В эти молниеносные шестьдесят секунд я подумал наконец и о своей карьере. Обо всех уже написанных книгах, о тех, которые еще писал, и о тех, что собирался написать. О рецензиях, о больших тиражах, о нашем внушительном счете в банке. И, хотите верьте, хотите нет, впервые в жизни почувствовал себя свободным от всего этого. В один миг я обратился в критика. Я взвесил все. На одной чаше весов — корабли, на которых не плавал, цветы, которых не сажал, дети, которых не растил, горы, которых не видел, и надо всем моя Лена — богиня всего этого изобилия. Посредине — опора весов, Джон Оутис Кенделл с его револьвером. А на второй, пустой чаше — мое перо, чернила, чистая бумага, десяток моих книг. Я подбавил туда и сюда еще кой какой мелочи. Шестьдесят секунд истекали. Вечерний ветерок залетел в растворенные окна. Коснулся завитка волос на шее у Лены, о как нежно коснулся, как нежно…
   Револьвер был наставлен на меня в упор. Мне случалось видеть снимки лунных кратеров и провал в пространстве, который называют Большим угольным мешком, но, поверьте, дуло пистолета, нацеленного на меня, разверзлось куда шире.
   “Джон, — сказал я наконец, — неужто ты так меня ненавидишь? И все из-за того, что мне повезло, а тебе нет?”
   “Да, черт возьми!” — крикнул он.
   Как нелепо, что он мне завидовал! Уж не настолько лучше я писал. Легкое движение руки — и все переменится.
   “Джон, — сказал я спокойно, — если тебе надо, чтобы я умер, я умру. Ты, наверно, хочешь, чтобы я больше не написал ни строчки?”
   “Еще как хочу! — крикнул он. — Приготовься!”
   И прицелился мне в сердце!
   — Ладно, — сказал я, — больше я писать не стану.
   — Что?
   — Мы с тобой старые друзья, мы никогда не лгали друг другу, верно? Так вот тебе мое слово: никогда больше мое перо не коснется бумаги.
   — Ха, ха, — он презрительно и недоверчиво засмеялся.
   — Вон там, — я кивнул в сторону письменного стола, лежат единственные экземпляры двух моих рукописей, я работал над ними последние три года. Одну я сожгу прямо сейчас, на твоих глазах. А другую можешь сам бросить в море. Обыщи весь дом, возьми всю исписанную бумагу до последнего листочка, сожги мои опубликованные книги тоже. Пожалуйста.
   Я поднялся. В эту минуту он мог бы меня пристрелить, но мои слова заворожили его. Я швырнул одну рукопись в камин и чикнул спичкой.
   “Нет!” — вырвалось у Лены. Я обернулся.
   “Я знаю, что делаю”, - сказал я.
   Она заплакала. Джон Оутис Кенделл смотрел на меня во все глаза, точно околдованный. Я принес ему вторую, еще не опубликованную рукопись.
   “Пожалуйста”, - сказал я и подсунул рукопись ему под ногу, как под пресс-папье. Потом отошел и сел на свое место. Дул ветерок, вечер был теплый, и сидящая напротив меня Лена была белее яблоневого цвета.
   “Отныне я не напишу ни строчки”, - сказал я.
   К Джону Оутису наконец вернулся дар слова.
   “Как же ты можешь?”
   “Зато все будут счастливы, — сказал я. — Я хочу, чтобы ты был счастлив, ведь в конце концов мы снова станем друзьями. И Лена будет счастлива — я ведь опять буду просто ее мужем, а не дрессированным моржом, который пляшет под дудочку своего литературного агента. И сам я тоже буду счастлив ведь лучше быть живым человеком, чем мертвым писателем. Ну а теперь бери мою последнюю рукопись и ступай отсюда”.
