Снова четыре часа утра. Пальцы порхают по клавишам пишущей машинки, и вдруг раздается звонок в дверь. Ты поднимаешься и в полной предрассветной тишине идешь узнать, кто там.
   Где-то далеко-далеко, на другом конце мироздания, звучит ее голос:
   — Привет, Роб. Энн. Только что встал?
   — Точно. Давненько же ты ко мне не заходила, Энн.
   Открываешь дверь, и она проходит в комнату, мимоходом обдав тебя приятным запахом.
   — Устала от Майка. Меня от него тошнит. Мне необходима хорошая доза Роберта Дугласа. Я правда устала, Роб.
   — Похоже на то. Мои соболезнования.
   — Роб… — Молчание.
   — Да? Молчание.
   — Роб… давай завтра уедем? Я хочу сказать, сегодня… днем. Куда-нибудь на побережье. Полежим на солнышке, пусть оно нас просто погреет. Мне это нужно, Роб, очень.
   — Вообще-то, думаю, можно. Конечно. Да. Разумеется, черт возьми!
   — Я люблю тебя, Роб. Мне бы только не хотелось, чтобы ты писал этот проклятый роман.
   — Если ты распрощалась с этой шайкой, я могу перестать, — говоришь ты. — Но мне не нравится, что они с тобой сделали. А Майк рассказывал тебе, что он вытворяет со мной?
   — Разве он что-нибудь вытворяет, дорогой?
   — Пытается обескровить меня. Я имею в виду, по-настоящему обескровить. Ты ведь хорошо знаешь, что такое Майк, разве нет, Энн? Подлый и трусливый. Бритз… Бритз, между прочим, тоже, если уж на то пошло. Я и раньше встречал таких. Хотят казаться крутыми, чтобы скрыть собственную трусость. Майк не желает убивать меня. Убийства он боится. Думает, будто ему удастся меня запугать. Но я не собираюсь поддаваться, потому что уверен, у него не хватит духа довести все это до конца. Он скорее согласится, чтобы ему повесили обвинение за наркотики, чем решится на убийство. Знаю я Майка.
   — А меня ты знаешь, милый?
   — Думаю, да.
   — Очень хорошо?
   — Достаточно хорошо.
   — А вдруг я тебя убью?
   — Не сумеешь. Ты любишь меня.
   — Себя, — промурлыкала она, — я тоже люблю.
   — Ты всегда была со странностями. Никогда не понимал и сейчас не понимаю, что и зачем ты делаешь.
   — Самосохранение.
   Ты предлагаешь ей сигарету. Она стоит совсем рядом. Ты с удивлением качаешь головой:
   — Видел однажды, как ты отрываешь мухе крылышки.
   — Это было интересно.
   — А ты в школе не анатомировала слепых котят?
   — С увлечением.
   — Ты хоть представляешь, что наркота с тобой делает?
   — Мне это доставляет огромное удовольствие.
   — А это?
   Вы стоите совсем рядом, поэтому довольно одного движения, чтобы лица сблизились. Ее губы все так же хороши. Теплые, живые, мягкие.
   Она чуть-чуть отстраняется:
   — Это мне тоже очень нравится.
   Ты прижимаешь ее, ваши губы снова встречаются, и ты закрываешь глаза…
   — Черт! — Ты отскакиваешь.
   Ее ноготь впился тебе в шею.
   — Прости, милый. Я тебе сделала больно? — спрашивает Энн.
   — Все хотят принять участие в представлении, — говоришь ты, достаешь любимый пузырек и вытряхиваешь на ладонь несколько пилюль. — Бог мой, леди, ну и хватка у вас. Впредь обращайтесь со мною получше. Я очень нежный.
   — Извини, забылась, — говорит Энн.
   — Лестно слышать. Но если будешь забываться каждый раз, когда мы целуемся, то от меня скоро останется лишь кровавая лужа. Подожди.
   Еще бинт — на шею. Опять целуешь ее.
   — Тише едешь — дальше будешь, детка. Мы смотаемся на пляж, и там я прочитаю тебе лекцию о том, сколько зла таит в себе общение с Майклом Хорном.
   — Роб, что бы я ни говорила, ты все равно будешь продолжать роман?
   — Решение принято. На чем мы остановились? Ах да.
   Снова губы.
   Чуть позже полудня ты останавливаешь машину у края облитого солнцем обрыва. Энн бежит впереди, к деревянной лестнице, уходящей на двести футов вниз по склону. Ветер треплет ее бронзовые волосы; в синем купальнике она выглядит очень нарядно. Ты, задумавшись, идешь следом. Ты исчез. Городов нет, шоссе пусто. Под ногами море охватывает широкий пустынный берег с гранитными выступами, выщербленными и вымытыми бурунами. Пронзительно кричат болотные птицы. Энн идет впереди. «Ну что за дурочка», — думаешь ты о ней.
   Вы гуляете, взявшись за руки, и стоите, впитывая солнечные лучи. Тебе кажется, что все очистилось, все хорошо. Пока. Жизнь чиста и свежа, даже жизнь Энн. Тебе хочется разговаривать, но среди этого соленого безмолвия голос звучит как-то нелепо, да и все равно язык еще болит от той острой вилки.
   Вы подходите к самой воде, и Энн что-то поднимает.
   — Ракушка, — говорит она. — А помнишь, как ты нырял в своей резиновой маске и с трезубцем. Сорвиголова? В старое доброе время.
   — Старое доброе время. — Ты думаешь о прошлом, об Энн и о себе, о том, что вам обоим нравилось. Ездить на побережье. Рыбачить. Нырять. Но уже тогда она была каким-то странным существом. Совершенно спокойно убивала омаров. С удовольствием чистила их.
   — Ты всегда был таким безрассудным, Роб. Да, в сущности, таким и остался. Не боялся нырять за устрицами, а ведь этими раковинами мог сильно порезаться. Острые, как бритвы.
   — Знаю, — говоришь ты.
   Энн кидает ракушку, которая падает около твоих сброшенных ботинок. Возвращаясь, ты обходишь ее, чтобы случайно не наступить.
   — Мы могли бы быть счастливы, — говорит Энн.
   — Приятно об этом мечтать, правда?
   — Мне бы хотелось, чтобы ты передумал.
   — Слишком поздно, — отвечаешь ты.
   Она вздыхает.
   На берег накатывает волна.
   Тебе не страшно быть здесь вместе с Энн. Она ничего тебе не сделает. Ты ее контролируешь. Нет, это будет легкий, праздный день, без всяких событий. Ты настороже, готов к любым неожиданностям.
   Ты лежишь на солнце, и оно пронизывает до самых костей, расслабляет, расплавляет на песке. Энн рядом, солнечные лучи золотят ее вздернутый носик и сверкают в крохотных капельках пота на лбу. Вы болтаете о веселых пустяках, ты ею очарован; как она, такая красивая, может быть такой подколодной змеюкой, лежащей у тебя поперек дороги, и в то же время смущенной и маленькой где-то в глубине души, куда ты не можешь заглянуть?
   Ты перевернулся на живот. Песок горячий. Солнце теплое.
   — Да ты сейчас сгоришь, — наконец, смеясь, говорит Энн.
   — Не исключено, — отвечаешь ты, чувствуя себя очень умным, совершенно бессмертным.
   — Погоди, дай-ка я намажу тебе спину маслом, — говорит Энн, расстегивая блестящую, натуральной кожи китайскую головоломку своей сумочки. Вынимает бутылочку прозрачного желтого масла. — Это защитит тебя от солнца. Идет?
   — Идет, — отзываешься ты, чувствуя себя очень хорошо, прямо-таки превосходно.
   Она поливает тебя маслом, словно поросенка на вертеле. Бутылочка опрокинута и содержимое стекает тонкими струйками, блестящими, желтыми и прохладными, во все углубления на спине. Энн растирает масло рукой. Ты лежишь с закрытыми глазами, что-то мурлыча под нос, наблюдая за маленькими голубыми и желтыми пузырьками, танцующими под зажмуренными веками, а она все льет и льет масло, смеется, массирует спину.
