Страница:
Кот передал голову Фаготу, тот за волосы поднял ее и показал публике, и голова вдруг плаксиво на весь театр крикнула:
— Доктора!
В партере послышались истерические крики женщин, а на галерке грянул хохот.
— Ты будешь нести околесину в другой раз? — сурово спросил клетчатый.
— Не буду, — ответила, плача, голова.
— Ради Христа, не мучьте его! — вдруг на весь театр прозвучал женский голос в партере, и видно было, как замаскированный повернул в сторону голоса лицо.
— Так что же, граждане, простить, что ли, его? — спросил клетчатый у публики.
— Простить! Простить! — раздались вначале отдельные и преимущественно женские голоса, а затем они слились в дружный хор вместе с мужскими.
— Что же, все в порядке, — тихо, сквозь зубы, проговорил замаскированный, — алчны, как и прежде, но милосердие не вытравлено вовсе уж из их сердец. И то хорошо.
И громко сказал:
— Наденьте голову!
Кот с клетчатым во мгновенье ока нахлобучили голову на окровавленную шею, и голова эта, к общему потрясению, прочно и крепко села на место, как будто никогда и не отлучалась. Клетчатый мгновенно нахватал из воздуха червонцев, сунул их в руку бессмысленно улыбавшемуся Чембукчи, подпихнул его в спину и со словами:
— Катитесь отсюда, без вас веселей! — выпроводил его со сцены.
Чембукчи, все так же безумно улыбаясь, дошел только до пожарного поста и возле него упал в обморок.
К нему кинулись, в том числе Римский, лицо которого было буквально страшно.
Пока окружавшие Чембукчи смотрели, как растерянный доктор совал в нос бедному конферансье склянку с нашатырным спиртом, клетчатый Фагот отпорол новую штуку, которая вызвала неописуемый восторг в театре, объявив:
— Таперича, граждане, мы открываем магазин!
Клетчатый вдруг всю сцену осветил разноцветными огнями, и публика увидела ослепительные дамские платья разных цветов, отражающиеся в громадных зеркалах, опять-таки неизвестно откуда взявшихся.
Сладко ухмыляясь, клетчатый объявил, что производит обмен старых дамских платьев на парижские модели, и притом совершенно бесплатно.
Колебание продолжалось около минуты, пока какая-то хорошенькая и полная блондинка, улыбаясь улыбкой, которая показывала, что ей наплевать, не последовала из партера по боковому трапу на сцену.
— Браво! — вскричал Фагот и тут же развернул широчайший черный плащ, блондинка скрылась за ним, из-за плаща вылетело прежнее блондинкино платье, которое подхватил кот, и эта блондинка вдруг вышла в таком туалете, что в публике прокатился вздох, и через секунду на сцене оказалось около десятка женщин.
— Я не позволяю тебе! — послышался придушенный мужской голос в партере.
— Дурак, деспот и мещанин! Не ломайте мне руку! — ответил придушенный женский голос.
Кот не успевал подхватывать вылетающие из-за плаща прежние старенькие платьица, комкать их.
Через минуту на сцене стояли десять умопомрачительно одетых женщин, и весь театр вдруг разразился громовым аплодисментом.
Тут клетчатый потушил огни, убрал зеркала и объявил зычно, что все продано.
И здесь вмешался в дело Аркадий Аполлонович Семплеяров[2].
— Все-таки нам было бы приятно, гражданин артист, — интеллигентным и звучным баритоном проговорил Аркадий Аполлонович, и театр затих, слушая его, — если бы вы разоблачили нам технику массового гипноза, в частности денежные бумажки.
И, чувствуя на себе взоры тысяч людей, Аркадий Аполлонович поправил пенсне на носу.
— Пардон, — отозвался клетчатый, — это не гипноз, я извиняюсь. И в частности, разоблачать тут нечего.
— Браво! — рявкнул на галерке бас.
— Виноват, — сказал Аркадий Аполлонович, — все же это крайне желательно. Зрительская масса...
— Зрительская масса, — заговорил клетчатый нахал, — интересуется, Аркадий Аполлонович, вопросом о том, где вы были вчера вечером?