   Мы сидели здесь втроем, вот как с вами сейчас. Пахло лимоном, липой, камелией. Внизу бился о камни и ревел океан. Чудесная музыка, пронизанная лунным светом. И наконец Джон Оутис подобрал рукопись и понес вон из комнаты, точно мое бездыханное тело. На пороге он остановился и сказал:
   “Я тебе верю”.
   И вышел. Я слышал, как отъехала его машина. Тогда я уложил Лену в постель. Не часто мне случалось на ночь глядя ходить одному по берегу моря, но сейчас я пошел.
   Я дышал полной грудью, ощупывая свои руки, ноги, лицо и плакал как малый ребенок; я вошел в воду и с наслаждением ощущал, как холодный соленый прибой пенится у моих ног и обдает меня миллионами брызг.
   Дадли Стоун примолк. Время в комнате остановилось. Мы все трое точно по волшебству перенеслись в прошлое, в тот год, когда совершилось убийство.
   — И он уничтожил ваш последний роман? — спросил я.
   Дадли Стоун кивнул.
   — Неделю спустя на берег вынесло одну страницу. Он, наверно, швырнул их со скалы, всю тысячу страниц, я так ясно представляю: точно стая белых чаек опустилась на воду, и в глухой предрассветный час ее унесло отливом. Лена бежала по берегу с той единственной страницей в руках и кричала: “Смотри, смотри!” И когда я увидел, что она мне дает, я швырнул листок назад, в океан.
   — Неужто вы сдержали слово?
   Дадли Стоун посмотрел на меня в упор.
   — А как бы вы поступили на моем месте? В сущности, Джон Оутис оказал мне милость. Он не убил меня. Не застрелил. Выслушал. И поверил мне на слово. Оставил меня в живых. Дал мне возможность и дальше есть, спать, дышать. Он в один миг раздвинул мои горизонты. И я был так ему благодарен, что стоял в ту ночь чуть не по пояс в воде и плакал. Да, был благодарен. Понимаете ли вы, что это значит? Благодарен, что он оставил меня в живых, когда одним движением руки мог меня уничтожить.
   Миссис Стоун поднялась, ужин был окончен. Она собрала посуду, мы закурили сигары, и Дадли Стоун провел меня в свой кабинет, к столу, на котором громоздились пакеты, кипы газет, бутылки чернил, пишущая машинка, всевозможные документы, гроссбухи, алфавитные указатели.
   — Все это уже накипало во мне. Джон Оутис просто снял сверху пену, и я увидел само варево. Все стало ясно — ясней некуда. Писательство было для меня той же горчицей, я писал и черкал с тяжелым сердцем и растравлял себе душу. И уныло смотрел, как алчные критики разделывали меня, разбирали на части, нарезали ломтями, точно колбасу, и за полночь закусывали мной. Грязная работа, куда уж хуже. Я уже и сам был готов махнуть на все рукой. Совсем доспел. И тут — бац! — явился Джон Оутис. Взгляните.
   Он порылся на столе и вытащил пачку рекламных листков и предвыборных плакатов.
   — Прежде я только писал о жизни. А тут захотел жить. Захотел что-то делать сам, а не писать о том, что делают другие. Решил возглавить местный отдел народного образования — и возглавил. Решил стать членом окружного управления — и стал. Решил стать мэром. И стал. Был шерифом! Был городским библиотекарем! Заправлял городской канализацией. Я был в гуще жизни. Сколько рук пожал, сколько дел переделал. Мы испробовали все на свете и на вкус и на ощупь, чего только не нагляделись, не наслушались, к чему только не приложили рук! Лазили по горам, писали картины, вон кое-что висит на стене! Мы трижды объехали вокруг света. У нас даже вдруг родился сын. Он уже взрослый, женат, живет в Нью-Йорке. Мы жили, действовали. — Стоун помолчал, улыбнулся. — Пойдемте во двор. У нас там телескоп, хотите посмотреть на кольца Сатурна?