   — Мне уже прохладнее, — говоришь ты.
   Она растирает тебя еще минуту-другую, потом тихо садится рядом. Проходит много времени, а ты дежишь не двигаясь, поджариваясь на песчаной жаровне, не желая пошевелиться. Солнце уже не такое горячее.
   — Ты боишься щекотки? — доносится сзади голос Энн.
   — Нет, — отвечаешь ты и улыбаешься уголками рта.
   — У тебя такая милая спинка, — говорит Энн. — Хочу пощекотать ее.
   — Валяй щекочи.
   — Здесь щекотно? — спрашивает она.
   Ты чувствуешь далекое, какое-то сонное прикосновение к спине.
   — Нет.
   — А тут?
   Ты ничего не ощущаешь.
   — Ты ведь даже не дотрагиваешься до меня.
   — Я читала в какой-то книге, — говорит Энн, — что зоны чувствительности на спине развиты очень плохо, поэтому большинство людей не может точно определить, до какого места у них дотрагиваются.
   — Чушь, — отвечаешь ты. — Вот дотронься. Давай. Я точно скажу.
   Чувствуешь три долгих прикосновения к спине.
   — Ну? — спрашивает Энн.
   — Ты провела пальцем вниз под одной лопаткой дюймов на пять. Так же под другой лопаткой. А потом прямо вниз по спине. Так-то вот.
   — Умница. Сдаюсь. Тебя не проведешь. Хочу сигарету. Ах, черт! Все кончились. Не против, если я сбегаю возьму в машине?
   — Я схожу, — предлагаешь ты.
   — Ничего, лежи.
   Она бежит по песчаной косе. Ты провожаешь ее взглядом, лениво, сквозь дрему. Довольно странно, что она взяла с собой сумочку и бутылку с маслом. Эти женщины. А бежит она красиво. Энн взбирается по деревянным ступенькам, поворачивается, машет и улыбается. Ты улыбаешься в ответ и слегка шевелишь рукой.
   — Жарко? — кричит она.
   — Промок насквозь! — нехотя выкрикиваешь в ответ.
   У тебя на теле выступает пот. Жар теперь внутри тебя, и ты погружаешься в него, словно в ванну. Пот льется по спине ручьями, но как-то вяло и слабо, будто по тебе ползают муравьи. С потом все выйдет, думаешь ты. С потом все уйдет. Пот сочится по ребрам и щекотно стекает по животу. Ты смеешься. Господи, сколько пота. Никогда в жизни ты так не потел. В теплом воздухе разносится сладкое благоухание масла, которым тебя натерла Энн, и усыпляет, усыпляет.
   Взбадриваешься. Наверху слышится какой-то шум.
   На вершине обрыва завели машину, включили передачу, и вот ты видишь, как Энн машет рукой, автомобиль, сверкнув на солнце, разворачивается и уносится в сторону шоссе.
   Вот и все.
   — Что? Куда, сучка?! — злобно орешь ты. Хочешь встать. И не можешь. От солнца совсем обессилел. В голове все плывет. Черт побери! Ты потел.
   Потел.
   В знойном воздухе появился какой-то новый запах. Что-то знакомое и вечное, как соленое дыхание моря. Горячее, приторное, тошнотворное благоухание. Аромат, чудовищнее которого для тебя и тебе подобных не существует. Ты с воплем вскакиваешь на ноги.
   На тебя наброшен плащ, пурпурное одеяние. Он прилип к бедрам, и ты видишь, как начинает обволакивать поясницу, ноги, голени. Плащ красный. Наикраснейший красный во всей цветовой гамме. Чистейший, нежнейший, ужаснейший красный, какой ты только видел, пульсируя, растекается и покрывает все тело.
   Трогаешь спину. Бормочешь бессмысленные слова. Рука нащупывает три открытые раны, взрезавшие плоть ниже лопаток!
