Погруженный в свои мысли, Дорин Поэнару подошел к дому. Квартира у него была комфортабельная, хотя комфорт сам по себе мало что для него значил. Главенствующее положение в доме занимал рояль, и Дорин остановился перед ним, едва войдя. Здесь же, на рояле, была и Кармен, улыбавшаяся ему со стереофотографии. Он взял снимок и тоже улыбнулся, разглядывая его. Может быть, Кришан догадался, что он влюблен? Может быть, не случайно сказал, что мысль о любимой женщине — это источник вдохновения? Он поставил снимок на место и подсел к роялю. Его тонкие, искусные пальцы легко пробежали по клавиатуре из конца в конец, туда и обратно, снова и снова, наполняя комнату каскадом причудливых звуков. И вдруг руки замерли в воздухе, он прислушался, словно ловя где-то в глубине себя интересный аккорд; попытался воспроизвести его, сначала неуверенно, потом все с большей свободой, а потом к этому аккорду присоединился другой, словно поджидавший рядом. Взгляд его упал на портрет, и он снова улыбнулся. Какая Кармен красавица!
   Похожа на… Да, но на кого же она похожа? Перед его внутренним взором промелькнуло множество знаменитых актрис театра и кино. Нет, Кармен ни на одну из них не похожа. Конечно, она напоминает испанку! Он прищурил глаза, и ему показалось, что лицо на портрете улыбается ему из-под кружевного веера, в пируэте болеро. Но руки продолжали свое дело: за первыми двумя аккордами последовали другие, и Поэнару вдруг понял, что они могут стать началом мелодии.
   — Кармен и вправду вдохновляет меня! — воскликнул он, поспешно хватая бумагу и карандаш. На обороте подвернувшейся под руку партитуры появились первые такты нового произведения. — Кармен вдохновляет, это несомненно: в мелодии определенно есть испанский оттенок.
   Дорин Поэнару еще долго оставался за роялем, записывая ноты; они рождались одна за другой; ему казалось, что мелодия сама собой возникает у него в мозгу, как будто он давно знал ее. Но она была новой и своеобразной. Пианист, обладающий широкой музыкальной культурой, он понимал, что речь идет о настоящем новом произведении — может быть, не последнем крике моды, но далеко не лишенном ценности.
   Выведя две заключительные ноты, усталый Дорин Поэнару с удовлетворением произнес:
   — Кришан, конечно, удивил меня, но и я удивлю его не меньше: он просто рот разинет, когда увидит, как быстро и легко я сочиняю музыку! Кажется, только сегодня я открыл свое настоящее призвание: отныне я посвящу всю свою жизнь композиции.
   Аурел Кришан с отверткой в руке встретил своего друга на пороге.
   — Я не помешал? Как видишь, я, не откладывая в долгий ящик, воспользовался твоим приглашением, и вот… — Пианист запнулся.
   — Ты мне не мешаешь: я даже ждал тебя.
   — Ждал? — с невольным удивлением спросил пианист. Инженер слегка смутился.
   — То есть… я думал, что ты придешь: я ведь приглашал тебя.
   С этими словами он подвел гостя к креслу.
   — Садись, пожалуйста.
   — Спасибо. Но я вижу, ты занят…
   — Э! Не обращай внимания: я всегда бываю занят.
   Они обменялись еще несколькими банальными фразами, потом Дорин Поэнару перешел к делу.
   — Знаешь, я вчера от нечего делать решил сочинить музыку, и, насколько я понимаю…
   Инженер вздрогнул.
   — Тебе это удалось?
   Пианист притворно-скромно протянул ему несколько листков бумаги.
   — Вот, я сочинил кое-что; ты сказал, чтобы я сделал что-нибудь, и это словно вдохновило меня…
   Аурел Кришан взял листки, пробежал их глазами, потом направился к шкафчику и, достав оттуда нотную тетрадку, подал Поэнару. Тот вопросительно взглянул на него и, увидев, как Аурел кивнул, взял ноты. Но едва он прочитал первые такты, как вскочил, бледный, обуреваемый смятением.
   — Что это значит?
   В противоположность ему инженер оставался совершенно спокойным.
   — Что значит? — повторил он. — Как видишь, одна и та же вещь: но вот эта называется: “Кастильская серенада” Пабло Суареса, а эта — “Испанская фантазия”, подписанная Дорином Поэнару.