   Мы стояли во дворе, и нас овевало ветром, облетевшим всю ширь океана, и, пока мы смотрели в телескоп на звезды, миссис Стоун спустилась в кромешную тьму погреба за редкостным испанским вином.
   На следующий день автомобиль промчался по неровной, тряской дороге, от побережья через луга, и в полдень доставил нас на безлюдную станцию. Мистер Дадли Стоун почти не уделял внимания своей машине, он что-то рассказывал, улыбался, смеялся, показывал мне то камень времен неолита, то какой-нибудь полевой цветок и умолк, лишь когда мы подъехали к станции и остановились в ожидании поезда, который должен был меня увести.
   — Вы, наверное, считаете меня сумасшедшим, — сказал он, глядя в небо.
   — Ничуть не бывало.
   — Так вот, — сказал Дадли Стоун, — Джон Оутис Кенделл оказал мне еще одну милость.
   — Какую же?
   Стоун поудобнее расположился на кожаном, в заплатах сиденье.
   — Он помог мне выйти из игры, прежде чем я выдохся. Где-то в глубине души я, должно быть, чуял, что моя литературная слава раздута и может лопнуть как воздушный шар. В подсознании мне ясно рисовалось будущее. Я знал то, чего не знал ни один критик, — что иду уже не к вершине, а под гору. Обе книги, которые уничтожил Джон Оутис, никуда не годились. Они убили бы меня наповал еще поверней, чем Оутис. Он невольно помог мне решиться на то, на что иначе у меня, пожалуй, не хватило бы мужества: изящно откланяться, пока котильон еще не кончился и китайские фонарики еще бросали лестный розовый свет на мой здоровый румянец. Я видел слишком много писателей, видел их взлеты и падения, видел, как они сходили с круга, уязвленные, жалкие, отчаявшиеся. Но, конечно, все это стечение обстоятельств, совпадение, подсознательная уверенность в своей правоте, облегчение и благодарность Джону Оутису Кенделлу за то, что я просто-напросто жив, — все это была по меньшей мере счастливая случайность.
   Мы еще немного посидели под ласковым солнцем.
   — А потом я объявил о своем уходе со сцены и имел удовольствие видеть, как меня ставят в один ряд с великими. За последнее время очень мало кто из писателей удостоился столь пышных проводов. Преотличные вышли похороны! Я был, что называется, совсем как живой. И это еще долго не смолкало. “Если бы он написал еще одну книгу! — вопили критики. — Вот это была бы книга! Шедевр!” Они задыхались от волнения, ждали. Ничегошеньки они не понимали. Еще и теперь, четверть века спустя, мои читатели, которые в ту пору были студентами, отправляются на допотопных паровичках, дышат нефтяной вонью и перемазываются в саже, лишь бы разгадать тайну — отчего я так долго заставляю ждать этого самого “шедевра”. И — спасибо Джону Оутису Кенделлу — у меня все еще есть кое-какое имя. Оно тускнеет медленно, безболезненно. На следующий год я сам бы убил себя собственным пером. Куда как лучше отцепить свой тормозной вагон самому, не дожидаясь, когда это сделают за тебя другие.
   А Джон Оутис Кенделл? Мы снова стали друзьями. Не сразу, конечно. Но в тысяча девятьсот сорок седьмом он приезжал со мной повидаться, и мы славно провели денек, совсем как в былые времена. А теперь он умер, и вот наконец я хоть кому-то рассказал все как было. Что вы скажете вашим городским друзьям? Они не поверят ни единому вашему слову. Но ручаюсь вам, все это чистая правда. Это так же верно, как то, что я сижу здесь сейчас, и дышу свежим воздухом, и гляжу на свои мозолистые руки, и уже немного напоминаю выцветшие предвыборные плакаты той поры, когда я баллотировался в окружные казначеи.
   Мы стояли с ним на платформе.
