Библиотека современной фантастики
том 3
Фантастика Рэя Брэдбери
В нашей стране самые разные читатели знают и любят творчество американского писателя Рэя Брэдбери — и те, кому дорого его волнение, волнение современника великой эпохи перемен, и те, кто видит в нем лишь рассказчика уд
и
вительных фантастических историй.
Творчество Брэдбери неповторимо своеобразно Он — автор нескольких повестей: “Марсианские хроники”. “451° по Фаренгейту”, “Вино из одуванчиков”, “Надвигается беда” — и сборников рассказов. Но что бы он ни писал — рассказ, повесть или сценарий, — он всегда остается самим собой, узнаваемым с первых строк — удивительным поэтом мира пр е вращений, мира тревог и надежд. Трагические конфликты окружающей действительности, историч е ские сдвиги, судьбы людей — все это Брэдбери воспринимает лирически, эмоционально. В его пересказе фантастич е ская история покорения Марса — это не хроника событий, а пестрая в е реница человеческих жизней, встреч и разлук, смертей и надежд, любви и боли. Внешне “Марсианские хрон и ки” — это сборник новелл, не связанных между собой ничем, кроме названия, да и то очень условного, ибо Марс у Брэдбери разный от рассказа к рассказу. Но внутренне все новеллы скреплены единым чувс т вом, настроением, одной всепобеждающей мыслью о горечи человеческих утрат, тяжести человеческого пути и р а дости торжествующей, человечности. “Марсианские хроники” — это поэма о человеке и его борьбе за подлинно ч е ловеческий мир больших чувств, против всего злобного, равнодушного, жестокого.
Таков Брэдбери во всем. Он пишет о будущей истории, но не как историк, последовательно и ме т одично, а взволн о ванно и потрясение, как очевидец людских страданий и радостей, ибо, по существу, он пишет о своем времени. Ему беск о нечно важнее всех дат и открытий передать чудо человеческой улыбки или жеста, рассказать о простой и вечной рад о сти жизни или о такой же простой и бездонной глубине человеческого горя. Из этих атомов сущ е ствования для Брэдбери складывается история. Подлинным героем фантастики Брэдбери являются не наука и техника, изменяющие мир, а чел о век, живущий в этом исподволь меняющемся мире. Он пишет о том, что чувствует человек, когда чудо — радостное или грозное — входит в его жизнь. Удивительно пишет Брэдбери о человеке и о том, что его окружает, — будь то Земля, или космос, или холмы Марса, — с такой бережной чистотой, с такой пронз и тельной нежностью или печалью, что рассказы его кажутся плывущими в памяти строчками стихов или идущей неизвестно откуда музыкой. Да они и в самом деле нап о минают поэзию, музыку: так же сливаются, отражаются друг в друге, переплетаются их настро е ния, темы, повторы, образуя настойчивые глубинные мотивы чувств и мы с лей.
Фантастика Брэдбери всегда немного печальна. Это чувство рождено сознанием неизбежности утрат на том трудном пути, которым идут люди. Это чувство рождено и грустью расставания с “остановленным мгновением”, в к о торое вместились человеческие надежды, радость, боль, тоска. Всего лишь несколько минут из жизни чел о века, по имени Холлис, показал нам Брэдбери в рассказе “Калейдоскоп”, но в них вместилась и вся его бессмысленно одинокая жизнь, и мечты, и разочарования, и последний полет — к смерти, и закономерный итог мучительных ра з мышлений: “если бы, если бы сделать что-нибудь хорошее теперь, когда все кончено, если б сделать что-то хорошее и знать про себя: я это сд е лал”. “Когда я врежусь в воздух, я вспыхну как метеор. Хотел бы я гнать, увидит меня кто-нибудь?” — вот последняя мысль Холлиса, за которой следует уд и вительный по светлой печали конец: “Маленький мальчик на проселочной дороге поднял голову и закричал:
— М ама, смотри, смотри! Падучая звезда !
Ослепительная яркая звезда прочертила небо и канула в сумерки над Иллинойсом.
— Загадай желание, — сказала мать. — Загадай скорее желание!”
В рассказах Брэдбери время — почти всегда остановленное время, из которого выхвачены ослепительным лучом в о ображения мгновения жизни. В этой мгновенной вспышке все кажется остановившимся, застывшим — жа р кое солнце и Неподвижный летний зной над просторами полей, прохлада в комнатах стари н ных пустых домов, стеклянный звон воды в марсианских каналах; звуки тоже застыли, они длятся, нарастают, заполняют мир; и люди чаще всего застыли в заду м чивости, прислушиваясь к звону воды, шуму ветра, шагам на лестнице или внутреннему голосу. Все в мире Брэдбери словно прислушивается к чему-то приближа ю щемуся, готовому совершиться. Этот мир пронизан настроением тревожного ожидания чуда, и герои Брэдбери тоже ждут чуда или беды со всей силой надежд и отчаяния, на которую способны только люди. Так земные люди прислушиваются к непонятным, рождающимся в них словам давно исчезнувшего марсиа н ского языка, к тому, как неотвратимо входит в их тела что-то большое и прекрасное. И чудо совершается — в этих з а брошенных марсианских городах они превращаются в смуглых золотоглазых марсиан (рассказ “Смуглые и з о лотоглавые”).
“Чудо преображения” или “чудо беды” совершаются в мире Брэдбери с величайшей непроизвольностью, естес т венностью. Необычное таится в обычном — в природе, в людях. Оно пронизывает окружающее, дремлет в нем, готовое пробудиться. Это “двойное бытие” природы и человека, это дремлющее существование перемен придает рассказам Брэ д бери их трепетное, неуловимое очарование. Так дремлет беда в мрачной тишине ночи “Дракона”, прерываемой лишь тр е вожными, отрывистыми словами рыцарей. Так тревожит воображение чудовищный рубец пустынной автострады, пер е секающий необъятные, застывшие поля в “Большой дороге”.
Но в сказочном мире Брэдбери нет самого характерного для сказки — нет тех потусторонних сил, которые пор о ждают чудо или беду. Судьба героев Брэдбери — это не слепой рок. Перемены, превращения, чудеса вызваны к жизни мечтой или страхом, любовью, добротой или равнодушием, отчужденностью людей, то есть человеческими чувствами, поступками.