   Пианист вырвал ноты из рук Кришана, сравнил их со своей рукописью, вертел так и этак, но перед лицом очевидности должен был сдаться. Он упал в кресло, разбитый и недоумевающий, и лишь через некоторое время нашел в себе силы пробормотать несколько слов.
   — Что за шутка, боже мой, что за шутка!.. Хорошо, что я не известил Кармен…
   В душе у него досада смешалась с горечью, разочарованием, недоумением. Но вместе с тем он не мог не восхищаться своим другом, который, быть может, случайно, оказался замешанным в эту странную историю. Дрожащими пальцами он ослабил узел галстука, пока Кришан, скрестив руки, смотрел на него спокойно, почти изучающе. Его спокойствие вывело Дорина из себя, и он взорвался:
   — Что это значит? Говори сейчас же, как ты это сделал… колдун!
   — Если ты хочешь знать…
   — Хочу ли! Разве ты не видишь, что я умираю от нетерпения?
   — Ну так вот: признай прежде всего, что “Кастильскую серенаду” написал не ты, а Суарес больше века назад.
   — Признаю; что же дальше?
   — Вчера, когда ты сказал, что не знаешь этой вещи, я без твоего ведома играл ее тебе с помощью моего аппарата.
   — Без моего ведома?
   — Вот именно. Таким образом, сам того не сознавая, ты выучил “Кастильскую серенаду” наизусть, запомнил и мою просьбу сочинить что-нибудь, как только придешь домой, а на следующий день принести мне.
   — Это похоже на гипноз, на внушение; я кое-что об этом знаю, но не помню, чтобы ты вчера гипнотизировал меня.
   Аурел Кришан сел рядом с ним.
   — Сходные результаты можно получить разными путями. Например, внушения, получаемые в гипнотическом сне, запечатлеваются в нервных центрах помимо нашего сознания, хотя мы воспринимаем их органами чувств. Так вот, незаметно для тебя, контрабандой я передал тебе эту мелодию. Как я это сделал? Сейчас объясню.
   Он встал и привел в действие аппарат, оказавшийся очень усовершенствованным магнитофоном.
   — Здесь находится вся программа, которую ты вчера “слушал пальцами”; сейчас ты можешь воспринимать ее обычным путем. Послушай и, пожалуйста, скажи, замечаешь ли ты что-нибудь?
   Минут 10–15 Дорин Поэнару слушал звуки различных инструментов, музыкальные фразы и знакомые шумы.
   — Ну?
   — Ничего не замечаю…
   — Хочешь, я помогу тебе? Прислушайся: время от времени, через определенные интервалы, слышится какой-то короткий, резкий звук. Верно?
   Пианист прислушался; действительно, что-то короткое и резкое по временам вклинивалось между двумя нотами мелодии или двумя словами фразы.
   — Это “Кастильская серенада” в “концентрированном” виде и моя просьба сочинить что-нибудь. Погоди, я включу замедлитель.
   Инженер чуть повременил, а затем повернул переключатель. Звуки исполняемой мелодии становились все ниже и протяжнее, а потом и вовсе умолкли, сменившись “Кастильской серенадой”, играемой в очень быстром темпе и на самых высоких нотах. Продолжая поворачивать верньер, Кришан добился нормальной тональности и темпа.
   — Видишь? Нервные центры воспринимают эту музыку в очень сконцентрированной форме, у порога длительности ощущения, а передают в сознание в нормальном темпе. Подобное же происходит и во сне, когда нервные центры регистрируют события за долю секунды — столько времени обычно занимает приснившийся сон.
   Вид у Поэнару был довольно жалкий, и он не мог придумать ничего более остроумного, чем спросить:
   — И ты каждый раз проигрывал с начала до конца?
   — Разумеется; ты ведь должен был ее запомнить. За эти два часа ты слушал ее раз шестьдесят. Он помолчал немного, потом снова заговорил.
   — Ты, вероятно, знаешь, что этот способ совсем не новый и не оригинальный. В середине XX века, когда в отдельных странах существовали капиталистические порядки, некоторые западные фирмы помещали свои рекламы между двумя кадрами кинофильма. Реклама шла так быстро, что глаз не успевал ее увидеть; однако она регистрировалась нервными центрами мозга, оставалась в подсознании и влияла на решение покупателей в пользу рекламируемых товаров. Способ был признан нечестным и заклеймен.
   Дорин Поэнару встал, готовясь уйти.