   — До свидания, спасибо, что приехали и выслушали меня, и позволили мне выложить всю мою подноготную. Всех благ вашим любознательным друзьям! А вот и поезд! И мне надо бежать — мы с Леной сегодня после обеда едем по побережью с миссией Красного Креста. Прощайте!
   Я смотрел, как покойник резво топал по платформе, так что у меня под ногами дрожали доски, как он вскочил в свой древний “форд” осевший под его тяжестью, и вот уже нажал могучей ножищей на стартер, мотор взревел, Дадли Стоун с улыбкой повернулся ко мне, помахал рукой — и покатил прочь, к тому вдруг засверкавшему всеми огнями городу, что называется Безвестность, на берегу ослепительного моря под названием Былое.

Витольд Зегальский
Писательская кухня

   Гарри уселся в кресло, обвел мрачным взглядом комнату и уставился на открытую дверь, которая вела в мастерскую. Там, опутанные серпантином лент, вперемешку с грудами магнитовизионных табличек, громоздились кучи приборов. Обычно Гарри как-то их не замечал, но сегодня этот кавардак возмутил его. Во рту было горько и болезненно сухо. От встречи в стратобусе с ухмыляющимся Реви у Гарри остался неприятный осадок.
   — Катодий! — гаркнул он. — Где коньяк?
   — Запамятовал, — отозвался из своего угла робот.
   — Так-так. Тонкий намек на то, что-де пришла пора сменить тебе лампы? И не мечтай. Еду, квартиру и одежду я получаю даром, а за первосортную лампу надо выложить десять еврасов! Понимаешь, осел?!
   — Угу, — слегка позвякивая, буркнул Катодий. — Понимаю, но все-таки лампа мне нужна. Иначе откажет контур и я не смогу подать вам даже туфли.
   — Так где же все-таки коньяк?
   От рюмочки коньяка настроение у Гарри не поднялось ни на микрон. Откинувшись на пневматическую подушку кресла, он даже взглядом не поблагодарил Катодия, и тот опять спрятался в нишу за шкафом, подчиняясь датчику самосохранения.
   Гарри смотрел на стопку голубых, поблескивающих металлом табличек, которые лежали в углу мастерской. На каждой с помощью электромагнитных колебаний было записано по одному литературному произведению, исполненному едкой иронии, шуточных или серьезных размышлений. Вложив табличку в воспроизводящий аппарат, можно было не меньше часа наслаждаться трехмерной видеоновеллой, фильмодрамой или романовизией.
   И вот, пожалуйста, плоды фантазии человека и механизмов, каторжного труда концептора, долгой маяты с бестолковой бандой гомоидальных автоматов типа “Актер 85-В” валяются без употребления. Черт знает что! Издевательство, да и только! А у Реви приняли его дикую халтуру!
   Вообще с того момента, когда в глобальном Центре развлечений ввели строжайший и бездушный контроль над произведениями, для авторов наступили черные дни. Автор собственноручно вводил табличку в машину, а электронный мозг — экая бестия! — за несколько минут проверял, не создал ли уже кто-нибудь на планете сейчас или в прошлом чего-либо подобного. Автомат безошибочно устанавливал степень оригинальности замысла, отвергая все, что не содержало в себе хотя бы тридцати процентов новизны. Чаще всего табличка спустя некоторое время выскакивала через другое отверстие под радостный свист электронного устройства, которое одновременно открывало дверь, ведущую на улицу. Возражения и протесты в расчет не принимались. Работники Центра находились за стеной из бронированного пластика и вообще не появлялись в зале контроля. Поэтому при всем желании невозможно было заподозрить кого-либо в пристрастии или хотя бы просто обругать, а жаль! — это в какой-то степени могло сгладить горечь поражения. Не помогала и модернизация “писательской кухни”: приобретение все более совершенных творческих автоматов со сверхшироким диапазоном концепций, смесителями усложнений и избирателями формы, работающими по принципу случайного поиска. Электронный мозг Центра развлечений неистовствовал, отыскивал каких-то древних авторов и милейшим голосом сообщал, что писатель, о котором никто и не слыхивал, уже давным-давно придумал подобную историю. Машина была неумолима и давала от ворот поворот и молодым, еще не оперившимся юнцам, и всеми признанным корифеям, уже на улице переживавшим свой позор.