— Браво! — крикнули на галерке.
И тут многие увидели, что лицо Аркадия Аполлоновича страшно изменилось.
— Аркадий Аполлонович вчера вечером был на заседании, — неожиданно сказала надменным голосом пожилая дама, сидящая рядом с Аркадием Аполлоновичем.
— Нон, мадам, — ответил клетчатый, — вы в заблуждении. Выехав вчера на машине на заседание, Аркадий Аполлонович повернул в Третью Мещанскую улицу и заехал к нашей очаровательной артистке Клавдии Парфеновне Гаугоголь...
Клетчатый не успел договорить. Сидящая в той ложе, где и Аркадий Аполлонович, неописуемой красоты молодая дама приподнялась и, крикнув мощным голосом:
— Давно подозревала! — и размахнувшись, лиловым зонтиком ударила Аркадия Аполлоновича по голове.
— Мерзавка! — вскричала пожилая, — как смела ты ударить моего мужа!
И тут неожиданно кот на задних лапах подошел к рампе и рявкнул так, что дрогнули трапеции под потолком:
— Сеанс окончен! Маэстро, марш!
И ополоумевший маэстро, сам не понимая, что он делает, взмахнул палочкой, и оркестр грянул залихватский, чудовищный, нелепый, нестерпимый марш, после чего все смешалось.
Видно было только одно, что все три артиста, то есть замаскированный, клетчатый и кот, бесследно исчезли.
ПОЛНОЧНОЕ ЯВЛЕНИЕ
НА ЛЫСОЙ ГОРЕ
НА РАССВЕТЕ
— Доктора!
В партере послышались истерические крики женщин, а на галерке грянул хохот.
— Ты будешь нести околесину в другой раз? — сурово спросил клетчатый.
— Не буду, — ответила, плача, голова.
— Ради Христа, не мучьте его! — вдруг на весь театр прозвучал женский голос в партере, и видно было, как замаскированный повернул в сторону голоса лицо.
— Так что же, граждане, простить, что ли, его? — спросил клетчатый у публики.
— Простить! Простить! — раздались вначале отдельные и преимущественно женские голоса, а затем они слились в дружный хор вместе с мужскими.
— Что же, все в порядке, — тихо, сквозь зубы, проговорил замаскированный, — алчны, как и прежде, но милосердие не вытравлено вовсе уж из их сердец. И то хорошо.
И громко сказал:
— Наденьте голову!
Кот с клетчатым во мгновенье ока нахлобучили голову на окровавленную шею, и голова эта, к общему потрясению, прочно и крепко села на место, как будто никогда и не отлучалась. Клетчатый мгновенно нахватал из воздуха червонцев, сунул их в руку бессмысленно улыбавшемуся Чембукчи, подпихнул его в спину и со словами:
— Катитесь отсюда, без вас веселей! — выпроводил его со сцены.
Чембукчи, все так же безумно улыбаясь, дошел только до пожарного поста и возле него упал в обморок.
К нему кинулись, в том числе Римский, лицо которого было буквально страшно.
Пока окружавшие Чембукчи смотрели, как растерянный доктор совал в нос бедному конферансье склянку с нашатырным спиртом, клетчатый Фагот отпорол новую штуку, которая вызвала неописуемый восторг в театре, объявив:
— Таперича, граждане, мы открываем магазин!
Клетчатый вдруг всю сцену осветил разноцветными огнями, и публика увидела ослепительные дамские платья разных цветов, отражающиеся в громадных зеркалах, опять-таки неизвестно откуда взявшихся.
Сладко ухмыляясь, клетчатый объявил, что производит обмен старых дамских платьев на парижские модели, и притом совершенно бесплатно.
Колебание продолжалось около минуты, пока какая-то хорошенькая и полная блондинка, улыбаясь улыбкой, которая показывала, что ей наплевать, не последовала из партера по боковому трапу на сцену.
— Браво! — вскричал Фагот и тут же развернул широчайший черный плащ, блондинка скрылась за ним, из-за плаща вылетело прежнее блондинкино платье, которое подхватил кот, и эта блондинка вдруг вышла в таком туалете, что в публике прокатился вздох, и через секунду на сцене оказалось около десятка женщин.