В рассказе “Калейдоскоп” история гибели выброшенных из взорвавшейся ракеты космонавтов звучит как прокл я тие одиночеству, отчужденности людей, порожденным обществом, где правит погоня за местом, за личным благопол у чием. О в то же время это рассказ о преодолении отчужденности, о горькой, слиш ком поздно пришедшей радости вза и мопонимания, любви к людям. Сытый и бездушный мир машинной цивилизации Брэдбери сравнивает с бетономешалкой (рассказ “Бетономешалка”). Она перемалывает в своих челюстях человеческую индивидуальность, уродует и опошляет все прекрасное. Герой рассказа бесконечно одинок, и это одиночество чувствующей и мыслящей личности неизбежно в мире земных и марсианских ме щан. Фарс м е щанского общества оборачивается трагедией личности и в конечном счете трагедией истории. Полицейская машина увозит последнего на земле прохожего в психиатрическую больницу: он осмели л ся уйти от телевизионных стен, от одури радио, от кондиционированного возд у ха, от оболванивающего стандартного расписания мещанского капиталистического рая, ушёл просто гулять, просто дышать ночью и прохладой (рассказ “Пр о хожий”). Точно так оке гонится полиция за героями рассказа “Кошки-мышки”: они пытались бежать из кошмарного атомного и бактериологического человеконенавистнического общества. Так из рассказа в рассказ все сильнее звучит м о тив трагической неустроенности мира, его внутреннего разлада.
В повести “451° по Фаренгейту” Брэдбери, как бы спроецировав в будущее современные США, показал мир, лише н ный творчества, созидания, его технику, приспособленную только для того, чтобы набивать желудки и оболв а нивать умы, чтобы наживаться на голоде миллионов и угрожать атомной смертью миллиард ам. Это мир, в котором п о жарники сжигают книги, ибо самое опасное для существования этого мира -свободное чувство и свободная мысль. Это мир, отг о роженный телевизионными стенами от природы — и с точника прекрасного и возвышенного. Это мир, в котором самые близкие люди бесконечно далеки друг от друга, разделены стеной непонимания, обречены на одиночество и поко р ность.
Так постепенно уходят из жизни чувства, знания, красота, культура, уступая место отчужденности, жесток о сти, равнодушию. И тогда неминуемо приходит расплата. Над городом Гая Монтэга беззвучно и стремительно прон о сятся атомные бомбардировщики, и город так же беззвучно тает в огне. А в рассказе “Завтра конец света” не менее трагичный конец Брэдбери поясняет словами: “Если подумать, как мы жили, этим должно было кончиться”.
Брэдбери никогда не объясняет, каковы первоисточники катастроф: жуткая убедительность его рассказов сил ь нее всяких объяснений: окружающий его мир настолько бесчеловечен, что он не может не погибнуть. Вот поч е му в его рассказах порой слышится мотив неизбежного конца, огня, в котором гибнет и все злое и все дорогое сердцу.
В рассказе “Вельд” львы, порожденные воображением детей, пожирают людей. В рассказе “Урочный час” д е ти ведут страшных пришельцев к месту, где прячутся родители. Дети — беспощадные разрушители, — этот образ словно преследует Брэдбери. Он видит этих детей, искалеченных, изуродованных капиталистической действител ь ностью. Для него это символ растоптанности самых естественных человеческих чувств, их извращения в самом зародыше и в то оке время — символ погибающего мира, в котором его будущее — д е ти — обращается против него самого.
Единственный выход, который может подсказать Брэдбери, это бегство. Герои Брэдбери бегут из механизир о ванного, равнодушного мира к природе, красоте, к людям. Уходят негры из “линчующих штатов Америки” на Марс. Изм у ченный и затравленный, бежит из города восставший Гай Монтэг — бежит в леса, к людям, хранящим в памяти книги и в сердце — чувство творчества и красоты. В камере для сумасшедших прячется от механизированного безумия окружа ю щей действительности герой рассказа “Убийца”. Бегство и погоня — т а ков круг, в котором видит Брэдбери мечущегося, затравленного человека, пытающегося в мире отчужденности, насилия и равнодушия сохранить свое человеческое дост о инство.
Философия Брэдбери вопреки трагическим мотивам внутренне оптимистична. Не случайно с такой любовью рис у ет Брэдбери простого человека, воспевает силу и естественность его переживаний. Не случайно с таким уваж е нием и вниманием всматривается он в простейшие “атомы жизни”, открывая в них прозрачную глубину сильных и мужестве н ных чувств. Он не только любит человека — он верит в него. Верит наперекор отчаянию, верит в победу доброго, светл о го, прекрасного над злым, уродливым, темным. Веритв то, что восстановится связь времен, и человеческая история ус т ремится в бесконечность. Космонавт, герой рассказа “Икар Монголъфье Райт”, ощущает себя сразу всеми этими геро и ческими, дерзкими своими предшественниками. Брэдбери углубляет реальность, сообщая ей новую историческую перспе к тиву: воочию видишь, как смыкаются эпохи, чтобы на своих крыльях понести человечество к Луне. Только в этих объед и ненных усилиях ве ч ной человеческой мечты о счастье, о свободном полете видит Брэдбери путь к будущему. “Сегодня конец начала, — размышляет перед стартом первой ракеты старик в рассказе “Конец начальной поры”. — Сегодня нач и нается время, когда большие слова — вечность, бессмертие — приобрет а ют смысл”.
Брэдбери жаждет этого времени. Поэтому он жаждет перемен. Он ощущает их разлитыми в воздухе своей эп о хи, не знает, какими они будут, но зовет их. Именно поэтому в его фантастике так двойствен лик бытия, в к о тором сквозь настоящее проступает фантастическое будущее. В бесконечных повторах, во з вращениях он страстно ищет все новые и новые обличья перемен, их контуры, пытается угадать лицо буд у щег о, донести до нас его свет, его радость. И в то же время скорбно видит, что перемены и обновления пр и ходят через трагическую гибель старого. И картины этой гибели тоже преследуют его в бесконечных кошмарных вариациях, в ужасном калейдоскопе деталей. Брэдбери — это п о эт возрождения, идущего путем отрицания старого, злобного, человеконенавистнического, обреченного общества. Созн а ние неизбежности этой трагедии делает его оптимизм героическим.