   Первой, разумеется, погибла эпиграмма. За время существования человечества их было выдумано столько, что о создании чего-то действительно нового перестали даже мечтать. Правда, остались фанатики и маньяки, — разве обходится без них? по-прежнему корпевшие над эпиграммами, но ведь во все времена не было недостатка и в людях, пытавшихся создать перпетуум мобиле. Стихами, естественно, никто не занимался — автоматы делали это самостоятельно. Сравнительно большие шансы на признание были у романовизий и видеоновелл, но и их принимали не больно-то много. Гораздо чаще автор уходил с табличкой в кармане: “На 90 % гибрид Платона с Хемингуэем, приправленный 50 %-ным мезальянсом с Чарской… Оригинальных мыслей — 0 %. Благодарим за внимание. Мы всегда к вашим услугам. Желаем дальнейшей плодотворной творческой работы”. Ко всему этому мозг еще добавлял замечание, свидетельствующее о невероятной зловредности работников Центра: “Просим не захламлять приемную отвергнутыми таблицами. Корзина за дверью”. И вдруг — улыбающийся Реви. Кто бы мог подумать, что до сих пор никто ничего не написал о базальтовой рыбке, цацкающейся с кринкой сметаны?! Разумеется, халтура, но Центр ее принял и будет распространять в качестве двухсот шестьдесят четвертого оригинального произведения, созданного в текущем году в пределах Солнечной системы. Рауты, интервью, медали, церемонии, награды, авторские встречи до конца жизни — минимум по сто еврасов за встречу.
   Отвратительная насмешка злой судьбы! Гарри мог есть сардины, икру, разъезжать стратобусами по всем континентам, ежедневно менять костюмы, но на лампу для Катодия нужно было десять еврасов, отдых на пляжах Флориды обходился в кругленькую сумму, даже банальнейший парусник невозможно было взять без еврасов — парус не желал раскрываться. Совет Солнечной системы выдвинул теорию сохранения узловых экономических стимулов, поскольку считал, что иначе лень станет тормозом прогресса. Словно человек уже по самой своей природе не призван быть деятельным! Выдумали еврасы — платежное средство, всеобщий эквивалент для всей Системы, без которого можно было жить в достатке, но не вкушая особых удовольствий.
   Размышления Гарри были прерваны сигналом тревоги, долетевшим из мастерской. Он встал, подошел к двери и некоторое время смотрел, зло стиснув зубы.
   В одном углу могучий мужлан душил женщину, испускавшую отчаянные вопли. В другом, неподалеку от электронного переводчика, дрались три молодца, поливая друг друга выражениями, взятыми из лексикона второй половины двадцатого века. Гарри сжал кулаки.
   — Успокойтесь немедленно! Вам что, на свалку захотелось?! — крикнул он. Дерущиеся акторобы застыли. — Ну, чего развоевались?
   Гарри был взбешен. Это. ж надо: ни минуты покоя в собственном доме! Нет, больше ему не вынести! У него мелькнула мысль: “Сдать их всех как металлолом под гидравлический пресс, и точка!” Но тогда он останется один, без творческой мастерской.
   — Ишь, разбушевались! — прошептал он.
   — Она мне изменила, — принялся было объяснять робот.
   “Забыл стереть основную концепцию”, - подумал Гарри. Это как раз и был один из тех холостых выстрелов, о которых уже говорилось. Драма “Отелло”. “А сейчас мой Грамидас, он же Отелло, душит неверную, черт бы их побрал! Но ведь они же не должны повторять роль без приказа”.