   — Я стал жертвой мистификации, но не в обиде на тебя: зато я познакомился с изобретением…
   — Дорин, прости меня, — прервал его инженер. — Мне необходимо было провести на ком-нибудь этот опыт. Встретив тебя, вспомнив о нашей прежней дружбе, я решил возобновить ее и показать тебе кое-какие из моих работ. Что из этого получилось, тебе известно. Но если хочешь знать… мне очень нужна твоя помощь.
   Пианист изумленно взглянул на него:
   — Не понимаю.
   — Сейчас объясню. В сегодняшнем эксперименте ты видишь только шутку, мистификацию, на самом деле он был необходим для того, чтобы сделать еще один шаг к созданию слухового аппарата. Цель моих исследований — совсем не в том, чтобы сконцентрировать музыкальную фразу, насколько это возможно, и в таком виде передать ее нервным центрам. С помощью вот этого аппарата я записывал всевозможные шумы, визги, скрипы, щебеты, какие встречаются в природе, и анализировал их в “замедлителе”. Так вот, выяснилось, что многие из них содержат поразительные аккорды. И знаешь, к какому выводу я пришел? Природа оказывает на творчество человека гораздо более непосредственное воздействие, чем мы до сих пор думали: в ропоте воды, в шуме ветра, в шорохе листьев, в стрекоте кузнечиков сконцентрированы музыкальные элементы; слуховые центры некоторых людей, одаренных особой чувствительностью, воспринимают их, а потом, пройдя через фильтр сознания, они возвращаются к нам в виде музыкальных композиций.
   Не много найдется таких людей, чье ухо чувствительно к гармонии природных шумов, и даже музыка не так насыщена этой гармонией, как могла бы быть. Но слуховой аппарат, более чуткий, чем ухо, и основанный на других принципах, может заполнить этот пробел в человеческой природе. Послушай, я отобрал ряд шумов, содержащих не известные тебе музыкальные элементы; правда, здесь множество диссонансов, но это ничего. Я хочу дать их тебе прослушать с помощью слухового аппарата, как сделал с “Кастильской серенадой”, а ты попробуешь написать музыку на их основе; так мы проверим гипотезу, которую я тебе изложил. Хочешь? Ну, соглашайся же!.. Каждый из людей в одиночку может хорошо выполнить часть какого-либо дела: но чтобы выполнить все, люди должны объединить усилия, должны сотрудничать. Действуя вместе, мы поможем человечеству овладеть еще одной из бесчисленных тайн природы и обогатить самое популярное из искусств…
   Пианист решил принять предложение своего друга, хотя у него еще оставались сомнения. Подойдя к слуховому аппарату, он долго смотрел на него.
   — Не знаю, возможно ли и осуществимо ли то, о чем ты мне говорил, или это лишь фантазия мечтателя. Одно только скажу наверняка: глухие будут тебе благодарны.
   — Ах да, хорошо, что ты мне напомнил… — И инженер, схватив отвертку, вернулся к аппарату, над которым работал перед приходом друга. Пианист с интересом следил за его движениями.
   — Садись; я могу и работать и разговаривать.
   — А что ты делаешь?
   — Черт побери! Я думаю, что должен порадовать и слепых; уж не хочешь ли ты, чтобы они завидовали глухим?
   Возвращаясь вечером домой, Дорин Поэнару словно продолжал видеть перед собой своего друга — его высокую фигуру, четкий профиль; обернувшись, он не удержался и снова прошептал:
   — Колдун!

Джеймс Блиш
Произведение искусства

   Внезапно он вспомнил свою смерть. Однако он увидел ее как бы отодвинутой на двойное расстояние: будто вспоминал о воспоминании, а не о событии, будто на самом деле он не был там действующим лицом.
   И все же воспоминание было его собственным, а вовсе не воспоминанием какой-нибудь сторонней бестелесной субстанции, скажем, его души. Отчетливее всего он помнил, как неровно, со свистом втягивал воздух. Лицо врача, расплываясь, склонилось, замаячило над ним, приблизилось — и исчезло из его поля зрения, когда врач прижался головой к его груди, чтобы послушать легкие.
   Стремительно сгустилась тьма, и тогда только он осознал, что наступают последние минуты. Он изо всех сил пытался выговорить имя Полины, но не помнил, удалось ли это ему; помнил лишь свист и хрип да черную дымку, на какой-то миг застлавшую глаза.