Но в противоречивом, сложном потоке времени одно остается для Брэдбери постоянным и главным — человек. Ч е ловек — мера ценностей. В бесчеловечном мире американской действительности простые люди низведены до уровня пр и датков к машинам и потребителей машинной культуры. Они ощущают себя игрушками в руках непоня т ных, кажущихся им иррациональными жестоких “сил”. Так теряется вера в значение своей личности для других, для мира, для истории, так начинается разобщенность, а за ней — духовное оскудение, мещанство, обывательщина. Брэдбери заново дарит л ю дям огромный мир чистых и светлых чувств, восстанавливает величайшую ценность неп о вторимой человеческой жизни, веру в торжество доброты, мечты и справедливости ценой разрушения механизир о ванного “рая”, ценой возвращения к первоосновам жизни — труду, природе, культуре, человеческой солидарности. В своем отрицании чуждого человеку мира “отчужденных людей” Брэдбери близок великим традициям американской литературы Хемингуэя, Фолкнера, Стей н бека. Он не идет так глубоко, как они, в социальном, психологическом анализе духовного обнищания масс — этой амер и канской общественной трагедии. Но он идет дальше, доходя в своем отрицании до логического конца, до пророчества полной гиб е ли этого мира.
Он пытается заглянуть за перевалы этих катастроф и видит там солнечный край человечности. И д а рит его улыбку боящимся поверить в это людям. Дарит им трудную, полную борьбы и испытаний веру в себя, в расцвет их зада в ленных бесчеловечным строем чувств.
Конечно, он не знает путей в эту страну, не знает путей созидания и лиц созидателей — недаром всего этого нет в его фантастике. Тем она и противоречива, что отрицание жестокой реальности и утверждение светлого фантастич е ского идеала разорваны в ней зияющей пропастью смутных, неясных надежд. В этом — слабость фа н тастики Брэдбери. Ее сила — в страстности отрицания главного зла современности — механизированного, бурж у азно-мещанского “рая” и его порождения — войны; в удивительной поэтичности человеческих чувств, мечты, мы с ли; в остром, пронзительном ощущении идущих перемен и их неповторимом фантастическом выражении; в утве р ждении величия человека-труженика, творца.
Вот в чем суть этой удивительной фантастики.
Р.НУДЕЛЬМАН
Творчество Брэдбери неповторимо своеобразно Он — автор нескольких повестей: “Марсианские хроники”. “451° по Фаренгейту”, “Вино из одуванчиков”, “Надвигается беда” — и сборников рассказов. Но что бы он ни писал — рассказ, повесть или сценарий, — он всегда остается самим собой, узнаваемым с первых строк — удивительным поэтом мира пр е вращений, мира тревог и надежд. Трагические конфликты окружающей действительности, историч е ские сдвиги, судьбы людей — все это Брэдбери воспринимает лирически, эмоционально. В его пересказе фантастич е ская история покорения Марса — это не хроника событий, а пестрая в е реница человеческих жизней, встреч и разлук, смертей и надежд, любви и боли. Внешне “Марсианские хрон и ки” — это сборник новелл, не связанных между собой ничем, кроме названия, да и то очень условного, ибо Марс у Брэдбери разный от рассказа к рассказу. Но внутренне все новеллы скреплены единым чувс т вом, настроением, одной всепобеждающей мыслью о горечи человеческих утрат, тяжести человеческого пути и р а дости торжествующей, человечности. “Марсианские хроники” — это поэма о человеке и его борьбе за подлинно ч е ловеческий мир больших чувств, против всего злобного, равнодушного, жестокого.
Таков Брэдбери во всем. Он пишет о будущей истории, но не как историк, последовательно и ме т одично, а взволн о ванно и потрясение, как очевидец людских страданий и радостей, ибо, по существу, он пишет о своем времени. Ему беск о нечно важнее всех дат и открытий передать чудо человеческой улыбки или жеста, рассказать о простой и вечной рад о сти жизни или о такой же простой и бездонной глубине человеческого горя. Из этих атомов сущ е ствования для Брэдбери складывается история. Подлинным героем фантастики Брэдбери являются не наука и техника, изменяющие мир, а чел о век, живущий в этом исподволь меняющемся мире. Он пишет о том, что чувствует человек, когда чудо — радостное или грозное — входит в его жизнь. Удивительно пишет Брэдбери о человеке и о том, что его окружает, — будь то Земля, или космос, или холмы Марса, — с такой бережной чистотой, с такой пронз и тельной нежностью или печалью, что рассказы его кажутся плывущими в памяти строчками стихов или идущей неизвестно откуда музыкой. Да они и в самом деле нап о минают поэзию, музыку: так же сливаются, отражаются друг в друге, переплетаются их настро е ния, темы, повторы, образуя настойчивые глубинные мотивы чувств и мы с лей.
Фантастика Брэдбери всегда немного печальна. Это чувство рождено сознанием неизбежности утрат на том трудном пути, которым идут люди. Это чувство рождено и грустью расставания с “остановленным мгновением”, в к о торое вместились человеческие надежды, радость, боль, тоска. Всего лишь несколько минут из жизни чел о века, по имени Холлис, показал нам Брэдбери в рассказе “Калейдоскоп”, но в них вместилась и вся его бессмысленно одинокая жизнь, и мечты, и разочарования, и последний полет — к смерти, и закономерный итог мучительных ра з мышлений: “если бы, если бы сделать что-нибудь хорошее теперь, когда все кончено, если б сделать что-то хорошее и знать про себя: я это сд е лал”. “Когда я врежусь в воздух, я вспыхну как метеор. Хотел бы я гнать, увидит меня кто-нибудь?” — вот последняя мысль Холлиса, за которой следует уд и вительный по светлой печали конец: “Маленький мальчик на проселочной дороге поднял голову и закричал:
— М ама, смотри, смотри! Падучая звезда !
Ослепительная яркая звезда прочертила небо и канула в сумерки над Иллинойсом.
— Загадай желание, — сказала мать. — Загадай скорее желание!”
В рассказах Брэдбери время — почти всегда остановленное время, из которого выхвачены ослепительным лучом в о ображения мгновения жизни. В этой мгновенной вспышке все кажется остановившимся, застывшим — жа р кое солнце и Неподвижный летний зной над просторами полей, прохлада в комнатах стари н ных пустых домов, стеклянный звон воды в марсианских каналах; звуки тоже застыли, они длятся, нарастают, заполняют мир; и люди чаще всего застыли в заду м чивости, прислушиваясь к звону воды, шуму ветра, шагам на лестнице или внутреннему голосу. Все в мире Брэдбери словно прислушивается к чему-то приближа ю щемуся, готовому совершиться. Этот мир пронизан настроением тревожного ожидания чуда, и герои Брэдбери тоже ждут чуда или беды со всей силой надежд и отчаяния, на которую способны только люди. Так земные люди прислушиваются к непонятным, рождающимся в них словам давно исчезнувшего марсиа н ского языка, к тому, как неотвратимо входит в их тела что-то большое и прекрасное. И чудо совершается — в этих з а брошенных марсианских городах они превращаются в смуглых золотоглазых марсиан (рассказ “Смуглые и з о лотоглавые”).
“Чудо преображения” или “чудо беды” совершаются в мире Брэдбери с величайшей непроизвольностью, естес т венностью. Необычное таится в обычном — в природе, в людях. Оно пронизывает окружающее, дремлет в нем, готовое пробудиться. Это “двойное бытие” природы и человека, это дремлющее существование перемен придает рассказам Брэ д бери их трепетное, неуловимое очарование. Так дремлет беда в мрачной тишине ночи “Дракона”, прерываемой лишь тр е вожными, отрывистыми словами рыцарей. Так тревожит воображение чудовищный рубец пустынной автострады, пер е секающий необъятные, застывшие поля в “Большой дороге”.
Но в сказочном мире Брэдбери нет самого характерного для сказки — нет тех потусторонних сил, которые пор о ждают чудо или беду. Судьба героев Брэдбери — это не слепой рок. Перемены, превращения, чудеса вызваны к жизни мечтой или страхом, любовью, добротой или равнодушием, отчужденностью людей, то есть человеческими чувствами, поступками.
В рассказе “Калейдоскоп” история гибели выброшенных из взорвавшейся ракеты космонавтов звучит как прокл я тие одиночеству, отчужденности людей, порожденным обществом, где правит погоня за местом, за личным благопол у чием. О в то же время это рассказ о преодолении отчужденности, о горькой, слиш ком поздно пришедшей радости вза и мопонимания, любви к людям. Сытый и бездушный мир машинной цивилизации Брэдбери сравнивает с бетономешалкой (рассказ “Бетономешалка”). Она перемалывает в своих челюстях человеческую индивидуальность, уродует и опошляет все прекрасное. Герой рассказа бесконечно одинок, и это одиночество чувствующей и мыслящей личности неизбежно в мире земных и марсианских ме щан. Фарс м е щанского общества оборачивается трагедией личности и в конечном счете трагедией истории. Полицейская машина увозит последнего на земле прохожего в психиатрическую больницу: он осмели л ся уйти от телевизионных стен, от одури радио, от кондиционированного возд у ха, от оболванивающего стандартного расписания мещанского капиталистического рая, ушёл просто гулять, просто дышать ночью и прохладой (рассказ “Пр о хожий”). Точно так оке гонится полиция за героями рассказа “Кошки-мышки”: они пытались бежать из кошмарного атомного и бактериологического человеконенавистнического общества. Так из рассказа в рассказ все сильнее звучит м о тив трагической неустроенности мира, его внутреннего разлада.
В повести “451° по Фаренгейту” Брэдбери, как бы спроецировав в будущее современные США, показал мир, лише н ный творчества, созидания, его технику, приспособленную только для того, чтобы набивать желудки и оболв а нивать умы, чтобы наживаться на голоде миллионов и угрожать атомной смертью миллиард ам. Это мир, в котором п о жарники сжигают книги, ибо самое опасное для существования этого мира -свободное чувство и свободная мысль. Это мир, отг о роженный телевизионными стенами от природы — и с точника прекрасного и возвышенного. Это мир, в котором самые близкие люди бесконечно далеки друг от друга, разделены стеной непонимания, обречены на одиночество и поко р ность.
Так постепенно уходят из жизни чувства, знания, красота, культура, уступая место отчужденности, жесток о сти, равнодушию. И тогда неминуемо приходит расплата. Над городом Гая Монтэга беззвучно и стремительно прон о сятся атомные бомбардировщики, и город так же беззвучно тает в огне. А в рассказе “Завтра конец света” не менее трагичный конец Брэдбери поясняет словами: “Если подумать, как мы жили, этим должно было кончиться”.
Брэдбери никогда не объясняет, каковы первоисточники катастроф: жуткая убедительность его рассказов сил ь нее всяких объяснений: окружающий его мир настолько бесчеловечен, что он не может не погибнуть. Вот поч е му в его рассказах порой слышится мотив неизбежного конца, огня, в котором гибнет и все злое и все дорогое сердцу.
В рассказе “Вельд” львы, порожденные воображением детей, пожирают людей. В рассказе “Урочный час” д е ти ведут страшных пришельцев к месту, где прячутся родители. Дети — беспощадные разрушители, — этот образ словно преследует Брэдбери. Он видит этих детей, искалеченных, изуродованных капиталистической действител ь ностью. Для него это символ растоптанности самых естественных человеческих чувств, их извращения в самом зародыше и в то оке время — символ погибающего мира, в котором его будущее — д е ти — обращается против него самого.
Единственный выход, который может подсказать Брэдбери, это бегство. Герои Брэдбери бегут из механизир о ванного, равнодушного мира к природе, красоте, к людям. Уходят негры из “линчующих штатов Америки” на Марс. Изм у ченный и затравленный, бежит из города восставший Гай Монтэг — бежит в леса, к людям, хранящим в памяти книги и в сердце — чувство творчества и красоты. В камере для сумасшедших прячется от механизированного безумия окружа ю щей действительности герой рассказа “Убийца”. Бегство и погоня — т а ков круг, в котором видит Брэдбери мечущегося, затравленного человека, пытающегося в мире отчужденности, насилия и равнодушия сохранить свое человеческое дост о инство.
Философия Брэдбери вопреки трагическим мотивам внутренне оптимистична. Не случайно с такой любовью рис у ет Брэдбери простого человека, воспевает силу и естественность его переживаний. Не случайно с таким уваж е нием и вниманием всматривается он в простейшие “атомы жизни”, открывая в них прозрачную глубину сильных и мужестве н ных чувств. Он не только любит человека — он верит в него. Верит наперекор отчаянию, верит в победу доброго, светл о го, прекрасного над злым, уродливым, темным. Веритв то, что восстановится связь времен, и человеческая история ус т ремится в бесконечность. Космонавт, герой рассказа “Икар Монголъфье Райт”, ощущает себя сразу всеми этими геро и ческими, дерзкими своими предшественниками. Брэдбери углубляет реальность, сообщая ей новую историческую перспе к тиву: воочию видишь, как смыкаются эпохи, чтобы на своих крыльях понести человечество к Луне. Только в этих объед и ненных усилиях ве ч ной человеческой мечты о счастье, о свободном полете видит Брэдбери путь к будущему. “Сегодня конец начала, — размышляет перед стартом первой ракеты старик в рассказе “Конец начальной поры”. — Сегодня нач и нается время, когда большие слова — вечность, бессмертие — приобрет а ют смысл”.
Брэдбери жаждет этого времени. Поэтому он жаждет перемен. Он ощущает их разлитыми в воздухе своей эп о хи, не знает, какими они будут, но зовет их. Именно поэтому в его фантастике так двойствен лик бытия, в к о тором сквозь настоящее проступает фантастическое будущее. В бесконечных повторах, во з вращениях он страстно ищет все новые и новые обличья перемен, их контуры, пытается угадать лицо буд у щег о, донести до нас его свет, его радость. И в то же время скорбно видит, что перемены и обновления пр и ходят через трагическую гибель старого. И картины этой гибели тоже преследуют его в бесконечных кошмарных вариациях, в ужасном калейдоскопе деталей. Брэдбери — это п о эт возрождения, идущего путем отрицания старого, злобного, человеконенавистнического, обреченного общества. Созн а ние неизбежности этой трагедии делает его оптимизм героическим.
Но в противоречивом, сложном потоке времени одно остается для Брэдбери постоянным и главным — человек. Ч е ловек — мера ценностей. В бесчеловечном мире американской действительности простые люди низведены до уровня пр и датков к машинам и потребителей машинной культуры. Они ощущают себя игрушками в руках непоня т ных, кажущихся им иррациональными жестоких “сил”. Так теряется вера в значение своей личности для других, для мира, для истории, так начинается разобщенность, а за ней — духовное оскудение, мещанство, обывательщина. Брэдбери заново дарит л ю дям огромный мир чистых и светлых чувств, восстанавливает величайшую ценность неп о вторимой человеческой жизни, веру в торжество доброты, мечты и справедливости ценой разрушения механизир о ванного “рая”, ценой возвращения к первоосновам жизни — труду, природе, культуре, человеческой солидарности. В своем отрицании чуждого человеку мира “отчужденных людей” Брэдбери близок великим традициям американской литературы Хемингуэя, Фолкнера, Стей н бека. Он не идет так глубоко, как они, в социальном, психологическом анализе духовного обнищания масс — этой амер и канской общественной трагедии. Но он идет дальше, доходя в своем отрицании до логического конца, до пророчества полной гиб е ли этого мира.
Он пытается заглянуть за перевалы этих катастроф и видит там солнечный край человечности. И д а рит его улыбку боящимся поверить в это людям. Дарит им трудную, полную борьбы и испытаний веру в себя, в расцвет их зада в ленных бесчеловечным строем чувств.
Конечно, он не знает путей в эту страну, не знает путей созидания и лиц созидателей — недаром всего этого нет в его фантастике. Тем она и противоречива, что отрицание жестокой реальности и утверждение светлого фантастич е ского идеала разорваны в ней зияющей пропастью смутных, неясных надежд. В этом — слабость фа н тастики Брэдбери. Ее сила — в страстности отрицания главного зла современности — механизированного, бурж у азно-мещанского “рая” и его порождения — войны; в удивительной поэтичности человеческих чувств, мечты, мы с ли; в остром, пронзительном ощущении идущих перемен и их неповторимом фантастическом выражении; в утве р ждении величия человека-труженика, творца.
Вот в чем суть этой удивительной фантастики.
Р.НУДЕЛЬМАН
Рэй Бредбери
451° градус по Фаренгейту
451° по Фаренгейту — температура, при которой воспламеняется и горит бумага.
ДОНУ КОНГДОНУ С БЛАГОДАРНОСТЬЮ
Если тебе дадут линованную бумагу, пиши поперек.
Хуан Рамон Хименес
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ОЧАГ И “САЛАМАНДРА”
Жечь было наслаждением.
Испытываешь какое-то особое наслаждение при виде того, как огонь пожирает вещи, как они чернеют и меняются. Медный наконечник брандспойта зажат в кулаках: громадный питон изрыгает на мир ядовитую струю керосина; кровь стучит в висках; а руки, превращая в пепел изорванные, обуглившиеся страницы истории, кажутся руками диковинного дирижера, исполняющего симфонию огня и разрушения. Символический шлем, украшенный цифрой 451, низко надвинут на лоб; глаза сверкают оранжевым пламенем при мысли о том, что должно сейчас произойти: он нажимает воспламенитель — и огонь жадно бросается на дом, окрашивая вечернее небо в багрово-желто-черные тона. Он шагает в рое огненно-красных светляков, и больше всего ему хочется сделать сейчас то, чем он так часто забавлялся в детстве, — сунуть в огонь прутик с леденцом, пока книги, как голуби, шелестя крыльями-страницами, умирают на крыльце и на лужайке перед домом; они взлетают в огненном вихре, и черный от копоти ветер уносит их прочь.
Жесткая улыбка застыла на лице Монтэга, улыбка-гримаса, которая появляется на губах у человека, когда его вдруг опалит огнем и он стремительно отпрянет назад от его жаркого прикосновения.