   — Что с вами? — гаркнул он. — Забавляетесь? Я же раз навсегда запретил это! Черт-те что! Откуда я возьму еврасы на ваши лампы, катушки, контуры? Старые роботы с полным комплектом связей, а резвитесь будто юные пылесосы! И не стыдно? Немедленно сотрите все роли!
   Роботы недовольно забренчали. Но постепенно их лица разгладились и превратились в ничего не выражающие маски, ждущие индивидуализации, которую им придаст воображение концептора или самого автора.
   Гарри облегченно вздохнул. Вообще-то он любил свои автоматы, хотя они были не первой молодости и нуждались в техосмотре. Он с завистью подумал о мастерской Вильпоно, который написал целых три романовизии, оригинальные на девяносто процентов, и прямо-таки не знал, куда девать еврасы. У Вильпоно было сорок гомоидальных автоматов, все новые и экстра-класса. Таких акторобов, как у Гарри, Вильпоно держал в чулане и использовал их в лучшем случае для изображения толпы на заднем плане.
   Гарри сокрушенно вздохнул и снова подумал о роботах, самовольно разыгрывающих свои роли, стоит ему только отвернуться. Необходимы новые лампы, иначе они переколошматят друг друга. Но откуда взять еврасы?
   Вообще-то думать тут не о чем. Просто надо написать что-нибудь новое и свежее. Гарри заскрежетал зубами и невольно покосился на кучу табличек. Мозг из Центра… И подумать только, что какой-то Реви отхватил пять тысяч! Наверно, теперь не знает, куда их девать. А, дьявол! Базальтовая рыбка с кринкой сметаны! Какая чушь! Халтура, боже, какая халтура!.. А ведь придется что-нибудь написать. Перспектива не из радужных, тем более что изматывающая нервы работа с акторобами вызывала у него отвращение. Раньше считалось, что стоит быть богом. Жаль, что такому типу не приходилось давать индивидуальность роботу. Заскоки и фортели гомоидальных автоматов могут кого угодно довести до белого каления. А потом, когда все уже позади — тесты визии, планов, фона, цвета, звука, — когда роботы сыграли свои роли и на это уже тошно смотреть, они за спиной автора повторяют все ради забавы. Повторяют, потому что он забыл стереть их индивидуальность и у них поизносились блокирующие адаптеры. Им это, разумеется, нравится. Играют, работая на износ. Да и лампы тоже могли бы быть получше. Несколько часов работы — и теряют эмиссию. А откуда взять еврасы?
   Он сел. Нет, определенно надо что-то написать. Что-то новое. Только откуда узнаешь, не напал ли уже кто-нибудь в седой древности на подобный сюжет? К сожалению, произведение искусства можно проверить, только когда оно полностью окончено. Эта мысль привела Гарри в уныние. Концепционные автоматы подводят. Что делать, у них ограниченный диапазон, они не в состоянии соперничать с бездонным колодцем памяти Центрального мозга. Все эти супружеские треугольники, четырехугольники, пятиугольники до предела использованы вместе со всеми возможными схемами человеческих поступков. Место и исторический период почти не имеют значения для Центра. Например, к перенесению действия “Тоски” в афинский Акрополь, во времена Фидия, электронный мозг отнесся весьма скептически, позволив себе даже нелестные эпитеты в адрес Гарри.
   — Катодий! — крикнул Гарри. — Еще один коньяк!
   Итак, надо что-то написать. На первый взгляд нет ничего проще. Идешь к концептору, нажимаешь наобум несколько клавишей, и через десять секунд выскакивает табличка с готовой схемой, скажем видеоновеллы с разработанным сюжетом, психологическими характеристиками героев, временем действия, увлекательной фабулой… Потом бросаешь табличку в диалогон, и тот, нарастив на скелете схемы “словесное мясо”, передает ее дальше, в видеон и антуратор… Остается только дать индивидуальность акторобам, разыграть с ними мизансцены, записать все это с помощью киносинтезатора — и видеоновелла готова!