— Я не позволяю тебе! — послышался придушенный мужской голос в партере.
— Дурак, деспот и мещанин! Не ломайте мне руку! — ответил придушенный женский голос.
Кот не успевал подхватывать вылетающие из-за плаща прежние старенькие платьица, комкать их.
Через минуту на сцене стояли десять умопомрачительно одетых женщин, и весь театр вдруг разразился громовым аплодисментом.
Тут клетчатый потушил огни, убрал зеркала и объявил зычно, что все продано.
И здесь вмешался в дело Аркадий Аполлонович Семплеяров[2].
— Все-таки нам было бы приятно, гражданин артист, — интеллигентным и звучным баритоном проговорил Аркадий Аполлонович, и театр затих, слушая его, — если бы вы разоблачили нам технику массового гипноза, в частности денежные бумажки.
И, чувствуя на себе взоры тысяч людей, Аркадий Аполлонович поправил пенсне на носу.
— Пардон, — отозвался клетчатый, — это не гипноз, я извиняюсь. И в частности, разоблачать тут нечего.
— Браво! — рявкнул на галерке бас.
— Виноват, — сказал Аркадий Аполлонович, — все же это крайне желательно. Зрительская масса...
— Зрительская масса, — заговорил клетчатый нахал, — интересуется, Аркадий Аполлонович, вопросом о том, где вы были вчера вечером?
— Браво! — крикнули на галерке.
И тут многие увидели, что лицо Аркадия Аполлоновича страшно изменилось.
— Аркадий Аполлонович вчера вечером был на заседании, — неожиданно сказала надменным голосом пожилая дама, сидящая рядом с Аркадием Аполлоновичем.
— Нон, мадам, — ответил клетчатый, — вы в заблуждении. Выехав вчера на машине на заседание, Аркадий Аполлонович повернул в Третью Мещанскую улицу и заехал к нашей очаровательной артистке Клавдии Парфеновне Гаугоголь...
Клетчатый не успел договорить. Сидящая в той ложе, где и Аркадий Аполлонович, неописуемой красоты молодая дама приподнялась и, крикнув мощным голосом:
— Давно подозревала! — и размахнувшись, лиловым зонтиком ударила Аркадия Аполлоновича по голове.
— Мерзавка! — вскричала пожилая, — как смела ты ударить моего мужа!
И тут неожиданно кот на задних лапах подошел к рампе и рявкнул так, что дрогнули трапеции под потолком:
— Сеанс окончен! Маэстро, марш!
И ополоумевший маэстро, сам не понимая, что он делает, взмахнул палочкой, и оркестр грянул залихватский, чудовищный, нелепый, нестерпимый марш, после чего все смешалось.
Видно было только одно, что все три артиста, то есть замаскированный, клетчатый и кот, бесследно исчезли.
ПОЛНОЧНОЕ ЯВЛЕНИЕ
Погрозив Иванушке пальцем, фигура прошептала:
— Тсс!..
Иван изумился и сел на постели.
Тут решетка отодвинулась, и в комнату Ивана, ступая на цыпочках, вошел человек лет 35 примерно, худой и бритый блондин, с висящим клоком волос и с острым птичьим носом.
Сказавши еще раз: «Тсс», пришедший сел в кресло у Иванушкиной постели и запахнул свой больничный халатик.
— А вы как сюда попали? — спросил шепотом Иван, повинуясь острому осторожному пальцу, который ему грозил, — ведь решеточки-то на замочках?
— Решеточки-то на замочках, — повторил гость, — а Прасковья Васильевна человек добродушный, но неаккуратный. Я у нее ключ стащил.
— Ну? — спросил Иван, заражаясь таинственностью гостя.
— Таким образом, — продолжал пришедший, — выхожу на балкон... Итак, сидим?..
— Сидим, — ответил Иван, с любопытством всматриваясь в живые зеленые глаза пришельца.
— Вы, надеюсь, не буйный? — спросил пришедший. — А то я не люблю драк, шума и всяких таких вещей.