Он знал, что, вернувшись в пожарное депо, он, менестрель огня, взглянув в зеркало, дружески подмигнет своему обожженному, измазанному сажей лицу. И позже в темноте, уже засыпая, он все еще будет чувствовать на губах застывшую судорожную улыбку. Она никогда не покидала его лица, никогда, сколько он себя помнит.
Он тщательно вытер и повесил на гвоздь черный блестящий шлем, аккуратно повесил рядом брезентовую куртку, с наслаждением вымылся под сильной струей душа и, насвистывая, сунув руки в карманы, пересек площадку верхнего этажа пожарной станции и скользнул в люк. В последнюю секунду, когда катастрофа уже казалась неизбежной, он выдернул руки из карманов, обхватил блестящий бронзовый шест и со скрипом затормозил за миг до того, как его ноги коснулись цементного пола нижнего этажа.
Выйдя на пустынную ночную улицу, он направился к метро. Бесшумный пневматический поезд поглотил его, пролетел, как челнок, но хорошо смазанной трубе подземного туннеля и вместе с сильной струей теплого воздуха выбросил на выложенный желтыми плитками эскалатор, ведущий на поверхность в одном из пригородов.
Насвистывая, Монтэг поднялся на эскалаторе навстречу ночной тишине. Не думая ни о чем, во всяком случае, ни о чем в особенности, он дошел до поворота. Но еще раньше, чем выйти на угол, он вдруг замедлил шаги, как будто ветер, налетев откуда-то, ударил ему в лицо или кто-то окликнул его по имени.
Уже несколько раз, приближаясь вечером к повороту, за которым освещенный звездами тротуар вел к его дому, он испытывал это странное чувство. Ему казалось, что за мгновение до того, как ему повернуть, за углом кто-то стоял. В воздухе была какая-то особая тишина, словно там, в двух шагах, кто-то притаился и ждал и лишь за секунду до его появления вдруг превратился в тень и пропустил его сквозь себя.
Может быть, его ноздри улавливали слабый аромат, может быть, кожей лица и рук он ощущал чуть заметное повышение температуры вблизи того места, где стоял кто-то невидимый, согревая воздух своим теплом. Понять это было невозможно. Однако, завернув за угол, он всякий раз видел лишь белые плиты пустынного тротуара. Только однажды ему показалось, будто чья-то тень мелькнула через лужайку, но все исчезло, прежде чем он смог вглядеться или произнести хоть слово.
Сегодня же у поворота он так замедлил шаги, что почти остановился. Мысленно он уже был за углом — и уловил слабый шорох. Чье-то дыхание? Пли движение воздуха, вызванное присутствием кого-то, кто очень тихо стоял и ждал?
Он завернул за угол.
По залитому лунным светом тротуару ветер гнал осенние листья, и казалось, что идущая навстречу девушка не переступает по плитам, а скользит над ними, подгоняемая ветром и листвой. Слегка нагнув голову, она смотрела, как носки ее туфель задевают кружащуюся листву. Ее тонкое, матовой белизны лицо светилось ласковым, неутолимым любопытством. Оно выражало легкое удивление. Темные глаза так пытливо смотрели на мир, что, казалось, ничто не могло от них ускользнуть. На ней было белое платье; оно шелестело. Монтэгу чудилось, что он слышит каждое движение ее рук в такт шагам, что он услышал даже легчайший, неуловимый для слуха звук — светлый трепет ее лица, когда, подняв голову, она увидела вдруг, что лишь несколько шагов отделяют ее от мужчины, стоящего посреди тротуара.
Ветви над их головами, шурша, роняли сухой дождь листьев. Девушка остановилась. Казалось, она готова была отпрянуть назад, но вместо того она пристально поглядела на Монтэга, и ее темные, лучистые, живые глаза так просияли, как будто он сказал ей что-то необыкновенно хорошее. Но он знал, что его губы произнесли лишь простое приветствие. Потом, видя, что девушка, как завороженная, смотрит на изображение саламандры на рукаве его тужурки и на диск с фениксом, приколотый к груди, он заговорил:
— Вы, очевидно, наша новая соседка?
— А вы, должно быть… — она, наконец, оторвала глаза от эмблем его профессии, — пожарник? — Голос ее замер.
— Как вы странно это сказали.
— Я… я догадалась бы даже с закрытыми глазами, — тихо проговорила она.
— Запах керосина, да? Моя жена всегда на это жалуется. — Он засмеялся. — Дочиста его ни за что не отмоешь.
— Да. Не отмоешь, — промолвила она, и в голосе ее прозвучал страх.
Монтэгу казалось, будто она кружится вокруг него, вертит его во все стороны, легонько встряхивает, выворачивает карманы, хотя она не двигалась с места.
— Запах керосина, — сказал он, чтобы прервать затянувшееся молчание. — А для меня он все равно что духи.
— Неужели правда?
— Конечно. Почему бы и нет?
Она подумала, прежде чем ответить:
— Не знаю. — Потом она оглянулась назад, туда, где были дома. — Можно, я пойду с вами? Меня зовут Кларисса Маклеллан.
— Кларисса… А меня — Гай Монтэг. Ну что ж, идемте. А что вы тут делаете одна и так поздно? Сколько вам лет?
Теплой ветреной ночью они шли по серебряному от луны тротуару, и Монтэгу чудилось, будто вокруг веет тончайшим ароматом свежих абрикосов и земляники. Он оглянулся и понял, что это невозможно — ведь на дворе осень.
Нет, ничего этого не было. Была только девушка, идущая рядом, и в лунном свете лицо ее сияло, как снег. Он знал, что сейчас она обдумывает его вопросы, соображает, как лучше ответить на них.
— Ну вот, — сказала она, — мне семнадцать лет, и я помешанная. Мой дядя утверждает, что одно неизбежно сопутствует другому. Он говорит: если спросят, сколько тебе лет, отвечай, что тебе семнадцать и что ты сумасшедшая. Хорошо гулять ночью, правда? Я люблю смотреть на вещи, вдыхать их запах, и бывает, что я брожу вот так всю ночь напролет и встречаю восход солнца.
Некоторое время они шли молча. Потом она сказала задумчиво:
— Знаете, я совсем вас не боюсь.
— А почему вы должны меня бояться? — удивленно спросил он.
