровные «классы» меловой дорожкой уходили в будущее.
   Босые ноги запрыгали по первым цифрам, оставляя влажные следы на каждой клетке, вплоть до 10 и 12, зашлепали дальше, остановились на 16, помедлили у 17, оступились и в нерешительности замерли. Потом она стиснула зубы, сжала кулаки, попятилась и…
   Прыгнула в самую середину квадрата под номером 17.
   Немного постояла с закрытыми глазами, чтобы испытать, каково оно там.
   Потом взлетела по лестнице, нырнула в кровать и поднесла ко рту ладонь, проверяя, не ушло ли дыхание послеполуденного лета, слетает ли с губ сонный шелест – знакомый золотистый гул: да, оказалось, все в порядке.
   В скором времени под эту колыбельную к ней пришел сон.

Финнеган

   Сказать, что я никогда не забуду историю с Финнеганом, – значит непростительно принизить значение событий, которые окончились столь печально. Только теперь, на восьмом десятке, я нашел в себе силы описать этот случай в расчете на какого-нибудь добросовестного полицейского, который, полагаю, тут же помчится в лес с заступом и вилами, чтобы откопать мою истину или похоронить ложь.
   Факты таковы.
   В разное время трое ребятишек убежали гулять и не вернулись. Их тела были обнаружены в дебрях Чатэмского леса без признаков насильственной смерти, однако все они были полностью обескровлены, словно виноград, сморщившийся на лозе в жаркое, засушливое лето.
   Эти иссохшие останки невинных жертв породили бесчисленные слухи о вампирах и прочей кровожадной нечисти. Такие вымыслы всегда идут по пятам за реальными событиями. Кто, как не кладбищенский оборотень, говорили люди, обескровил и загубил троих, да, верно, и обрек на смерть три десятка других.
   Детей похоронили на самом лучшем, освященном месте. Вскоре после этого сэр Роберт Мерриуэзер, достойный лавров Шерлока Холмса, но из скромности молчавший о своем таланте, миновал сто двадцать дверей родового замка и отправился на поиски мерзкого душегуба. Позвав с собою, добавим, вашего покорного слугу, чтобы нести фляжку и зонт, а также предупреждать об опасностях, которые в темном, недобром лесу могли таиться под каждым кустом.
   Сэр Роберт Мерриуэзер, усомнитесь вы?
   Именно он. И самых невероятных дверей в его уединенном замке насчитывалось десять десятков да еще дюжина.
   Неужто хозяину служили все двери без исключения? Нет, от силы каждая девятая. Откуда же они взялись в старинном жилище сэра Роберта? Да он их коллекционировал – выписывал из Рио, Парижа, Рима, Токио и Центральной Америки. Когда приходил очередной экспонат, его тут же заносили в нижние или верхние покои, причем крепили на петлях прямо к стене, чтобы створки хорошо просматривались с обеих сторон. Потом хозяин устраивал экскурсии, демонстрируя старинные порталы завзятым любителям антиквариата, которых приводили в восторг и затейливые излишества, и суровая простота, и рококо, и образчики раннего ампира, выброшенные на свалку племянниками Наполеона или изъятые у Германа Геринга, некогда погревшего руки в Лувре. Везли сюда в плоских деревянных ящиках и экспонаты совсем иного рода, протравленные песчаными бурями Оклахомы, оклеенные афишами ярмарок, похороненных ураганами 1936 года. Стоило только упомянуть, что бывают двери, которые вам совершенно не по вкусу, – они оказывались тут как тут. Стоило назвать самое отменное качество – в коллекции находилась дверь именно такой марки, надежно спрятанная от посторонних глаз, настоящая красавица за стенами забвения.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента