Страница:
— Кто это говорит? — яростно закричал Варенуха. — Товарищ, прекратите ваши штуки! Я вас обнаружу! Вы сильно пострадаете!
— Товарищ Варенуха, — сказал все тот же препротивный голос в телефон, — вы русский язык понимаете? Не носите никуда телеграммы и Римскому ничего не говорите.
— Вот я сейчас узнаю, по какому номеру вы говорите! — заорал Варенуха и вдруг услышал, что трубку повесили и что никто его больше не слушает.
Тогда Варенуха оставил телефон, нахлобучил кепку, схватил портфель и через боковой выход устремился в летний сад, в который публика выходила во время антрактов из Кабаре курить.
Администратор был возбужден и чувствовал, что энергия хлещет из него. Кроме того, его обуревали приятные мысли. Он предвкушал много хорошего; как он сейчас явится куда следует, как возбудит большое внимание, и в голове его зазвучали даже целые отрывки из будущего разговора и какие-то комплименты по его адресу.
«Садитесь, товарищ Варенуха... гм... так вы полагаете, товарищ Варенуха... ага... так...», «Варенуха — свой парень... мы знаем Варенуху... правильно...», и слово «Варенуха» так и прыгало в голове у Варенухи.
Ветер дунул в лицо администратору, и в верхушках лип прошумело. Варенуха поднял голову и увидел, что темнеет. Сильно посвежело.
Как ни торопился Варенуха, он все же решился заглянуть по дороге в летнюю уборную, чтобы проверить, исполнили ли монтеры его повеление — провести в нее свет.
Мимо только что отстроенного тира по дорожке Варенуха пробежал к зданьицу, выкрашенному серой краской, с двумя входами и с надписями: «Мужская», «Женская». Варенуха пошел в мужское отделение и, прежде всего, увидел, что пять дней тому назад выкрашенные стены исписаны неплохо сделанными карандашом рисунками половых органов, четверостишиями и отдельными очень употребительными, но почему-то считающимися неприличными словами. Самое короткое из них было выписано углем большими буквами как раз над сиденьем, и сиденье это было загажено.
— Что же это за народ? — воскликнул Варенуха сам себе и тут же услышал за своим плечом голос:
— Товарищ Варенуха?
Администратор почему-то вздрогнул, оглянулся и увидел перед собой какого-то небольшого толстяка, как показалось Варенухе, с кошачьей мордой и одетого в клетчатое.
— Ну, я, — ответил Варенуха неприязненно, решив, что этот толстяк, конечно, сейчас же попросит у него контрамарку на сегодняшний вечер.
— Ах, вы? Очень приятно, — писклявым голосом сказал котообразный толстяк и вдруг, развернувшись, ударил Варенуху по уху так, что тот слетел с ног и с размаху сел на запачканное сиденье.
Удару отозвался второй громовой удар в небе, блеснуло в уборной, и в ту же секунду в крышу ударил ливень. Еще раз блеснуло, и в зловещем свете перед администратором возник второй — маленького роста, но необыкновенно плечистый, рыжий, как огонь, один глаз с бельмом, изо рта клыки. Этот второй, будучи, очевидно, левшой, развернулся с левой руки и съездил сидящего администратора по другому уху. И опять бухнуло в небе и хлынуло сильнее. Крик «Караул!» не вышел у Варенухи, потому что перехватило дух.
— Что вы, товари... — прошептал совершенно ополоумевший администратор, но тут же сообразил, что слово «товарищи» никак не подходит к двум бандитам, избивающим человека в сортире в центре Москвы, прохрипел «граждане!», сообразил, что и названия граждан эти двое не заслуживают, и тут же получил тяжкий удар от того с бельмом, но уже не по уху, а по середине лица, так что кровь потекла по Варенухиной толстовке.
Тогда темный ужас охватил Варенуху. Ему почудилось, что его убьют. Но его больше не ударили.
— Что у тебя в портфеле, паразит, — пронзительно, перекрикивая шум грозы, спросил тот, который был похож на кота, — телеграммы?
— Те...телеграммы, — ответил администратор.
— А тебя предупреждали по телефону, чтобы ты не смел никуда их носить?
— Преду... предупре... ждали... дили... — ответил администратор, задыхаясь от ужаса.
— Но ты все-таки потопал? Дай сюда портфель, гад! — прогнусил второй, с клыками, одним взмахом выдрав у Варенухи портфель из рук.
— Ах ты, ябедник паршивый! — воскликнул возмущенный тип, похожий на кота, и пронзительно свистнул.
И тут безумный администратор увидел, что стены уборной завертелись вокруг него, потом исчезли, и во мгновение ока он оказался в темноватой и очень хорошо ему знакомой передней Степиной квартиры.
Дверь, ведущая в комнаты, отворилась, и в ней показалась рыжая с горящими глазами голая девица. Она простерла вперед руки и приблизилась к Варенухе. Тот понял, что это самое страшное из того, что с ним случилось, и отшатнулся, и слабо вскрикнул.
Но девица подошла вплотную к Варенухе, положила ладони ему на плечи, и Варенуха почувствовал даже сквозь толстовку, что ладони эти холодны как лед.
— Какой славненький! — тихо сказала девица, — дай, я тебя поцелую!
И тут Варенуха увидел перед самыми своими глазами сверкающие зеленые глаза и окровавленный извивающийся рот. Тогда сознание покинуло Варенуху.
ГРОЗА И РАДУГА
БЕЛАЯ МАГИЯ И ЕЕ РАЗОБЛАЧЕНИЕ[1]
— Товарищ Варенуха, — сказал все тот же препротивный голос в телефон, — вы русский язык понимаете? Не носите никуда телеграммы и Римскому ничего не говорите.
— Вот я сейчас узнаю, по какому номеру вы говорите! — заорал Варенуха и вдруг услышал, что трубку повесили и что никто его больше не слушает.
Тогда Варенуха оставил телефон, нахлобучил кепку, схватил портфель и через боковой выход устремился в летний сад, в который публика выходила во время антрактов из Кабаре курить.
Администратор был возбужден и чувствовал, что энергия хлещет из него. Кроме того, его обуревали приятные мысли. Он предвкушал много хорошего; как он сейчас явится куда следует, как возбудит большое внимание, и в голове его зазвучали даже целые отрывки из будущего разговора и какие-то комплименты по его адресу.
«Садитесь, товарищ Варенуха... гм... так вы полагаете, товарищ Варенуха... ага... так...», «Варенуха — свой парень... мы знаем Варенуху... правильно...», и слово «Варенуха» так и прыгало в голове у Варенухи.