   Пот! Думал, что потеешь, а это была кровь! Лежал, полагая, что из тебя выходит пот, посмеивался, наслаждался!
   Ты ничего не чувствуешь. Пальцы неуклюже и бессильно царапают спину. Спина ничего не ощущает. Омертвела.
   «Погоди, дай-ка я намажу тебе спину маслом, — говорит Энн где-то вдалеке, в зыбком кошмаре моей памяти. — А то сейчас сгоришь».
   Волна ударилась о берег. В мыслях всплывает длинная тонкая струйка жидкости, льющейся тебе на спину из бутылочки, зажатой в восхитительных пальцах Энн. Вспоминаешь, как она растирает спину.
   Раствор наркотика. Желтый раствор новокаина, кокаина или чего-нибудь еще, который, прикоснувшись к спине, сделал нечувствительным каждый нерв. Энн ведь отлично разбирается в наркотиках.
   Сладкая, сладкая, милая Энн.
   В голове опять звучит ее голос: «Ты боишься щекотки?»
   Тебя рвет. В кроваво-красном тумане мозга эхом отзывается твой ответ: «Нет. Валяй щекочи. Валяй щекочи. Валяй щекочи… Валяй щекочи, Энн Дж. Энтони, очаровательная леди. Валяй щекочи».
   Прекрасной острой ракушкой.
   Нырял за устрицами неподалеку от берега, задел спиной за скалу и сильно расцарапал ее об острые, как бритвы, раковины моллюсков. Да, именно так. Нырял. Несчастный случай. Как все здорово подстроено.
   Сладкая, милая Энн.
   А может, ты оселком заточила свои ногти, моя дорогая?
   Солнце повисло прямо у тебя в мозгу. Песок начинает плавиться под ногами. Ты пытаешься отыскать пуговицы, чтобы расстегнуть, сорвать багряное одеяние. Ничего не чувствуя, вслепую, на ощупь ты ищешь застежки. Их нет. Плащ не снять. Как это глупо, приходит нелепая мысль. Как глупо, что тебя найдут в этом длинном, красном шерстяном исподнем. Как же это глупо.
   Тут где-то должна быть молния. Эти три длинных глубоких пореза можно крепко застегнуть на молнию, и тогда липкая красная жидкость перестанет течь из тебя. Из тебя, бессмертного человека.
   Порезы не слишком глубокие. Надо добраться до врача. Надо принять таблетки.
   Таблетки!
   Ты бросаешься к пиджаку, обшариваешь один карман, другой, потом еще один, выворачиваешь его наизнанку, отрываешь подкладку, кричишь и плачешь, и с грохотом, подобно проносящимся поездам, четыре волны обрушиваются на берег позади тебя. И ты снова принимаешься за карманы в надежде, что чего-то не заметил. Но там пусто, только завалялись кусочек ваты, коробок спичек и два корешка от театральных билетов. Бросаешь пиджак.
   — Энн, вернись! — кричишь ты. — Вернись! До города, до врача тридцать миль. Я их не пройду. У меня не осталось времени.
   У подножия обрыва ты поднимаешь глаза вверх. Сто четырнадцать ступеней. Отвесный обрыв сияет в солнечных лучах.
   Ничего не остается, как только карабкаться по ступеням.
   До города тридцать миль. Подумаешь, что такое тридцать миль?
   Превосходный денек для прогулки!

Я весь горю!

   It Burns Me Up 1944 год
   Переводчик: С. Анисимов

   Я лежу как раз посередине комнаты, причем я не зол, не раздражен, не возмущен. Во-первых, для того чтобы человек возмущался, раздражался, злился, он должен воспринимать некие стимулы извне, воздействующие на его нервы. Нервы передают сигнал в мозг. Мозг моментально рассылает приказания во все части тела: раздражайся, злись, возмущайся! Веки: раздвинуться! Глаза: вытаращиться! Мышцы: сокращаться! Зрачки: расшириться! Губы: сжаться! Уши: вспыхнуть! Лоб: наморщиться! Сердце: колотиться! Кровь: закипеть! Раздражайся, возмущайся, злись!
