Страница:
«Да», гласит его поза, "в принципе, кровли хижин
смахивают силуэтом на очертанья гор.
Это, конечно, не к чести хижин и не в укор
горным вершинам, но подтверждает склонность
природы к простой геометрии. То есть, освоив конус,
она чуть-чуть увлеклась. И горы издалека
схожи с крестьянским жилищем, с хижиной батрака
вблизи. Не нужно быть сильно пьяным,
чтоб обнаружить сходство временного с постоянным
и настоящего с прошлым. Тем более — при ходьбе.
И если вы — пилигрим, вы знаете, что судьбе
угодней, чтоб человек себя полагал слугою
оставшегося за спиной, чем гравия под ногою
и марева впереди. Марево впереди
представляется будущим и говорит "иди
ко мне". Но по мере вашего к мареву приближенья
оно обретает, редея, знакомое выраженье
прошлого: те же склоны, те же пучки травы.
Поэтому я обут". "Но так и возникли вы, -
не соглашается с ним пилигрим. — Забавно,
что вы так выражаетесь. Ибо совсем недавно
вы были лишь точкой в мареве, потом разрослись в пятно".
"Ах, мы всего лишь два прошлых. Два прошлых дают одно
настоящее. И это, замечу, в лучшем
случае. В худшем — мы не получим
даже и этого. В худшем случае, карандаш
или игла художника изобразят пейзаж
без нас. Очарованный дымкой, далью,
глаз художника вправе вообще пренебречь деталью
— то есть моим и вашим существованьем. Мы -
то, в чем пейзаж не нуждается как в пирогах кумы.
Ни в настоящем, ни в будущем. Тем более — в их гибриде.
Видите ли, пейзаж есть прошлое в чистом виде,
лишившееся обладателя. Когда оно — просто цвет
вещи на расстояньи; ее ответ
на привычку пространства распоряжаться телом
по-своему. И поэтому прошлое может быть черно-белым,
коричневым, темно-зеленым. Вот почему порой
художник оказывается заворожен горой
или, скажем, развалинами. И надо отдать Джованни
должное, ибо Джованни внимателен к мелкой рвани
вроде нас, созерцая то Альпы, то древний Рим".
«Вы, значит, возникли из прошлого?» — волнуется пилигрим.
Но собеседник умолк, разглядывая устало
собачку, которая все-таки что-то себе достала
поужинать в груде мусора и вот-вот
взвизгнет от счастья, что и она живет.
«Да нет, — наконец он роняет. — Мы здесь просто так, гуляем».
И тут пейзаж оглашается заливистым сучьим лаем.
С натуры
Стакан с водой
Ere perennius
Август
Роману Каплану на следующий день после его 55-летия [103]
смахивают силуэтом на очертанья гор.
Это, конечно, не к чести хижин и не в укор
горным вершинам, но подтверждает склонность
природы к простой геометрии. То есть, освоив конус,
она чуть-чуть увлеклась. И горы издалека
схожи с крестьянским жилищем, с хижиной батрака
вблизи. Не нужно быть сильно пьяным,
чтоб обнаружить сходство временного с постоянным
и настоящего с прошлым. Тем более — при ходьбе.
И если вы — пилигрим, вы знаете, что судьбе
угодней, чтоб человек себя полагал слугою
оставшегося за спиной, чем гравия под ногою
и марева впереди. Марево впереди
представляется будущим и говорит "иди
ко мне". Но по мере вашего к мареву приближенья
оно обретает, редея, знакомое выраженье
прошлого: те же склоны, те же пучки травы.
Поэтому я обут". "Но так и возникли вы, -
не соглашается с ним пилигрим. — Забавно,
что вы так выражаетесь. Ибо совсем недавно
вы были лишь точкой в мареве, потом разрослись в пятно".
"Ах, мы всего лишь два прошлых. Два прошлых дают одно
настоящее. И это, замечу, в лучшем
случае. В худшем — мы не получим
даже и этого. В худшем случае, карандаш
или игла художника изобразят пейзаж
без нас. Очарованный дымкой, далью,
глаз художника вправе вообще пренебречь деталью
— то есть моим и вашим существованьем. Мы -
то, в чем пейзаж не нуждается как в пирогах кумы.
Ни в настоящем, ни в будущем. Тем более — в их гибриде.
Видите ли, пейзаж есть прошлое в чистом виде,
лишившееся обладателя. Когда оно — просто цвет
вещи на расстояньи; ее ответ
на привычку пространства распоряжаться телом
по-своему. И поэтому прошлое может быть черно-белым,
коричневым, темно-зеленым. Вот почему порой
художник оказывается заворожен горой
или, скажем, развалинами. И надо отдать Джованни
должное, ибо Джованни внимателен к мелкой рвани
вроде нас, созерцая то Альпы, то древний Рим".
«Вы, значит, возникли из прошлого?» — волнуется пилигрим.
Но собеседник умолк, разглядывая устало
собачку, которая все-таки что-то себе достала
поужинать в груде мусора и вот-вот
взвизгнет от счастья, что и она живет.