Ветер дунул в лицо администратору, и в верхушках лип прошумело. Варенуха поднял голову и увидел, что темнеет. Сильно посвежело.
Как ни торопился Варенуха, он все же решился заглянуть по дороге в летнюю уборную, чтобы проверить, исполнили ли монтеры его повеление — провести в нее свет.
Мимо только что отстроенного тира по дорожке Варенуха пробежал к зданьицу, выкрашенному серой краской, с двумя входами и с надписями: «Мужская», «Женская». Варенуха пошел в мужское отделение и, прежде всего, увидел, что пять дней тому назад выкрашенные стены исписаны неплохо сделанными карандашом рисунками половых органов, четверостишиями и отдельными очень употребительными, но почему-то считающимися неприличными словами. Самое короткое из них было выписано углем большими буквами как раз над сиденьем, и сиденье это было загажено.
— Что же это за народ? — воскликнул Варенуха сам себе и тут же услышал за своим плечом голос:
— Товарищ Варенуха?
Администратор почему-то вздрогнул, оглянулся и увидел перед собой какого-то небольшого толстяка, как показалось Варенухе, с кошачьей мордой и одетого в клетчатое.
— Ну, я, — ответил Варенуха неприязненно, решив, что этот толстяк, конечно, сейчас же попросит у него контрамарку на сегодняшний вечер.
— Ах, вы? Очень приятно, — писклявым голосом сказал котообразный толстяк и вдруг, развернувшись, ударил Варенуху по уху так, что тот слетел с ног и с размаху сел на запачканное сиденье.
Удару отозвался второй громовой удар в небе, блеснуло в уборной, и в ту же секунду в крышу ударил ливень. Еще раз блеснуло, и в зловещем свете перед администратором возник второй — маленького роста, но необыкновенно плечистый, рыжий, как огонь, один глаз с бельмом, изо рта клыки. Этот второй, будучи, очевидно, левшой, развернулся с левой руки и съездил сидящего администратора по другому уху. И опять бухнуло в небе и хлынуло сильнее. Крик «Караул!» не вышел у Варенухи, потому что перехватило дух.
— Что вы, товари... — прошептал совершенно ополоумевший администратор, но тут же сообразил, что слово «товарищи» никак не подходит к двум бандитам, избивающим человека в сортире в центре Москвы, прохрипел «граждане!», сообразил, что и названия граждан эти двое не заслуживают, и тут же получил тяжкий удар от того с бельмом, но уже не по уху, а по середине лица, так что кровь потекла по Варенухиной толстовке.
Тогда темный ужас охватил Варенуху. Ему почудилось, что его убьют. Но его больше не ударили.
— Что у тебя в портфеле, паразит, — пронзительно, перекрикивая шум грозы, спросил тот, который был похож на кота, — телеграммы?
— Те...телеграммы, — ответил администратор.
— А тебя предупреждали по телефону, чтобы ты не смел никуда их носить?
— Преду... предупре... ждали... дили... — ответил администратор, задыхаясь от ужаса.
— Но ты все-таки потопал? Дай сюда портфель, гад! — прогнусил второй, с клыками, одним взмахом выдрав у Варенухи портфель из рук.
— Ах ты, ябедник паршивый! — воскликнул возмущенный тип, похожий на кота, и пронзительно свистнул.
И тут безумный администратор увидел, что стены уборной завертелись вокруг него, потом исчезли, и во мгновение ока он оказался в темноватой и очень хорошо ему знакомой передней Степиной квартиры.
Дверь, ведущая в комнаты, отворилась, и в ней показалась рыжая с горящими глазами голая девица. Она простерла вперед руки и приблизилась к Варенухе. Тот понял, что это самое страшное из того, что с ним случилось, и отшатнулся, и слабо вскрикнул.
Но девица подошла вплотную к Варенухе, положила ладони ему на плечи, и Варенуха почувствовал даже сквозь толстовку, что ладони эти холодны как лед.
— Какой славненький! — тихо сказала девица, — дай, я тебя поцелую!
И тут Варенуха увидел перед самыми своими глазами сверкающие зеленые глаза и окровавленный извивающийся рот. Тогда сознание покинуло Варенуху.
ГРОЗА И РАДУГА
Скудный бор, еще недавно освещенный майским солнцем, был неузнаваем сквозь белую решетку: он помутнел, размазался и растворился. Сплошная пелена воды валила за решеткой. Время от времени ударяло в небе, время от времени лопалось в небе, тогда всю комнату освещало, освещало и листки, которые предгрозовой ветер сдул со стола, и больного в белье, сидящего на кровати.
Иванушка тихо плакал, глядя на смешавшийся бор и отложив огрызок карандаша. Попытки Иванушки сочинить заявление относительно таинственного консультанта не привели ни к чему. Лишь только он получил бумагу и карандаш, он хищно потер руки и тотчас написал на листке начало: «В ОГПУ. Вчера около семи часов вечера я пришел на Патриаршие Пруды с покойным Михаилом Александровичем Берлиозом...»
И сразу же Иван запутался — именно из-за слова «покойный». Выходила какая-то безлепица и бестолочь: как это так с покойным пришел на Патриаршие Пруды? Не ходят покойники! «Еще, действительно, за сумасшедшего примут...» — подумал Иван, вычеркнул слово «покойный», написал «с М. А. Берлиозом, который потом попал под трамвай...», не удовлетворился и этим, решил начать с самого сильного, чтобы сразу остановить внимание читающего, написал про кота, садящегося в трамвай, потом про постное масло, потом вернулся к Понтию Пилату, для вящей убедительности решил весь рассказ изложить полностью, написал, что Пилат шел шаркающей кавалерийской походкой...
Иван перечеркивал написанное, надписывал сверху строк, попытался даже нарисовать страшного консультанта, а когда все перечел и сам ужаснулся, и вот, плакал, слушая, как шумит гроза.
Толстая белая женщина неслышно вошла в комнату, увидела, что поэт плачет, встревожилась, тотчас заявила, что вызовет Сергея Павловича, и прошел час, и уже бора узнать опять нельзя было. Вновь он вырисовался до последнего дерева и расчистилось небо до голубизны, и лежал Иван без слез на спине, и видел сквозь решетку, как, опрокинувшись над бором, в небе рисовалась разноцветная арка.
Сергеи Павлович, сделав какой-то укол в плечо Ивану, ушел, попросив разрешения забрать листки, и унес их с собой, уверив, что Иван больше плакать не будет что это его расстроила гроза, что укол поможет и что все теперь изменится в самом наилучшем смысле.