   Только на миг — и воспоминание оборвалось. В комнате снова было светло, а потолок, заметил он с удивлением, стал светло-зеленым. Врач уже не прижимал голову к его груди, а смотрел на него сверху вниз.
   Врач был не тот: намного моложе, с аскетическим лицом и почти остановившимся взглядом блестящих глаз. Сомнений не было: это другой врач. Одной из его последних мыслей перед смертью была благодарность судьбе за то, что при его кончине не присутствовал врач, который тайно ненавидел его за былые связи. Нет, выражение лица у того лечащего врача наводило на мысль о каком-нибудь светиле швейцарской медицины, призванном к смертному одру знаменитости: к волнению при мысли о потере столь знаменитого пациента примешивалась спокойная уверенность в том, что благодаря возрасту больного никто не станет винить в его смерти врача. Пенициллин пенициллином, а воспаление легких в восемьдесят пять лет — вещь серьезная.
   — Теперь все в порядке, — сказал новый доктор, освобождая голову пациента от сетки из серебристых проволочек. Полежите минутку и постарайтесь не волноваться. Вы знаете свое имя?
   С опаской он сделал вдох. Похоже, что с легкими все в порядке. Он чувствовал себя совершенно здоровым.
   — Безусловно, — ответил он, немного задетый. — А вы свое?
   Доктор криво улыбнулся.
   — Характер у вас, кажется, все тот же, — сказал он. Мое имя Баркун Крис; я психоскульптор. А ваше?
   — Рихард Штраус. Композитор.
   — Великолепно, — сказал доктор Крис и отвернулся.
   Мысли Штрауса, однако, были заняты уже другим странным явлением. По-немецки Strauss не только имя, но и слово, имеющее много значений (битва, страус, букет), и фон Вольцоген в свое время здорово повеселился, всячески обыгрывая это слово в либретто оперы “Feuersnot”. [14]Это было первое немецкое слово, произнесенное им с того, дважды отодвинутого мига смерти! Язык, на котором они говорили, не был ни французским, ни итальянским. Больше всего он походил на английский, но не на тот английский, который знал Штраус; и тем не менее говорить и даже думать на этом языке не составляло для него никакого труда.
   “Что ж, — подумал он, — теперь я могу дирижировать на премьере “Любви Данаи”. Не каждому композитору дано присутствовать на посмертной премьере своей последней оперы”. И, однако, во всем этом было что-то очень странное, и самой странной была не покидавшая его мысль, что мертвым он оставался совсем недолго. Конечно, медицина движется вперед гигантскими шагами, это известно каждому, однако…
   — Объясните мне все, — сказал он, приподнявшись на локте. Кровать тоже была другая, далеко не такая удобная, как его смертное ложе (удивительно, до чего легко пришло к нему это слово!). Что до комнаты, то она больше походила на электромеханический цех, чем на больничную палату. Неужто современная медицина местом воскрешения мертвых избрала цеха завода Сименс-Шуккерт?
   — Минуточку, — сказал Крис. Он был занят: откатывал какую-то машину туда, где, раздраженно подумал Штраус, ей и следовало быть. Покончив с этим, врач снова подошел к койке.
   — Прежде всего, доктор Штраус, многое вам придется принять на веру, не понимая и даже не пытаясь понять. Не все в сегодняшнем мире объяснимо в привычных для вас терминах. Пожалуйста, помните об этом.
   — Хорошо. Продолжайте.
   — Сейчас, — сказал доктор Крис, — 2161 год по вашему летоисчислению. Иными словами, после вашей смерти прошло 212 лет. Вы, конечно, понимаете, что от вашего тела за это время остались только кости, которые мы не стали тревожить. Ваше нынешнее тело предоставлено вам добровольно. Сходство его с вашей прежней телесной оболочкой совсем небольшое. Прежде, чем вы посмотрите на себя в зеркало, знайте, что физическое различие между нынешним телом и прежним целиком в вашу пользу. Ваше нынешнее тело в добром здравии, довольно приятно на вид, его физиологический возраст — около пятидесяти, а в наше время это поздняя молодость.
   Чудо? Нет, теперь чудес не бывает — просто достижение медицины. Но какой медицины!
   — Где мы находимся? — спросил композитор.
   — В Порт-Йорке, части штата Манхэттен, в Соединенных Штатах. Вы обнаружите, что в некоторых отношениях страна изменилась меньше, чем вы, может быть, ожидаете. Другие перемены, конечно, покажутся вам разительными, но мне трудно предвидеть, какие именно произведут на вас большее впечатление. Неплохо, если вы выработаете в себе известную гибкость.