   Но мои веки не раскроются. Глаза просто уставились в бесцветный темный потолок, сердце остыло, рот безвольно приоткрыт, пальцы вяло разжаты. Я не злюсь. Не раздражаюсь и не возмущаюсь. А между тем у меня есть все основания сердиться.
   Следователи слоняются по моему дому, сквернословят в моих комнатах, прикладываются к фляжкам. Репортеры освещают вспышками мое расслабленное тело. Соседи заглядывают в окна. Жена полулежит в кресле, отвернувшись от меня, и, вместо того чтобы плакать, радуется.
   Так что вы понимаете — у меня есть причина злиться. Но как бы я ни старался рассвирепеть, разъяриться, выругаться — не могу. Меня окутывает и наполняет лишь всеобъемлющая холодная невесомость.
   Я мертв.
   Я лежу здесь и сплю, а эти люди — обрывки моих безжизненных сновидений. Они кружат надо мной, словно стервятники над разлагающимся трупом, как хищники, алчущие в ночи горячей крови жертвы, собирают эту кровь и разбрызгивают ее по страницам бульварных газетенок. Но каким-то образом по пути к печатным станкам кровь становится совершенно черной.
   Несколько капель крови дадут краску для миллионов печатных цилиндров. В нескольких каплях крови достаточно энергии, чтобы привести в действие десять миллионов офсетных машин. В нескольких каплях крови достаточно адреналина, чтобы быстрее забились тридцать миллионов грамотных, читающих сердец.
   Я умер сегодня ночью. Завтра утром я умру опять в тридцати миллионах умов, пойманный, как муха паутиной, и досуха высосанный бесчисленными щупальцами читающей публики, и, промелькнув в закоулках их сознания, уступлю место:
 
   НАСЛЕДНИЦА ПРЕСТОЛА ВЫХОДИТ ЗАМУЖ ЗА ГЕРЦОГА!
 
   ОЖИДАЕТСЯ ПОВЫШЕНИЕ ПОДОХОДНОГО НАЛОГА!
 
   ЗАБАСТОВКА ШАХТЕРОВ!
 
   А стервятники все парят наверху. Вот коронер, небрежно осматривающий мои органы, гиена-репортер, копающийся в мертвых мыслях моей любви. Вот фавны и козлы с синтетическими львиными сердцами робко заглядывают в окно, но держатся от ужасного зрелища на безопасном расстоянии, наблюдая за разгуливающими по комнате плотоядными.
   Наверно, моя жена — самая умная из них. Она похожа всего лишь на небольшую темную пантеру, помахивающую хвостом и умывающуюся, довольную собой, притаившуюся на узорчатой обивке кресла.
   Вот прямо надо мной возник губастый следователь, вошедший в мир живых, подобно огромному льву. Губами он обхватил длинную дымящуюся сигару и разговаривает, не вынимая ее изо рта и поблескивая янтарными зубами. При этом время от времени роняет серый пепел на мой пиджак. Он вещает:
   — Так вот, значит, мертв. А мы, значит, беседуем с ней час, два, три, четыре часа, и что имеем? Ничего! Черт, не можем же мы сидеть здесь всю ночь! Жена убьет меня. Я теперь уже ни одной ночи дома не бываю. Сплошные убийства.
   Коронер, такой проворный, такой ловкий, с пальцами, похожими на кронциркули, измеряет меня вдоль и поперек. Есть ли что-нибудь, помимо чисто профессионального интереса, в его бегающих, печальных зеленых глазах? Он высокомерно вскидывает голову и важно заводит речь:
   — Скончался мгновенно. Глубокая ножевая рана в горле. Затем его еще трижды ударили в грудь. Здорово поработали. Весь залит кровью. Довольно впечатляюще.
   Следователь кивает рыжеватой головой в сторону моей жены и морщится:
   — А на ней нет ни капли крови. Как ты это объяснишь?
   — А сама она что говорит? — спрашивает коронер.