И точно, оказался прав. Иван и сам не заметил, как слизнуло с неба радугу, как небо это загрустило и потемнело, как бор опять размазался, и вдруг вышла из-за него неполная луна, и бор от этого совсем почернел.
Иван с удовольствием выпил горячего молока, прилег, приятно зевая, и стал думать, причем и сам подивился, до чего изменились его мысли.
Воспоминания об ужасной беззубой бабе, кричавшей про Аннушку, и о черном коте исчезли, а вместо них Иван стал размышлять о том, что, по сути дела, в больнице очень хорошо, что Стравинский очень умен, что воздух, текущий сквозь решетку, сладостен и свеж
Дом скорби засыпал к одиннадцати часам вечера. В тихих коридорах потухали белые матовые лампы и загорались дежурные слабые голубые ночники. В камерах умолкали и бреды, и шепоты, и только отдельный корпус буйных до утра светился полной беспокойной жизнью. Толстую сменила худенькая, и несколько раз она заглядывала к Ивану, но, убедившись, что он мирно дремлет, перестала его навещать.
Иван же, лежа в сладкой истоме, сквозь полуопущенные веки смотрел и видел в прорезах решетки тихие мирные звезды и думал о том, почему он, собственно, так взволновался из-за того, что Берлиоз попал под трамвай?
— В конечном счете, ну его в болото! — прошептал Иван и сам подивился своему равнодушию и цинизму. — Что я ему, кум или сват? Если как следует провентилировать этот вопрос, то выясняется, что я совершенно не знал покойника. Что мне о нем было известно? Ничего, кроме того, что он был лысый, и более ровно ничего.
— Далее, товарищи! — бормотал Иван, — почему я, собственно, взбесился на этого загадочного консультанта на Патриарших, мистика с пустым глазом? К чему вся эта петрушка в ресторане?
— Но, но, но, — вдруг сказал где-то прежний Иван новому Ивану, — а про постное-то масло он знал!
— Об чем, товарищ, разговор? — отвечал новый Иван прежнему, — знать заранее про смерть еще не значит эту смерть причинить! А вот что самое главное, так это, конечно, Пилат, и Пилата-то я и проморгал! Вместо того чтобы устраивать дикую бузу с криками на Прудах, лучше было бы расспросить досконально про Пилата! А теперь дудки! А я чепухой занялся — важное кушанье, в самом деле, редактор под трамвай попал!
Подремав еще немного, Иван новый ехидно спросил у старого Ивана:
— Так кто же я такой в этом случае?
— Дурак! — отчетливо сказал бас, не принадлежащий ни одному из Иванов. Иван, почему-то приятно изумившись слову «дурак» и даже хихикнув, открыл глаза, но увидел, что в комнате никого нет, и опять задремал, причем ему показалось, что пальма качает шапкой за решеткой. Иван всмотрелся и разглядел за решеткой человеческую фигуру, поднялся без испуга и слышал, как фигура, погрозив ему пальцем сквозь решетку, прошептала:
— Тсс!
Иванушка тихо плакал, глядя на смешавшийся бор и отложив огрызок карандаша. Попытки Иванушки сочинить заявление относительно таинственного консультанта не привели ни к чему. Лишь только он получил бумагу и карандаш, он хищно потер руки и тотчас написал на листке начало: «В ОГПУ. Вчера около семи часов вечера я пришел на Патриаршие Пруды с покойным Михаилом Александровичем Берлиозом...»
И сразу же Иван запутался — именно из-за слова «покойный». Выходила какая-то безлепица и бестолочь: как это так с покойным пришел на Патриаршие Пруды? Не ходят покойники! «Еще, действительно, за сумасшедшего примут...» — подумал Иван, вычеркнул слово «покойный», написал «с М. А. Берлиозом, который потом попал под трамвай...», не удовлетворился и этим, решил начать с самого сильного, чтобы сразу остановить внимание читающего, написал про кота, садящегося в трамвай, потом про постное масло, потом вернулся к Понтию Пилату, для вящей убедительности решил весь рассказ изложить полностью, написал, что Пилат шел шаркающей кавалерийской походкой...
Иван перечеркивал написанное, надписывал сверху строк, попытался даже нарисовать страшного консультанта, а когда все перечел и сам ужаснулся, и вот, плакал, слушая, как шумит гроза.
Толстая белая женщина неслышно вошла в комнату, увидела, что поэт плачет, встревожилась, тотчас заявила, что вызовет Сергея Павловича, и прошел час, и уже бора узнать опять нельзя было. Вновь он вырисовался до последнего дерева и расчистилось небо до голубизны, и лежал Иван без слез на спине, и видел сквозь решетку, как, опрокинувшись над бором, в небе рисовалась разноцветная арка.
Сергеи Павлович, сделав какой-то укол в плечо Ивану, ушел, попросив разрешения забрать листки, и унес их с собой, уверив, что Иван больше плакать не будет что это его расстроила гроза, что укол поможет и что все теперь изменится в самом наилучшем смысле.
И точно, оказался прав. Иван и сам не заметил, как слизнуло с неба радугу, как небо это загрустило и потемнело, как бор опять размазался, и вдруг вышла из-за него неполная луна, и бор от этого совсем почернел.
Иван с удовольствием выпил горячего молока, прилег, приятно зевая, и стал думать, причем и сам подивился, до чего изменились его мысли.
Воспоминания об ужасной беззубой бабе, кричавшей про Аннушку, и о черном коте исчезли, а вместо них Иван стал размышлять о том, что, по сути дела, в больнице очень хорошо, что Стравинский очень умен, что воздух, текущий сквозь решетку, сладостен и свеж
Дом скорби засыпал к одиннадцати часам вечера. В тихих коридорах потухали белые матовые лампы и загорались дежурные слабые голубые ночники. В камерах умолкали и бреды, и шепоты, и только отдельный корпус буйных до утра светился полной беспокойной жизнью. Толстую сменила худенькая, и несколько раз она заглядывала к Ивану, но, убедившись, что он мирно дремлет, перестала его навещать.
Иван же, лежа в сладкой истоме, сквозь полуопущенные веки смотрел и видел в прорезах решетки тихие мирные звезды и думал о том, почему он, собственно, так взволновался из-за того, что Берлиоз попал под трамвай?
— В конечном счете, ну его в болото! — прошептал Иван и сам подивился своему равнодушию и цинизму. — Что я ему, кум или сват? Если как следует провентилировать этот вопрос, то выясняется, что я совершенно не знал покойника. Что мне о нем было известно? Ничего, кроме того, что он был лысый, и более ровно ничего.