   — Понимаю, — сказал Штраус, садясь в постели. — Еще один вопрос. Может ли композитор заработать себе на жизнь в этом столетии?
   — Вполне, — с улыбкой ответил доктор Крис. — Как раз этого мы от вас и ожидаем. Это одна из причин, почему мы… вернули вас.
   — Значит, — голос Штрауса зазвучал несколько суше, моя музыка по-прежнему нужна? В свое время кое-кто из критиков…
   — Дело обстоит не совсем так, — перебил его доктор Крис. — Насколько я понимаю, некоторые из ваших произведений исполняются до сих пор, но, откровенно говоря, о вашей нынешней популярности я знаю очень мало. Меня интересует скорее…
   Где-то отворилась дверь, и появился еще один человек. Он был старше и солиднее Криса, в нем было что-то академическое, но, как и Крис, он носил хирургический халат странного покроя и смотрел на пациента горящим взглядом художника.
   — Удача, Крис? — спросил он. — Поздравляю.
   — Повремени, — сказал доктор Ирис. — Важно завершающее испытание. Доктор Штраус, если вы не чувствуете слабости, мы с доктором Сейрдсом хотели бы задать вам несколько вопросов. Нам хотелось бы проверить ясность вашей памяти.
   — Конечно. Пожалуйста!
   — По нашим сведениям, — сказал доктор Крис, — вы были когда-то знакомы с человеком, чьи инициалы — Р.К.Л.; вы тогда были дирижером венской Staatsoper. — Произнося это слово, он протянул двойное “а” по меньшей мере вдвое дольше, чем следовало, как будто немецкий язык был мертвым и Крис старался правильно воспроизвести классическое произношение. Как его звали, и кто это такой?
   — Должно быть, Курт Лист: его первое имя было Рихард, но его так никогда не называли. Он был ассистентом режиссера. И не бесталанным; он же учился у того ужасного молодого человека, Берга… Альбана Берга.
   Врачи переглянулись.
   — Почему вы вызвались написать увертюру к “Женщине без тени” и подарили городу Вене ее рукопись?
   — Чтобы избежать уплаты налога за уборку мусора на вилле Марии-Терезы, которую подарил мне город.
   — На заднем дворе вашего имения в Гармиш-Партенкирхене был могильный камень. Что на нем вырезано?
   Штраус нахмурился. Он бы с радостью не ответил на этот вопрос. Даже если тебе вдруг взбрело в голову по-ребячески подшутить над самим собой, лучше все же не увековечивать шутку в камне, тем более там, где она у тебя перед глазами всякий раз, когда ты чинишь свой мерседес.
   Он ответил устало:
   — Там вырезано: “Посвящается памяти Гунтрама, миннезингера, злодейски убитого собственным симфоническим оркестром его отца”.
   — Когда состоялась премьера “Гунтрама”?
   — В… минуточку… по-моему, в 1894 году.
   — Где?
   — В Веймаре.
   — Как звали примадонну?
   — Полина де Ана.
   — Что с ней потом сталось?
   — Я женился на ней. — Штраус разволновался. — А ее тоже?…
   — Нет, — сказал Крис. — Мне жаль, доктор Штраус, но, для того чтобы воссоздать более или менее заурядных людей, нам не хватает о них данных.
   Композитор вздохнул. Он не знал, горевать ему или радоваться. Конечно, он любил Полину. Но, с другой стороны, для него начинается новая жизнь. И вообще-то приятно, если, входя в дом, не надо обязательно разуваться только ради того, чтобы не поцарапать полированного паркета. И наверное, будет приятно, если в два часа дня ему не придется больше слышать магическую формулу, которой Полина разгоняла гостей: “Richard jetzt komponiert!” [15]
   — Следующий вопрос, — сказал он.
   По причинам, не ведомым Штраусу, но принятым им как должное, ему пришлось расстаться с докторами Крисом и Сейрдсом сразу же после того, как оба они с удовлетворением убедились в том, что память его надежна и сам он здоров. Имение его, как ему дали понять, давным-давно превратилось в руины (такова была печальная участь того, что было когда-то одним из крупнейших частных владений в Европе), но денег ему дали достаточно: он мог обеспечить себя жильем и вернуться к активной жизни, Ему также помогли завязать полезные деловые знакоместа.