— Многие боятся вас. Я хочу сказать, боятся пожарников. Но ведь вы в конце концов такой же человек…
В со глазах, как в двух блестящих капельках прозрачной воды, он увидел свое отражение, темное и крохотное, но до мельчайших подробностей точное — даже складки у рта, — как будто ее глаза были двумя волшебными кусочками лилового янтаря, навеки заключившими в себе его образ. Ее лицо, обращенное теперь к нему, казалось хрупким, матово-белым кристаллом, светящимся изнутри ровным, немеркнущим светом. То был не электрический свет, пронзительный и резкий, а странно успокаивающее, мягкое мерцание свечи. Как-то раз, когда он был ребенком, погасло электричество, и его мать отыскала и зажгла последнюю свечу. Этот короткий час, пока горела свеча, был часом чудесных открытий: мир изменился, пространство перестало быть огромным и уютно сомкнулось вокруг них. Мать и сын сидели вдвоем, странно преображенные, искренне желая, чтобы электричество не включалось как можно дольше.
Вдруг Кларисса сказала:
— Можно спросить вас?.. Вы давно работаете пожарником?
— С тех пор как мне исполнилось двадцать. Вот уже десять лет.
— А вы когда-нибудь читаете книги, которые жжете?
Он рассмеялся.
— Это карается законом.
— Да-а… Конечно.
— Это неплохая работа. В понедельник жечь книги Эдны Миллей, в среду — Уитмена, в пятницу — Фолкнера. Сжигать в пепел, затем сжечь даже пепел. Таков наш профессиональный девиз.
Они прошли еще немного. Вдруг девушка спросила:
— Правда ли, что когда-то, давно, пожарники тушили пожары, а не разжигали их?
— Нет. Дома всегда были несгораемыми. Поверьте моему слову.
— Странно. Я слыхала, что было время, когда дома загорались сами собой, от какой-нибудь неосторожности. И тогда пожарные были нужны, чтобы тушить огонь.
Он рассмеялся. Девушка быстро вскинула на него глаза.
— Почему вы смеетесь?
— Не знаю. — Он снова засмеялся, но вдруг умолк. — А что?
— Вы смеетесь, хотя я не сказала ничего смешного. И вы на все отвечаете сразу. Вы совсем не задумываетесь над тем, что я спросила.
Монтэг остановился.
— А вы и правда очень странная, — сказал он, разглядывая ее. — У вас как будто совсем нет уважения к собеседнику!
— Я не хотела вас обидеть. Должно быть, я просто чересчур люблю приглядываться к людям.
Испытываешь какое-то особое наслаждение при виде того, как огонь пожирает вещи, как они чернеют и меняются. Медный наконечник брандспойта зажат в кулаках: громадный питон изрыгает на мир ядовитую струю керосина; кровь стучит в висках; а руки, превращая в пепел изорванные, обуглившиеся страницы истории, кажутся руками диковинного дирижера, исполняющего симфонию огня и разрушения. Символический шлем, украшенный цифрой 451, низко надвинут на лоб; глаза сверкают оранжевым пламенем при мысли о том, что должно сейчас произойти: он нажимает воспламенитель — и огонь жадно бросается на дом, окрашивая вечернее небо в багрово-желто-черные тона. Он шагает в рое огненно-красных светляков, и больше всего ему хочется сделать сейчас то, чем он так часто забавлялся в детстве, — сунуть в огонь прутик с леденцом, пока книги, как голуби, шелестя крыльями-страницами, умирают на крыльце и на лужайке перед домом; они взлетают в огненном вихре, и черный от копоти ветер уносит их прочь.
Жесткая улыбка застыла на лице Монтэга, улыбка-гримаса, которая появляется на губах у человека, когда его вдруг опалит огнем и он стремительно отпрянет назад от его жаркого прикосновения.
Он знал, что, вернувшись в пожарное депо, он, менестрель огня, взглянув в зеркало, дружески подмигнет своему обожженному, измазанному сажей лицу. И позже в темноте, уже засыпая, он все еще будет чувствовать на губах застывшую судорожную улыбку. Она никогда не покидала его лица, никогда, сколько он себя помнит.
Он тщательно вытер и повесил на гвоздь черный блестящий шлем, аккуратно повесил рядом брезентовую куртку, с наслаждением вымылся под сильной струей душа и, насвистывая, сунув руки в карманы, пересек площадку верхнего этажа пожарной станции и скользнул в люк. В последнюю секунду, когда катастрофа уже казалась неизбежной, он выдернул руки из карманов, обхватил блестящий бронзовый шест и со скрипом затормозил за миг до того, как его ноги коснулись цементного пола нижнего этажа.
Выйдя на пустынную ночную улицу, он направился к метро. Бесшумный пневматический поезд поглотил его, пролетел, как челнок, но хорошо смазанной трубе подземного туннеля и вместе с сильной струей теплого воздуха выбросил на выложенный желтыми плитками эскалатор, ведущий на поверхность в одном из пригородов.
Насвистывая, Монтэг поднялся на эскалаторе навстречу ночной тишине. Не думая ни о чем, во всяком случае, ни о чем в особенности, он дошел до поворота. Но еще раньше, чем выйти на угол, он вдруг замедлил шаги, как будто ветер, налетев откуда-то, ударил ему в лицо или кто-то окликнул его по имени.
Уже несколько раз, приближаясь вечером к повороту, за которым освещенный звездами тротуар вел к его дому, он испытывал это странное чувство. Ему казалось, что за мгновение до того, как ему повернуть, за углом кто-то стоял. В воздухе была какая-то особая тишина, словно там, в двух шагах, кто-то притаился и ждал и лишь за секунду до его появления вдруг превратился в тень и пропустил его сквозь себя.
Может быть, его ноздри улавливали слабый аромат, может быть, кожей лица и рук он ощущал чуть заметное повышение температуры вблизи того места, где стоял кто-то невидимый, согревая воздух своим теплом. Понять это было невозможно. Однако, завернув за угол, он всякий раз видел лишь белые плиты пустынного тротуара. Только однажды ему показалось, будто чья-то тень мелькнула через лужайку, но все исчезло, прежде чем он смог вглядеться или произнести хоть слово.
Сегодня же у поворота он так замедлил шаги, что почти остановился. Мысленно он уже был за углом — и уловил слабый шорох. Чье-то дыхание? Пли движение воздуха, вызванное присутствием кого-то, кто очень тихо стоял и ждал?