— Далее, товарищи! — бормотал Иван, — почему я, собственно, взбесился на этого загадочного консультанта на Патриарших, мистика с пустым глазом? К чему вся эта петрушка в ресторане?
— Но, но, но, — вдруг сказал где-то прежний Иван новому Ивану, — а про постное-то масло он знал!
— Об чем, товарищ, разговор? — отвечал новый Иван прежнему, — знать заранее про смерть еще не значит эту смерть причинить! А вот что самое главное, так это, конечно, Пилат, и Пилата-то я и проморгал! Вместо того чтобы устраивать дикую бузу с криками на Прудах, лучше было бы расспросить досконально про Пилата! А теперь дудки! А я чепухой занялся — важное кушанье, в самом деле, редактор под трамвай попал!
Подремав еще немного, Иван новый ехидно спросил у старого Ивана:
— Так кто же я такой в этом случае?
— Дурак! — отчетливо сказал бас, не принадлежащий ни одному из Иванов. Иван, почему-то приятно изумившись слову «дурак» и даже хихикнув, открыл глаза, но увидел, что в комнате никого нет, и опять задремал, причем ему показалось, что пальма качает шапкой за решеткой. Иван всмотрелся и разглядел за решеткой человеческую фигуру, поднялся без испуга и слышал, как фигура, погрозив ему пальцем сквозь решетку, прошептала:
— Тсс!
БЕЛАЯ МАГИЯ И ЕЕ РАЗОБЛАЧЕНИЕ[1]
Высоко приподнятая над партером сцена Кабаре была освещена прожекторами так ярко, что казалось, будто на ней солнечный день.
И на эту сцену маленький человек в дырявом котелке с грушевидным малиновым носом, в клетчатых штанишках и лакированных ботинках выехал на двухколесном велосипеде. Выкатившись, он издал победный крик, отчего его велосипед поднялся на дыбы. Проехавшись на заднем колесе, человечек перевернулся кверху ногами, на ходу отвинтил заднее колесо и поехал на одном переднем, вертя педали руками. Громадный зал Кабаре рассмеялся и аплодисмент прокатился сверху вниз
Тут под звуки меланхолического вальса из кулисы выехала толстая блондинка в юбочке, усеянной звездами, на сиденье на конце высочайшей тонкой мачты, под которой имелось только одно маленькое колесо. И блондинка заездила по сцене. Встречаясь с ней, человечек издавал приветственные крики и ногой снимал котелок. Затем выехал молодой человек с необыкновенно развитыми мускулами под красным трико и тоже на высокой мачте и тоже заездил по сцене, но не сидя в сиденье, а стоя в нем на руках. И, наконец, малютка со старческим лицом, на крошечной двуколеске, и зашнырял деловито между взрослыми, вызывая раскаты смеха и хлопки.
В заключение вся компания под тревожную дробь барабана подкатилась к самому краю сцены, и в первых рядах испуганно шарахнулись, потому что публике показалось, что компания со своими машинами грохнется в оркестр. Но велосипедисты остановились как раз тогда, когда колеса уже должны были соскользнуть на головы джазбандистам, и с громким воплем соскочили с машин, причем блондинка послала воздушный поцелуй публике. Грохот нескольких тысяч рук потряс здание до купола, занавес пошел и скрыл велосипедистов, зеленые огни в проходах угасли, меж трапециями, как солнца, вспыхнули белые шары. Наступил антракт.
Единственным человеком, которого ни в какой мере не интересовали подвиги велосипедной семьи Рибби, выписанной из Вены, был Григорий Максимович Римский.
Григорий Максимович сидел у себя в кабинете, и если бы кто-либо увидел его в этот момент, поразился бы до глубины души. Никто в Москве никогда не видел Римского расстроенным, а сейчас на Григории Максимовиче буквально не было лица.
Дело в том, что не только Степа не дал больше ничего знать о себе и не явился, но пропал и совершенно бесследно Варенуха.
Что думал о Степе Римский, мы не знаем, но известно, что он думал о Варенухе, и, увы, это было до того неприятно, что Римский сидел бледный и одинокий и по лицу его проходила то и дело судорога.
Когда человек уходит и пропадает, не трудно догадаться, что случилось с ним, и Римский, кусая тонкие губы, бормотал только одно: «Но за что?»
Ему почему-то до ужаса не хотелось звонить по поводу Варенухи, но он все-таки принудил себя и снял трубку. Однако оказалось, что телефон испортился. Вызванный звонком курьер доложил, что испортились все телефоны в Кабаре. Это, казалось бы, совершенно неудивительное событие почему-то окончательно потрясло Римского, и в глазах у него появилось выражение затравленности.
Когда до слуха финдиректора глухо донесся финальный марш велосипедистов, вошел курьер и доложил, что «они прибыли».
Замдиректора почему-то передернуло, и он пошел за кулисы, чтобы принять гастролера.
В уборную, где поместили иностранного артиста, под разными предлогами заглядывали разные лица. В душном коридоре, где уже начали трещать сигнальные звонки, шныряли фокусники в халатах с веерами, конькобежец в белой вязанке, прошел какой-то бледный в смокинге, бритый, мелькали пожарные.
Прибывшая знаменитость поразила всех, во-первых, своим невиданным по покрою и добротности материала фраком, во-вторых, тем, что был в черной маске, и, в-третьих, своими спутниками. Их было двое: один длинный, тонкий, в клетчатых брючонках и в треснувшем пенсне. Короче говоря, тот самый Коровьев, которого в одну секунду узнал бы товарищ Босой, но товарищ Босой к сожалению, в Кабаре быть никак не мог в это время. И второй был неимоверных размеров черный кот, который как вошел, так и сел непринужденно на диван, щурясь на ослепительные огни гримировальных лампионов
В уборной толкалось много народу; был маленький помощник режиссера в кургузом пиджачке, чревовещательница, пришедшая под тем предлогом, что ей нужно взять пудру, курьер и еще кто-то.
Римский с большим принуждением пожал руку магу, а длинный и развязный и сам поздоровался с Римским, отрекомендовавшись так: «ихний помощник».
Римский очень принужденно осведомился у артиста о том, где его аппаратура, и получил глухой ответ сквозь маску:
— Мы работаем без аппаратуры...
— Наша аппаратура, товарищ драгоценный, — ввязался тут же клетчатый помощиик, — вот она. При нас! Эйн, цвей, дрей! — И тут наглец, повертев узловатыми пальцами перед глазами отшатнувшегося Римского, вытащил внезапно из-за уха кота собственные золотые Римского часы, которые были у него до этого в кармане под застегнутым пиджаком, с продетой в петлю цепочкой.