«Да нет, — наконец он роняет. — Мы здесь просто так, гуляем».
И тут пейзаж оглашается заливистым сучьим лаем.
1993 — 1995
С натуры
Джироламо Марчелло
Солнце садится, и бар на углу закрылся.
Фонари загораются, точно глаза актриса
окаймляет лиловой краской для красоты и жути.
И головная боль опускается на парашюте
в затылок врага в мостовой шинели.
И голуби на фронтоне дворца Минелли
ебутся в последних лучах заката,
не обращая внимания, как когда-то
наши предки угрюмые в допотопных
обстоятельствах, на себе подобных.
Удары колокола с колокольни,
пустившей в венецианском небе корни,
точно падающие, не достигая
почвы, плоды. Если есть другая
жизнь, кто-то в ней занят сбором
этих вещей. Полагаю, в скором
времени я это выясню. Здесь, где столько
пролито семени, слез восторга
и вина, в переулке земного рая
вечером я стою, вбирая
сильно скукожившейся резиной
легких чистый, осенне-зимний,
розовый от черепичных кровель
местный воздух, которым вдоволь
не надышаться, особенно — напоследок!
пахнущий освобожденьем клеток
от времени. Мятая точно деньги,
волна облизывает ступеньки
дворца своей голубой купюрой,
получая в качестве сдачи бурый
кирпич, подверженный дерматиту,
и ненадежную кариатиду,
водрузившую орган речи
с его сигаретой себе на плечи
и погруженную в лицезренье птичьей,
освободившейся от приличий,
вывернутой наизнанку спальни,
выглядящей то как слепок с пальмы,
то — обезумевшей римской
цифрой, то — рукописной строчкой с рифмой.
1995, Casa Marcello
Стакан с водой
Ты стоишь в стакане передо мной, водичка,
и глядишь на меня сбежавшими из-под крана
глазами, в которых, блестя, двоится
прозрачная тебе под стать охрана.
Ты знаешь, что я — твое будущее: воронка,
одушевленный стояк и сопряжен с потерей
перспективы; что впереди — волокна,
сумрак внутренностей, не говоря — артерий.
Но это тебя не смущает. Вообще, у тюрем
вариантов больше для бесприютной
субстанции, чем у зарешеченной тюлем
свободы, тем паче — у абсолютной.
И ты совершенно права, считая, что обойдешься
без меня. Но чем дольше я существую,
тем позже ты превратишься в дождь за
окном, шлифующий мостовую.
1995
Ere perennius
Приключилась на твердую вещь напасть:
будто лишних дней циферблата пасть
отрыгнула назад, до бровей сыта
крупным будущим чтобы считать до ста.
И вокруг твердой вещи чужие ей
встали кодлом, базаря «Ржавей живей»
и "Даешь песок, чтобы в гроб хромать,
если ты из кости или камня, мать".
Отвечала вещь, на слова скупа:
"Не замай меня, лишних дней толпа!
Гнуть свинцовый дрын или кровли жесть -
не рукой под черную юбку лезть.
А тот камень-кость, гвоздь моей красы -
он скучает по вам с мезозоя, псы:
от него в веках борозда длинней,
чем у вас с вечной жизнью с кадилом в ней".
1995
Август
Маленькие города, где вам не скажут правду.
Да и зачем вам она, ведь все равно — вчера.
Вязы шуршат за окном, поддакивая ландшафту,
известному только поезду. Где-то гудит пчела.
Сделав себе карьеру из перепутья, витязь
сам теперь светофор; плюс, впереди — река,
и разница между зеркалом, в которое вы глядитесь,
и теми, кто вас не помнит, тоже невелика.
Запертые в жару, ставни увиты сплетнею
или просто плющом, чтоб не попасть впросак.
Загорелый подросток, выбежавший в переднюю,
у вас отбирает будущее, стоя в одних трусах.
Поэтому долго смеркается. Вечер обычно отлит
в форму вокзальной площади, со статуей и т. п.,
где взгляд, в котором читается «Будь ты проклят»,
прямо пропорционален отсутствующей толпе.
<январь 1996 г.>
Роману Каплану на следующий день после его 55-летия [103]
Прости, Роман, меня, мерзавца,
дай по лицу.
Но приключилось нализаться
вчера певцу.
И потому в твоей гостиной
был только Юз.
Роман, я был всегда скотиной
и остаюсь.
Прощенья нет подобной твари
(плюс иудей).
И нет мне места в «Самоваре»
среди людей.
В приличный дом теперь ублюдка
не станут звать.
Там, где блистают <...> [104], Людка,
мне не бывать.
Теперь мне пищей, вне сомнений, -
одна маца.
Ни шашлыка мне, ни пельменей,
ни холодца,
ни рюмки дорогой отныне.
Душою стар,
войду я, как Моисей в пустыне,
в ближайший бар
и прошепчу, припав к стакану
сухой губой:
"Ура! 55 Роману!
O boy! O boy!"
<1990-е>