Он завернул за угол.
По залитому лунным светом тротуару ветер гнал осенние листья, и казалось, что идущая навстречу девушка не переступает по плитам, а скользит над ними, подгоняемая ветром и листвой. Слегка нагнув голову, она смотрела, как носки ее туфель задевают кружащуюся листву. Ее тонкое, матовой белизны лицо светилось ласковым, неутолимым любопытством. Оно выражало легкое удивление. Темные глаза так пытливо смотрели на мир, что, казалось, ничто не могло от них ускользнуть. На ней было белое платье; оно шелестело. Монтэгу чудилось, что он слышит каждое движение ее рук в такт шагам, что он услышал даже легчайший, неуловимый для слуха звук — светлый трепет ее лица, когда, подняв голову, она увидела вдруг, что лишь несколько шагов отделяют ее от мужчины, стоящего посреди тротуара.
Ветви над их головами, шурша, роняли сухой дождь листьев. Девушка остановилась. Казалось, она готова была отпрянуть назад, но вместо того она пристально поглядела на Монтэга, и ее темные, лучистые, живые глаза так просияли, как будто он сказал ей что-то необыкновенно хорошее. Но он знал, что его губы произнесли лишь простое приветствие. Потом, видя, что девушка, как завороженная, смотрит на изображение саламандры на рукаве его тужурки и на диск с фениксом, приколотый к груди, он заговорил:
— Вы, очевидно, наша новая соседка?
— А вы, должно быть… — она, наконец, оторвала глаза от эмблем его профессии, — пожарник? — Голос ее замер.
— Как вы странно это сказали.
— Я… я догадалась бы даже с закрытыми глазами, — тихо проговорила она.
— Запах керосина, да? Моя жена всегда на это жалуется. — Он засмеялся. — Дочиста его ни за что не отмоешь.
— Да. Не отмоешь, — промолвила она, и в голосе ее прозвучал страх.
Монтэгу казалось, будто она кружится вокруг него, вертит его во все стороны, легонько встряхивает, выворачивает карманы, хотя она не двигалась с места.
— Запах керосина, — сказал он, чтобы прервать затянувшееся молчание. — А для меня он все равно что духи.
— Неужели правда?
— Конечно. Почему бы и нет?
Она подумала, прежде чем ответить:
— Не знаю. — Потом она оглянулась назад, туда, где были дома. — Можно, я пойду с вами? Меня зовут Кларисса Маклеллан.
— Кларисса… А меня — Гай Монтэг. Ну что ж, идемте. А что вы тут делаете одна и так поздно? Сколько вам лет?
Теплой ветреной ночью они шли по серебряному от луны тротуару, и Монтэгу чудилось, будто вокруг веет тончайшим ароматом свежих абрикосов и земляники. Он оглянулся и понял, что это невозможно — ведь на дворе осень.
Нет, ничего этого не было. Была только девушка, идущая рядом, и в лунном свете лицо ее сияло, как снег. Он знал, что сейчас она обдумывает его вопросы, соображает, как лучше ответить на них.
— Ну вот, — сказала она, — мне семнадцать лет, и я помешанная. Мой дядя утверждает, что одно неизбежно сопутствует другому. Он говорит: если спросят, сколько тебе лет, отвечай, что тебе семнадцать и что ты сумасшедшая. Хорошо гулять ночью, правда? Я люблю смотреть на вещи, вдыхать их запах, и бывает, что я брожу вот так всю ночь напролет и встречаю восход солнца.
Некоторое время они шли молча. Потом она сказала задумчиво:
— Знаете, я совсем вас не боюсь.
— А почему вы должны меня бояться? — удивленно спросил он.
— Многие боятся вас. Я хочу сказать, боятся пожарников. Но ведь вы в конце концов такой же человек…
В со глазах, как в двух блестящих капельках прозрачной воды, он увидел свое отражение, темное и крохотное, но до мельчайших подробностей точное — даже складки у рта, — как будто ее глаза были двумя волшебными кусочками лилового янтаря, навеки заключившими в себе его образ. Ее лицо, обращенное теперь к нему, казалось хрупким, матово-белым кристаллом, светящимся изнутри ровным, немеркнущим светом. То был не электрический свет, пронзительный и резкий, а странно успокаивающее, мягкое мерцание свечи. Как-то раз, когда он был ребенком, погасло электричество, и его мать отыскала и зажгла последнюю свечу. Этот короткий час, пока горела свеча, был часом чудесных открытий: мир изменился, пространство перестало быть огромным и уютно сомкнулось вокруг них. Мать и сын сидели вдвоем, странно преображенные, искренне желая, чтобы электричество не включалось как можно дольше.
Вдруг Кларисса сказала:
— Можно спросить вас?.. Вы давно работаете пожарником?
— С тех пор как мне исполнилось двадцать. Вот уже десять лет.
— А вы когда-нибудь читаете книги, которые жжете?
Он рассмеялся.
— Это карается законом.
— Да-а… Конечно.
— Это неплохая работа. В понедельник жечь книги Эдны Миллей, в среду — Уитмена, в пятницу — Фолкнера. Сжигать в пепел, затем сжечь даже пепел. Таков наш профессиональный девиз.
Они прошли еще немного. Вдруг девушка спросила:
— Правда ли, что когда-то, давно, пожарники тушили пожары, а не разжигали их?
— Нет. Дома всегда были несгораемыми. Поверьте моему слову.
— Странно. Я слыхала, что было время, когда дома загорались сами собой, от какой-нибудь неосторожности. И тогда пожарные были нужны, чтобы тушить огонь.
Он рассмеялся. Девушка быстро вскинула на него глаза.
— Почему вы смеетесь?
— Не знаю. — Он снова засмеялся, но вдруг умолк. — А что?
— Вы смеетесь, хотя я не сказала ничего смешного. И вы на все отвечаете сразу. Вы совсем не задумываетесь над тем, что я спросила.
Монтэг остановился.
— А вы и правда очень странная, — сказал он, разглядывая ее. — У вас как будто совсем нет уважения к собеседнику!
— Я не хотела вас обидеть. Должно быть, я просто чересчур люблю приглядываться к людям.