Кругом ахнули, и заглядывавший в дверь портной крякнул.
Тут затрещал последний сигнал, и под треск этот кот отмочил штуку, которая была почище номера с часами. Именно он прыгнул на подзеркальный стол, лапой снял пробку с графина, налил воды в стакан и выпил ее, после чего пробку водрузил на место. Тут даже никто не ахнул, а только рты раскрыли, и в дверях кто-то шепнул:
— Ай! Класс!
Через минуту шары в зале погасли, загорелись зеленые надписи «выход», и в освещенной щели голубой завесы предстал толстый, веселый, как дитя, человек в помятом фраке и несвежем белье. Видно было, что публика в партере, узнав в вышедшем известного конферансье Чембукчи, нахмурилась.
— Итак, граждане, — заговорил Чембукчи, улыбаясь, — сейчас перед вами выступит знаменитый иностранный маг герр Воланд. Ну, мы-то с вами понимаем, — хитро подмигнув публике, продолжал Чембукчи, — что никакой белой магии на самом деле в природе не существует. Просто мосье Воланд в высокой степени владеет техникой фокуса. Ну, а тут двух мнений быть не может! Мы все, начиная от любого уважаемого посетителя галерки и вплоть до почтеннейшего Аркадия Аполлоновича, — и здесь Чембукчи послал ручкой привет в ложу, где сидел с тремя дамами заведующий акустикой московских капитальных театров Аркадий Аполлонович Семплеяров, — все, как один, за овладение техникой и против всякой магии! Итак, попросим мистера Воланда!
Произнеся всю эту ахинею, Чембукчи отступил на шаг, сцепил обе ладони и стал махать ими в прорез занавеса, каковой и разошелся в обе стороны. Публике выход Воланда с его помощниками очень понравился. Замаскированного великана, клетчатого помощника и кота встретили аплодисментами.
Коровьев раскланялся с публикой, а Воланд не шевельнулся.
— Кресло мне, — негромко сказал Воланд, и в ту же минуту неизвестно кем и каким образом на сцене появилось кресло.
Слышно было, как вздохнула публика, а затем наступила тишина.
Дальнейшее поведение артистов поразило публику еще более, чем появление кресла из воздуха.
Развалившись на полинявшей подушке, знаменитый артист не спешил ничего показывать, аоглядывал публику, машинально покручивая ухо черного кота, приютившегося на ручке кресла.
Наконец послышались слова Воланда.
— Скажи мне, рыцарь, — очень негромко осведомился он у клетчатого гаера, который стоял, развязно опершись на спинку кресла, — это и есть московское народонаселение?
— Точно так, — почтительно ответил клетчатый циркач.
— Так... так... так.. — загадочно протянул Воланд — я надо признаться, давненько не видел москвичей... Надо сказать, что внешне они сильно изменились, как и сам город... Появились эти... трамваи, автомобили...
Публика внимательно слушала, полагая, что это прелюдия к магическим фокусам.
Между кулисами мелькнуло бледное лицо Римского среди лиц артистов.
На физиономии у Чембукчи, приютившегося сбоку одного занавеса, мелькнуло выражение некоторого недоумения, и он чуть-чуть приподнял бровь. Воспользовавшись паузой, он вступил со словами:
— Иностранный артист выражает свое восхищение Москвой, которая значительно выросла в техническом отношении, а равно также и москвичами, — приятно улыбаясь, проговорил Чембукчи, профессионально потирая руки.
Тут Воланд, клоун и кот повернули головы в сторону конферансье.
— Разве я выразил восхищение? — спросил артист у клетчатого.
— Нет, мессир, вы никакого восхищения не выражали, — доложил клетчатый помощник.
— Так... что же он говорит?
— А он просто соврал, — звучно сказал клетчатый и, повернувшись к Чембукчи, прибавил: — Поздравляю вас, соврамши!
На галерее рассмеялись, а Чембукчи вздрогнул и выпучил глаза.
— Но меня, конечно, не столько интересуют эти автобусы, телефоны и... прочая...
— Мерзость! — подсказал клетчатый угодливо.
— Совершенно верно, благодарю, — отозвался артист, — сколько более важный вопрос: изменились ли эти горожане внутренне, э?
— Важнейший вопрос, мессир, — озабоченно отозвался клетчатый.
В кулисах стали переглядываться, пожимать плечами, но, как бы отгадав тревогу за кулисами, артист сказал снисходительно:
— Ну, мы заговорились, однако, дорогой Фагот, а публика ждет от нас чудес белой магии. Покажи им что-нибудь простенькое.
Тут зал шевельнулся, и пять тысяч глаз сосредоточились на клетчатом. А тот щелкнул пальцами, залихватски крикнул:
— Три, четыре!..
Тотчас поймал из воздуха атласную колоду карт, стасовал ее и лентой пустил через сцену.
Кот немедленно поймал колоду, в свою очередь стасовал ее, соскочил с кресла, встал на задние лапы и обратно выпустил ее к клетчатому. Атласная лента фыркнула, клетчатый раскрыл рот, как птенец, и всю ее, карту за картой, заглотал.
Даже аплодисмента не было, настолько кот поразил публику.
— Класс! — воскликнули за кулисами.
А Фагот указал пальцем в партер и сказал:
— Колода эта таперича, уважаемые граждане, в седьмом ряду, место семнадцатое, в кармане.
В партере зашевелились, и затем какой-то гражданин, пунцовый от смущения, извлек из кармана колоду и застенчиво тыкал ею в воздух, не зная, куда ее девать.
— Пусть она останется у вас на память, гражданин Парчевский, — козлиным голосом прокричал Фагот, — вы не зря говорили вчера, что без покера жизнь в Москве несносна.
Тот, фамилия которого действительно была Парчевский, вытаращил глаза и колоду положил на колени.
— Стара штука! — раздался голос с галерки, — они уговорились!
— Вы полагаете? — отозвался Фагот, — в таком случае она у вас в кармане!
На галерке произошло движение, послышался радостный голос:
— Червонцы!
Головы поднялись кверху. Какой-то смятенный гражданин на галерке обнаружил у себя в кармане пачку, перевязанную банковским способом, с надписью «Одна тысяча рублей». Соседи навалились на него, а он начал ковырять пачку пальцем, стараясь дознаться, настоящие это червонцы или какие-нибудь волшебные.
— Истинный Бог, червонцы! — заорали на галерке.
— Сыграйте со мной в такую колоду! — весело попросил женский голос в ложе.