   Гарри с отвращением посмотрел на концепционный автомат. Почему этот нудяга выглядит как обыкновенная машина? Конструкторы не придали ему внешности человека. А ведь тогда гораздо легче было бы договориться. Но концептор — ящик. Обыкновенный сундук. Даже обругать как следует нельзя. Да и диапазон у него ограниченный. Тридцать миллиардов связей… Маловато. Все уже написано… Кто бы подумал! Гарри почувствовал, что начинает ненавидеть всех своих предшественников, которые, вместо того чтобы заниматься полезным делом, срезали тростниковые палочки, стругали клинья, стило, выдирали перья у пташек, покупали карандаши, вечные и шариковые ручки, пишущие машинки, магнитофоны. И писали, писали, писали… Писали на всем и обо всем, что придет в голову.
   — Катодий! — рявкнул он. — Коньяку!
   Реви… Тупица без искры воображения, без полета мысли. А ведь повезло. Базальтовая рыбка и кринка сметаны. Чудовищная халтура! Но что-то новое. И главное, утверждает, что сам придумал. Выкинуть концепционный автомат. Металлолом! На свалку! Рухлядь бесполезная. Хм… А может, сделать заказ на расширение диапазона? Но для этого нужны еврасы. Тьфу, пропасть… Обязательно нужно что-то придумывать, писать, мучиться, переносить капризы роботов с их разболтавшимися соединениями и сработавшимися контурами…
   Гарри понемногу цедил коньяк. Самое главное — идея. Это не вызывало сомнений. Естественно, такая, на которую не мог напасть никто в древности. Да и сейчас тоже. Некоторое время он подумывал, уж не создать ли какой-нибудь исторический сверхгигант в нескольких сериях, но потом отказался от этой мысли. Сверхгиганты делали уже в двадцатом веке, стало быть, это рискованно. Да и кто одолжит актеров за прекрасные глаза?
   Гарри охватила тоска. Он нажал клавишу видеофона. На экране появилось трехмерное изображение головы диктора.
   Известия. Скучища.
   “…на Марсе сдана в эксплуатацию фабрика искусственного волокна. На торжественное открытие…”
   Он переключился на другой канал.
   “…планктон используется в огромных количествах. Белок, содержащийся в одном кубическом метре хлореллы, оценивается в…”
   По четвертому каналу передавали беседу, по пятому — матч Венера-Юпитер. Сдохнуть можно. Он с завистью подумал о журналистах и репортерах. Вот у кого жизнь — малина. Что им Центр развлечений? Они подчиняются Информации. Новизна формы и фабулы им до лампочки… Им важен факт, а который раз об этом говорится — первый или миллионный, безразлично. Открыто, запущено, закрыто, начато… фабрики, заводы, каналы, конференции… на Марсе, Земле, Луне…
   “…профессор Фаркинс приступил к серии экспериментов, имеющих целью перезапись информации, содержащейся в человеческом мозге, в память электронной машины. Одновременно с информацией машина должна воспринять и ощущение личности человека, копией которого он является. Специальное устройство обеспечит возможность связи с копией в форме обычной речи. Однако процесс перезаписи необратим. Лишенные информации клетки погибают. Поэтому копировать можно будет лишь мозг людей, находящихся в состоянии агонии…”
   Гарри вздрогнул и выключил видеофон — зачем загружать голову ненужными подробностями, только тормозящими свободу ассоциаций? Он презрительно взглянул на концептор, потом крикнул:
   — Катодий! Немедленно бумагу и карандаш!
   — Что-о-о? — удивился робот.
   — Бумагу и карандаш, говорю!
   Робот издал легкий звон.
   — А где их взять? Разве что в антиквариате или музее. Да, в музее. Там-то уж найдут.