   — Ничего не говорит. Просто плюхнулась в кресло и затянула песню: «Ничего не скажу, пока не повидаюсь со своим адвокатом». Честное слово! — Детектив не способен понять поведения таких вот кошечек. Но я, лежа здесь, вполне могу. — Это все, чего мы от нее добились. «Ничего не скажу, пока не повидаюсь со своим адвокатом» — снова и снова, заладила, как какую-нибудь дурацкую прибаутку.
 
   В дверь ломится какой-то человек, который тут же привлекает к себе всеобщее внимание. Симпатичный, атлетического сложения журналист норовит прорваться внутрь.
   — Эй там! — Детектив выпячивает мощную грудь. — Что, черт вас всех побери, происходит?
   В комнату заглядывает полицейский с раскрасневшимся от борьбы лицом.
   — Да вот этот чудак хочет пройти, босс!
   — А кто он такой, черт возьми? — вопрошает следователь.
   Издалека доносится голос репортера:
   — Карлтон из «Трибюн». Меня послал мистер Рэндолф.
   Детектив взрывается:
   — Келли, проклятый дурак! Живо впусти парня! Мы с Рэндолфом вместе в школе учились! Так-то вот.
   — Ну и ну, — невозмутимо произносит коронер.
   Следователь бросает на него неприязненный взгляд, а полицейский Келли тем временем открывает дверь, и потный журналист Карлтон проникает в комнату.
   — Если бы не прорвался, — смеется Карлтон, — меня бы с работы поперли.
   — Привет, Карлтон, — следователь смеется в ответ. — Отодвинь труп и садись.
   Это была шутка. Все хохочут, кроме моей жены, которая по-женски свернулась буквой "S" между ручками кресла и облизывает губы с довольным видом, будто сытая кошка.
   Остальные репортеры возмущены вторжением Карлтона. Но молчат.
   Карлтон взирает на меня младенчески-голубыми глазами.
   — Надо же так порезаться! От уха до уха! Как же он в таком состоянии будет беседовать со святым Петром?
   Коронер с гордостью заявляет:
   — Пустяки, зашью — и будет как новенький. У меня это довольно хорошо получается. Большой опыт.
   Карлтон энергично проходит вперед, не обращая внимания на коронера и чиркая каракули в блокноте. Он так и сыплет вопросами. Записывает, ухмыляется:
   — Фу-ты ну-ты. Напоминает любовное гнездышко. Обстановочка, во всяком случае, соответствующая. Господи, да он похож на рождественский венок: жабры зеленые, и большие красные ленты крови, завязанные запекшимися узлами.
   Даже для следователя слишком; он слегка кашлянул. Жена тоже у себя в кресле в первый раз за все время утратила невозмутимость и беспокойно заерзала. Это длилось лишь секунду. И прошло. Она разгладила складку на светло-зеленой юбке, прикрывавшей согнутые колени, и бросила взгляд в сторону вновь прибывшего журналиста, словно пытаясь привлечь его внимание.
   Но репортер уже преклонил колени у алтаря моей оскверненной плоти. Холодного мраморного алтаря, искусно вырезанного руками самого Творца и лишь недавно перерезанного… кем-то.
   Миссис Мак-Леод, соседка, заглядывает со двора в южное окно, привстав на цыпочки и сверкая в ночи серыми бегемотьими глазками. Ее голос звучит приглушенно, она нарочито поеживается:
   — Обязательно надо написать об этом Сьюзан в Спрингфилд. То-то она будет завидовать. Таинственное убийство почти что у меня во дворе! Кому бы пришло в голову, что такое может случиться здесь, у нас? Попомни мои слова, Анна, вот подойди, посмотри… Видишь, это детектив, вон тот мужчина с жирной шеей. Совсем не похож на детектива, по-моему. Тебе как кажется? Скорее похож на негодяя, рожа прямо злодейская. А вон, погляди на того молоденького журналиста, ну вылитый Фило Вэнс[3], только помоложе. Бьюсь об заклад, именно он-то и распутает все дело. Только их никто никогда не слушает… А вон, видишь ту женщину в углу? Наверняка она была его любовницей, а никакой не женой…
   — Отойдите от окна, леди!