— Авек плезир, медам, — отозвался клетчатый и крикнул: — Прошу глядеть в потолок!
Головы поднялись. Фагот рявкнул:
— Пли!
В руке у него сверкнуло, бухнул выстрел, и тотчас из-под купола, ныряя между нитями подтянутых трапеций, начали падать в партер белые бумажки. Они вертелись, их разносило в стороны, забивало на галерею, откидывало и в оркестр, и в ложи, и на сцену.
Через несколько секунд бумажки, дождь которых все густел, достигли кресел, и немедленно зрители стали их ловить. Сперва веселье, а затем недоумение разлилось по всему театру. Сотни рук поднялись к лампам, и на бумажках [увидели] самые праведные, самые несомненные водяные знаки. Запах также не оставлял ни малейших сомнений: это был единственный, лучший в мире и ни с чем не сравнимый запах только что отпечатанных денег. Слово «червонцы! червонцы!» загудело в театре, послышался смех, вскрики «ах, ах», зрители вскакивали, откидывали спинки, ползали в проходах.
Эффект, вызванный фокусом белой магии, был ни с чем не сравним. На лицах милиции в проходах выразилось смятение, из кулис без церемоний стали высовываться артисты. На галерее вдруг послышался голос: «Да ты не толкайся! Я тебя сам так толкну!» — и грянула плюха, произошла возня, видно было, как кого-то повлекли с галереи. На лицо Чембукчи было страшно глянуть. Он круглыми глазами глядел то на вертящиеся бумажки, то на замаскированного артиста в кресле, то старался диким взором поймать за кулисами Римского, то в ложе взгляд Аркадия Аполлоновича.
Трое молодых людей из партера, плечистые, в так называемых пуловерах под пиджаками, нахватав падающих денег, вдруг бесшумно смылись из партера, как будто по важной и срочной надобности.
В довершение смятения дирижер, дико оглянувшись, взмахнул палочкой, и тотчас оркестр заиграл, а мужской голос ни к селу ни к городу запел: «У самовара я и моя Маша!» Возбуждение от этого усилилось, и неизвестно, чем бы это все кончилось, если бы кот вдруг не дунул с силой в воздух, отчего червонный снег прекратился.
Публика мяла и смотрела на свет бумажки, охала, разочарованно глядела вверх, глаза у всех сияли.
Тут только Чембукчи нашел в себе силы и шевельнулся. Стараясь овладеть собой, он потер руки и звучным голосом заговорил:
— Итак, товарищи, мы с вами сейчас видели так называемый случай массового гипноза. Научный опыт, как нельзя лучше доказывающий, что никаких чудес не существует. Итак, попросим мосье Воланда разоблачить нам этот опыт. Сейчас, граждане, вы увидите, как эти якобы денежные бумажки, что у вас в руках, исчезнут так же внезапно, как и появились!
Тут он зааплодировал, но в совершенном одиночестве. На лице конферансье сохранял при этом выражение уверенности, но в глазах этой уверенности не было и даже выражалась мольба. Публике его речь не понравилась, наступило молчание, которое было прервано клетчатым Фаготом.
— Это так называемый случай вранья, — заявил он своим козлиным тенором, — бумажки, граждане, настоящие!
— Браво! — восторженно крикнули на галерке.
— Между прочим, этот, — тут клетчатый нахал указал на бледного Чембукчи, — мне надоел, суется все время, ложными замечаниями портит сеанс. Что бы с ним такое сделать?
— Голову ему оторвать! — крикнул злобно какой-то мужчина.
— О? Идея! — воскликнул Фагот, и тут произошла невиданная вещь. Шерсть на черном коте встала дыбом, и он раздирающе мяукнул. Затем прыгнул, как тигр, прямо на грудь к несчастному Чембукчи и пухлыми лапами вцепился в его жидкую шевелюру, в два поворота влево и вправо — и кот, при мертвом молчании театра, сорвал голову Чембукчи с пухлой шеи.
Две с половиной тысячи человек, как один, вскрикнули. Песня про самовар и Машу прекратилась.
Безглавое тело нелепо загребло ногами и село на пол. Кровь потоками побежала по засаленному фраку.
И на эту сцену маленький человек в дырявом котелке с грушевидным малиновым носом, в клетчатых штанишках и лакированных ботинках выехал на двухколесном велосипеде. Выкатившись, он издал победный крик, отчего его велосипед поднялся на дыбы. Проехавшись на заднем колесе, человечек перевернулся кверху ногами, на ходу отвинтил заднее колесо и поехал на одном переднем, вертя педали руками. Громадный зал Кабаре рассмеялся и аплодисмент прокатился сверху вниз
Тут под звуки меланхолического вальса из кулисы выехала толстая блондинка в юбочке, усеянной звездами, на сиденье на конце высочайшей тонкой мачты, под которой имелось только одно маленькое колесо. И блондинка заездила по сцене. Встречаясь с ней, человечек издавал приветственные крики и ногой снимал котелок. Затем выехал молодой человек с необыкновенно развитыми мускулами под красным трико и тоже на высокой мачте и тоже заездил по сцене, но не сидя в сиденье, а стоя в нем на руках. И, наконец, малютка со старческим лицом, на крошечной двуколеске, и зашнырял деловито между взрослыми, вызывая раскаты смеха и хлопки.
В заключение вся компания под тревожную дробь барабана подкатилась к самому краю сцены, и в первых рядах испуганно шарахнулись, потому что публике показалось, что компания со своими машинами грохнется в оркестр. Но велосипедисты остановились как раз тогда, когда колеса уже должны были соскользнуть на головы джазбандистам, и с громким воплем соскочили с машин, причем блондинка послала воздушный поцелуй публике. Грохот нескольких тысяч рук потряс здание до купола, занавес пошел и скрыл велосипедистов, зеленые огни в проходах угасли, меж трапециями, как солнца, вспыхнули белые шары. Наступил антракт.
Единственным человеком, которого ни в какой мере не интересовали подвиги велосипедной семьи Рибби, выписанной из Вены, был Григорий Максимович Римский.
Григорий Максимович сидел у себя в кабинете, и если бы кто-либо увидел его в этот момент, поразился бы до глубины души. Никто в Москве никогда не видел Римского расстроенным, а сейчас на Григории Максимовиче буквально не было лица.
Дело в том, что не только Степа не дал больше ничего знать о себе и не явился, но пропал и совершенно бесследно Варенуха.
Что думал о Степе Римский, мы не знаем, но известно, что он думал о Варенухе, и, увы, это было до того неприятно, что Римский сидел бледный и одинокий и по лицу его проходила то и дело судорога.