   К переменам в одной лишь музыке ему пришлось приспосабливаться дольше, чем он ожидал. Музыка, как он вскоре заподозрил, превратилась в умирающее искусство, которому в ближайшем будущем суждено было оказаться примерно в том же положении, в каком искусство составлять букеты находилось в XX веке. Тенденция к дроблению, отчетливо наметившаяся еще в период его первой жизни, в 2161 году почти достигла логического завершения.
   Нынешним американским популярным песням он уделял так же мало внимания, как их предшественницам в своей прежней жизни. Однако было совершенно ясно, что поточные методы, которыми они создаются (ни один теперешний автор баллад не скрывал того, что пользуется похожим на логарифмическую линейку устройством, называвшимся “шлягер-машинка”), применяются теперь почти во всей серьезной музыке.
   Консерваторами, например, считали теперь композиторов-додекафонистов. По мнению Штрауса, они всегда были сухой и умствующей кастой, но не в такой степени, как теперь. Их кумиры (Шенберг, Берг, фон Веберн) в глазах любителей музыки были великими мастерами, пусть не очень доступными, но достойными такого же поклонения, как Бах, Брамс или Бетховен.
   Было, однако, крыло консерваторов, перещеголявшее додекафонистов. То, что писали эти люди, называлось “стохастической музыкой”, там выбор каждой отдельной ноты осуществлялся по таблицам случайных чисел. Библией этих композиторов, их манифестом был том, озаглавленный “Операционная эстетика”, а его в свою очередь произвела на свет научная дисциплина, именуемая “теория информации”, и было ясно, что книга эта ни единым словом не касается методов и приемов композиции, известных Штраусу. Идеалом, к которому стремилась эта группа, была “всеобъемлющая” музыка, где и следа не осталось бы от композиторской индивидуальности, этакое музыкальное выражение всеобъемлющих законов случая. По-видимому, законам случая свойствен собственный, характерный только для них стиль, но, по мнению Штрауса, это стиль игры малолетнего идиота, которого учат барабанить по клавишам расстроенного рояля, только бы он не занялся чем-нибудь похуже.
   Но подавляющее большинство создаваемых музыкальных произведений относилось к категории, явно незаслуженно именовавшейся “научная музыка”. Это название отражало лишь темы произведений: в них речь шла о космических полетах, путешествиях во времени и тому подобных романтических или фантастических предметах. В самой музыке не было и тени научности — лишь мешанина штампов, подражаний и записей естественных шумов (часто настолько искаженных, что невозможно было угадать их происхождение), а также стилевых трюков, причем Штраус, к своему ужасу, часто узнавал собственную искаженную временем и разбавленную водичкой манеру.
   Самой популярной формой научной музыки была девятиминутная композиция, так называемый концерт, хотя ничего общего между ним и классическим концертом не было; скорее это напоминало свободную рапсодию в духе Рахманинова, но Рахманинова безбожно перевранного. Типичным для этого жанра был концерт “Песнь дальнего космоса”, написанный неким Х.Валерионом Краффтом. Концерт начался громким неистовством тамтама, после чего все струнные тотчас же в унисон понеслись вверх по хроматической гамме; за ними, на почтительном расстоянии, следовали параллельными кварт-секст-аккордами арфа и одинокий кларнет. На самой вершине гаммы загремели цимбалы, forte possibile, и оркестр, весь целиком, излился в мажорно-минорном вопле — весь, кроме валторн, которые ринулись вниз по той же гамме (это должно было означать контртему). Солирующая труба с явным намеком на тремоло подхватила контртему, оркестр до нового всплеска впал в клиническую смерть, и в этот миг, как мог бы предсказать любой младенец, вступил со второй темой рояль.
   Позади оркестра стояли тридцать женщин, готовые хором пропеть песню без слов, чтобы создать ощущение жути космических пространств; но Штраус уже научился вставать и уходить, не дожидаясь этого момента. После нескольких таких демонстраций он мог быть уверенным, что в фойе его поджидает Синди Нанесс, агент, с которым его свел доктор Крис. Синди Нанесс взял на себя сбыт творческой продукции возрожденного к жизни композитора — сбыт того немногого, что успело за это время появиться. Синди уже перестали удивлять демонстрации клиента, и он терпеливо ждал, стоя под бюстом Джан-Карло Менотти: но эти выходки нравились ему все меньше и меньше, и последнее время он отвечал на них тем, что попеременно краснел и бледнел, как рекламные неоновые огни.