   — Знаете, мне кажется, что я имею право заглянуть!
   — Леди, отойдите!
   — Молодой человек, эта лужайка прямо до самого окна принадлежит мне. Это мой дом! Я лично сдала его мистеру Джеймсону.
   — Леди, отойдите.
   — Молодой человек…
 
   Вернемся к тем, кто в комнате.
   Репортера, Карлтона, теперь притягивает моя жена, как Солнце — планету. Он мечет в нее вопросы, а она намеренно не говорит ему ничего вразумительного. Журналист напорист, а жена сидит, прикрыв веки, такая томная и беззаботная. Из нее ничего не вытянешь, ее не удастся заморочить. Просто будет стоять на своем. Мурлыкающим голосом она повторяет: «Я вернулась домой из ночного клуба, а он лежит вот здесь на полу, глядит в потолок. Больше ничего не знаю».
   Другие репортеры тоже записывают. Им ничего не удалось выудить из жены, покуда не объявился симпатичный Карлтон. Он тут же впивается в нее:
   — Вы поете в ночном клубе «Бомба»?
   — Да. Я очень хорошая певица. Если хотите знать, я могу взять «до» выше верхнего «до». Меня один раз даже приглашали в «Метрополитен-Опера». Я отказалась — они мне не нравятся.
   У коронера есть собственное мнение по поводу этого высказывания. Но он держит его при себе. Хотя на лице у него такое же выражение, какое некогда появлялось и у меня. Как коронер, так и следователь раздражены, поскольку свет софитов переместился с них и их сцены на этот маленький никчемный дивертисмент мужчины с женщиной. Особенно уязвлен детектив — ему ничего не удалось добиться от моей жены, кроме речитатива с требованием адвоката, и вот появляется этот мальчишка-репортер…
   Во дворе кто-то подсаживает к окну маленькую девочку. Ее личико на мгновение появляется в квадрате рамы.
   — Смотри, детка, может, никогда больше такого не увидишь.
   — Ой, мама, а что это с тем дядей?
   — Отойдите, леди, прошу вас. Ну сколько можно гонять людей? Я очень устал. Всю ночь на ногах. Отойдите…
   — Ой, мама!
   Теперь я бессмертен! Плененный памятью ребенка, я темными ночами стану как пьяный слоняться по дрожащим закоулкам ее тела. И она будет просыпаться с пронзительным криком, раздирая простыни. Однажды ее муж почувствует красный ноготь на своей пухлой руке, и это буду я, снова цепляющийся вытянутым когтем за жизнь!
   — Довольно, довольно, — встревает детектив, гневно глядя на журналиста Карлтона. — Здесь допрос веду я, а не ты! Тоже мне, хват нашелся!
   У Карлтона опускаются уголки губ. Он разводит руками и слегка пожимает плечами:
   — Но вы ведь хотите, чтобы в газете появился хороший репортаж, разве нет, капитан? С фотографиями? Наверняка хотите. А мне для этого нужны подробности.
   Подробностей он получает в избытке. У моей жены объем бюста — тридцать три дюйма, талии — двадцать восемь, а бедер — тридцать один. Эти подробности запечатлелись у журналиста в мозговом блокноте. Кто-нибудь, напомните ему позвонить ей после похорон.
   Коронер прочистил горло.
   — Так вот, что касается тела…
   Ага, ради Бога, джентльмены, давайте вернемся к моей персоне. А то зачем я здесь лежу?
   Карлтон снова задает вопрос, точно щелкает своими худыми пальцами:
   — За вами, мадам, как мне кажется, ухаживают многие мужчины?
   Жена опускает ресницы и снова широко раскрывает глаза:
   — Да, я всегда пользовалась успехом. Ничего с этим не могу поделать, знаете ли. Он… — кивок в мою сторону. — Он, кажется, ничего не имел против того, что за мной волочатся мужчины. Думаю, ему как бы льстило, что он женат на… породистой женщине.