Когда человек уходит и пропадает, не трудно догадаться, что случилось с ним, и Римский, кусая тонкие губы, бормотал только одно: «Но за что?»
Ему почему-то до ужаса не хотелось звонить по поводу Варенухи, но он все-таки принудил себя и снял трубку. Однако оказалось, что телефон испортился. Вызванный звонком курьер доложил, что испортились все телефоны в Кабаре. Это, казалось бы, совершенно неудивительное событие почему-то окончательно потрясло Римского, и в глазах у него появилось выражение затравленности.
Когда до слуха финдиректора глухо донесся финальный марш велосипедистов, вошел курьер и доложил, что «они прибыли».
Замдиректора почему-то передернуло, и он пошел за кулисы, чтобы принять гастролера.
В уборную, где поместили иностранного артиста, под разными предлогами заглядывали разные лица. В душном коридоре, где уже начали трещать сигнальные звонки, шныряли фокусники в халатах с веерами, конькобежец в белой вязанке, прошел какой-то бледный в смокинге, бритый, мелькали пожарные.
Прибывшая знаменитость поразила всех, во-первых, своим невиданным по покрою и добротности материала фраком, во-вторых, тем, что был в черной маске, и, в-третьих, своими спутниками. Их было двое: один длинный, тонкий, в клетчатых брючонках и в треснувшем пенсне. Короче говоря, тот самый Коровьев, которого в одну секунду узнал бы товарищ Босой, но товарищ Босой к сожалению, в Кабаре быть никак не мог в это время. И второй был неимоверных размеров черный кот, который как вошел, так и сел непринужденно на диван, щурясь на ослепительные огни гримировальных лампионов
В уборной толкалось много народу; был маленький помощник режиссера в кургузом пиджачке, чревовещательница, пришедшая под тем предлогом, что ей нужно взять пудру, курьер и еще кто-то.
Римский с большим принуждением пожал руку магу, а длинный и развязный и сам поздоровался с Римским, отрекомендовавшись так: «ихний помощник».
Римский очень принужденно осведомился у артиста о том, где его аппаратура, и получил глухой ответ сквозь маску:
— Мы работаем без аппаратуры...
— Наша аппаратура, товарищ драгоценный, — ввязался тут же клетчатый помощиик, — вот она. При нас! Эйн, цвей, дрей! — И тут наглец, повертев узловатыми пальцами перед глазами отшатнувшегося Римского, вытащил внезапно из-за уха кота собственные золотые Римского часы, которые были у него до этого в кармане под застегнутым пиджаком, с продетой в петлю цепочкой.
Кругом ахнули, и заглядывавший в дверь портной крякнул.
Тут затрещал последний сигнал, и под треск этот кот отмочил штуку, которая была почище номера с часами. Именно он прыгнул на подзеркальный стол, лапой снял пробку с графина, налил воды в стакан и выпил ее, после чего пробку водрузил на место. Тут даже никто не ахнул, а только рты раскрыли, и в дверях кто-то шепнул:
— Ай! Класс!
Через минуту шары в зале погасли, загорелись зеленые надписи «выход», и в освещенной щели голубой завесы предстал толстый, веселый, как дитя, человек в помятом фраке и несвежем белье. Видно было, что публика в партере, узнав в вышедшем известного конферансье Чембукчи, нахмурилась.
— Итак, граждане, — заговорил Чембукчи, улыбаясь, — сейчас перед вами выступит знаменитый иностранный маг герр Воланд. Ну, мы-то с вами понимаем, — хитро подмигнув публике, продолжал Чембукчи, — что никакой белой магии на самом деле в природе не существует. Просто мосье Воланд в высокой степени владеет техникой фокуса. Ну, а тут двух мнений быть не может! Мы все, начиная от любого уважаемого посетителя галерки и вплоть до почтеннейшего Аркадия Аполлоновича, — и здесь Чембукчи послал ручкой привет в ложу, где сидел с тремя дамами заведующий акустикой московских капитальных театров Аркадий Аполлонович Семплеяров, — все, как один, за овладение техникой и против всякой магии! Итак, попросим мистера Воланда!
Произнеся всю эту ахинею, Чембукчи отступил на шаг, сцепил обе ладони и стал махать ими в прорез занавеса, каковой и разошелся в обе стороны. Публике выход Воланда с его помощниками очень понравился. Замаскированного великана, клетчатого помощника и кота встретили аплодисментами.
Коровьев раскланялся с публикой, а Воланд не шевельнулся.
— Кресло мне, — негромко сказал Воланд, и в ту же минуту неизвестно кем и каким образом на сцене появилось кресло.
Слышно было, как вздохнула публика, а затем наступила тишина.
Дальнейшее поведение артистов поразило публику еще более, чем появление кресла из воздуха.
Развалившись на полинявшей подушке, знаменитый артист не спешил ничего показывать, аоглядывал публику, машинально покручивая ухо черного кота, приютившегося на ручке кресла.
Наконец послышались слова Воланда.
— Скажи мне, рыцарь, — очень негромко осведомился он у клетчатого гаера, который стоял, развязно опершись на спинку кресла, — это и есть московское народонаселение?
— Точно так, — почтительно ответил клетчатый циркач.
— Так... так... так.. — загадочно протянул Воланд — я надо признаться, давненько не видел москвичей... Надо сказать, что внешне они сильно изменились, как и сам город... Появились эти... трамваи, автомобили...
Публика внимательно слушала, полагая, что это прелюдия к магическим фокусам.
Между кулисами мелькнуло бледное лицо Римского среди лиц артистов.
На физиономии у Чембукчи, приютившегося сбоку одного занавеса, мелькнуло выражение некоторого недоумения, и он чуть-чуть приподнял бровь. Воспользовавшись паузой, он вступил со словами:
— Иностранный артист выражает свое восхищение Москвой, которая значительно выросла в техническом отношении, а равно также и москвичами, — приятно улыбаясь, проговорил Чембукчи, профессионально потирая руки.
Тут Воланд, клоун и кот повернули головы в сторону конферансье.
— Разве я выразил восхищение? — спросил артист у клетчатого.
— Нет, мессир, вы никакого восхищения не выражали, — доложил клетчатый помощник.
— Так... что же он говорит?
— А он просто соврал, — звучно сказал клетчатый и, повернувшись к Чембукчи, прибавил: — Поздравляю вас, соврамши!
На галерее рассмеялись, а Чембукчи вздрогнул и выпучил глаза.
— Но меня, конечно, не столько интересуют эти автобусы, телефоны и... прочая...
— Мерзость! — подсказал клетчатый угодливо.
— Совершенно верно, благодарю, — отозвался артист, — сколько более важный вопрос: изменились ли эти горожане внутренне, э?
— Важнейший вопрос, мессир, — озабоченно отозвался клетчатый.
В кулисах стали переглядываться, пожимать плечами, но, как бы отгадав тревогу за кулисами, артист сказал снисходительно:
— Ну, мы заговорились, однако, дорогой Фагот, а публика ждет от нас чудес белой магии. Покажи им что-нибудь простенькое.
Тут зал шевельнулся, и пять тысяч глаз сосредоточились на клетчатом. А тот щелкнул пальцами, залихватски крикнул:
— Три, четыре!..
Тотчас поймал из воздуха атласную колоду карт, стасовал ее и лентой пустил через сцену.
Кот немедленно поймал колоду, в свою очередь стасовал ее, соскочил с кресла, встал на задние лапы и обратно выпустил ее к клетчатому. Атласная лента фыркнула, клетчатый раскрыл рот, как птенец, и всю ее, карту за картой, заглотал.
Даже аплодисмента не было, настолько кот поразил публику.
— Класс! — воскликнули за кулисами.
А Фагот указал пальцем в партер и сказал:
— Колода эта таперича, уважаемые граждане, в седьмом ряду, место семнадцатое, в кармане.
В партере зашевелились, и затем какой-то гражданин, пунцовый от смущения, извлек из кармана колоду и застенчиво тыкал ею в воздух, не зная, куда ее девать.
— Пусть она останется у вас на память, гражданин Парчевский, — козлиным голосом прокричал Фагот, — вы не зря говорили вчера, что без покера жизнь в Москве несносна.
Тот, фамилия которого действительно была Парчевский, вытаращил глаза и колоду положил на колени.
— Стара штука! — раздался голос с галерки, — они уговорились!
— Вы полагаете? — отозвался Фагот, — в таком случае она у вас в кармане!
На галерке произошло движение, послышался радостный голос:
— Червонцы!
Головы поднялись кверху. Какой-то смятенный гражданин на галерке обнаружил у себя в кармане пачку, перевязанную банковским способом, с надписью «Одна тысяча рублей». Соседи навалились на него, а он начал ковырять пачку пальцем, стараясь дознаться, настоящие это червонцы или какие-нибудь волшебные.
— Истинный Бог, червонцы! — заорали на галерке.
— Сыграйте со мной в такую колоду! — весело попросил женский голос в ложе.
— Авек плезир, медам, — отозвался клетчатый и крикнул: — Прошу глядеть в потолок!
Головы поднялись. Фагот рявкнул:
— Пли!
В руке у него сверкнуло, бухнул выстрел, и тотчас из-под купола, ныряя между нитями подтянутых трапеций, начали падать в партер белые бумажки. Они вертелись, их разносило в стороны, забивало на галерею, откидывало и в оркестр, и в ложи, и на сцену.
Через несколько секунд бумажки, дождь которых все густел, достигли кресел, и немедленно зрители стали их ловить. Сперва веселье, а затем недоумение разлилось по всему театру. Сотни рук поднялись к лампам, и на бумажках [увидели] самые праведные, самые несомненные водяные знаки. Запах также не оставлял ни малейших сомнений: это был единственный, лучший в мире и ни с чем не сравнимый запах только что отпечатанных денег. Слово «червонцы! червонцы!» загудело в театре, послышался смех, вскрики «ах, ах», зрители вскакивали, откидывали спинки, ползали в проходах.
Эффект, вызванный фокусом белой магии, был ни с чем не сравним. На лицах милиции в проходах выразилось смятение, из кулис без церемоний стали высовываться артисты. На галерее вдруг послышался голос: «Да ты не толкайся! Я тебя сам так толкну!» — и грянула плюха, произошла возня, видно было, как кого-то повлекли с галереи. На лицо Чембукчи было страшно глянуть. Он круглыми глазами глядел то на вертящиеся бумажки, то на замаскированного артиста в кресле, то старался диким взором поймать за кулисами Римского, то в ложе взгляд Аркадия Аполлоновича.
Трое молодых людей из партера, плечистые, в так называемых пуловерах под пиджаками, нахватав падающих денег, вдруг бесшумно смылись из партера, как будто по важной и срочной надобности.
В довершение смятения дирижер, дико оглянувшись, взмахнул палочкой, и тотчас оркестр заиграл, а мужской голос ни к селу ни к городу запел: «У самовара я и моя Маша!» Возбуждение от этого усилилось, и неизвестно, чем бы это все кончилось, если бы кот вдруг не дунул с силой в воздух, отчего червонный снег прекратился.
Публика мяла и смотрела на свет бумажки, охала, разочарованно глядела вверх, глаза у всех сияли.
Тут только Чембукчи нашел в себе силы и шевельнулся. Стараясь овладеть собой, он потер руки и звучным голосом заговорил:
— Итак, товарищи, мы с вами сейчас видели так называемый случай массового гипноза. Научный опыт, как нельзя лучше доказывающий, что никаких чудес не существует. Итак, попросим мосье Воланда разоблачить нам этот опыт. Сейчас, граждане, вы увидите, как эти якобы денежные бумажки, что у вас в руках, исчезнут так же внезапно, как и появились!
Тут он зааплодировал, но в совершенном одиночестве. На лице конферансье сохранял при этом выражение уверенности, но в глазах этой уверенности не было и даже выражалась мольба. Публике его речь не понравилась, наступило молчание, которое было прервано клетчатым Фаготом.
— Это так называемый случай вранья, — заявил он своим козлиным тенором, — бумажки, граждане, настоящие!
— Браво! — восторженно крикнули на галерке.
— Между прочим, этот, — тут клетчатый нахал указал на бледного Чембукчи, — мне надоел, суется все время, ложными замечаниями портит сеанс. Что бы с ним такое сделать?
— Голову ему оторвать! — крикнул злобно какой-то мужчина.
— О? Идея! — воскликнул Фагот, и тут произошла невиданная вещь. Шерсть на черном коте встала дыбом, и он раздирающе мяукнул. Затем прыгнул, как тигр, прямо на грудь к несчастному Чембукчи и пухлыми лапами вцепился в его жидкую шевелюру, в два поворота влево и вправо — и кот, при мертвом молчании театра, сорвал голову Чембукчи с пухлой шеи.
Две с половиной тысячи человек, как один, вскрикнули. Песня про самовар и Машу прекратилась.
Безглавое тело нелепо загребло ногами и село на пол. Кровь потоками побежала по засаленному фраку.