Преображенный Иван мужественно ответил:
— Вчера в ресторане одному типу я засветил по рылу.
— Основание?
— Без основания, — признался Иван.
— Напрасно, — сказал пришедший и спросил отрывисто:
— Профессия?
— Поэт, — неохотно признался Иван.
Пришедший расстроился.
— Ой, как мне не везет! — воскликнул он. Потом заговорил:
— Впрочем, простите. Про широкую реку, в которой прыгают караси, а кругом тучный край, про солнечный размах, про ветер, и полевую силу, и гармонь — писали[3]?
— А вы читали? — спросил Иван.
— И не думал, — ответил пришедший, — я таких вещей не читаю. Я человек больной, мне нельзя читать про это. Ужасные стишки?
— Чудовищные, — отозвался Иван.
— Не пишите больше, — сказал пришедший.
— Обещаю, — сказал Иван торжественно.
Тут пожали друг другу руки.
Пришедший прислушался испуганно, потом сказал:
— Нет, фельдшерица больше не придет. Из-за чего сели?
— Из-за Понтия Пилата, — сказал Иван.
— Как? — воскликнул пришедший и сам себе зажал рот, испугавшись, что его кто-нибудь услышит. Потом продолжал тише: — Удивительное совпадение. Расскажите.
Иван, почему-то испытывая доверие к неизвестному посетителю, вначале робко, а затем все более расходясь, рассказал вчерашнюю историю, причем испытал полное удовлетворение. Его слушатель не только не выражал никакого недоверия, но, наоборот, пришел в величайший восторг. Он то и дело прерывал Ивана, восклицая: «Ну-ну», «Так, так», «Дальше!», «Не пропускайте!» А рассказ о коте в трамвае положительно потряс слушателя. Он заставил Ивана подробнейшим образом описывать неизвестного консультанта и в особенности добивался узнать, какая у него борода. И когда узнал, что острая, торчащая из-под подбородка, воскликнул:
— Ну, если это только так, то это потрясающе!
А когда узнал, что фамилия начиналась на букву «W», изменился в лице и торжественно заявил, что у него почти и нет никаких сомнений.
— Так кто же он такой? — спросил ошеломленный Иван.
Но собеседник его сказал, что сообщить он этого пока не может, на том основании, что Иван этого не поймет. Иван почему-то не обиделся, а просто спросил: что же делать, чтобы поймать таинственного незнакомца?
На это собеседник расхохотался, зажимая рот самому себе, и только проговорил:
— И не пробуйте!
Затем, возбужденно расхаживая по комнате, заговорил о том, что заплатил бы сколько угодно, лишь бы встретиться с ним, получить кой-какие справки необходимые, чтобы дописать его роман, но что, к сожалению, он нищий, заплатить ничего не может, да и встретить его, этого... ну, словом, того, кого встретил Иван, он, увы, не встретит...
— Вы писатель? — спросил Иван, сочувствуя расстроенному собеседнику.
— Я — мастер[4], — ответил тот и, вынув из кармана черную шелковую шапочку, надел ее на голову, отчего его нос стал еще острей, а глаза близорукими.
Неизвестный тут же сказал, что он носил раньше очки, но в этом доме очков носить не позволяют и что это напрасно... не станет же он сам себе пилить горло стеклом от очков? Много чести и совершеннейшая нелепость! Потом, увлекшись и взяв с Ивана честное слово, что все останется в тайне, рассказал, что, собственно, только один человек знает, что он мастер, но что так как она женщина замужняя, то имени ее открыть не может... А что пробовал он его читать кое-кому, но его и половины не понимают. Что не видел ее уже полтора года и видеть не намерен, так как считает, что жизнь его закончена и показываться ей в таком виде ужасно.
— А где она? — расспрашивал Иван, очень довольный ночной беседой.
Гость сказал, что она в Москве... Но обстоятельства сложились прекурьезно. То есть не успел он дописать свой роман до половины, как[5].....................
....................................................................
— Но, натурально, этим ничего мне не доказали, — продолжал гость и рассказал, как он стал скорбен главой и начал бояться толпы, которую, впрочем, и раньше терпеть не мог, и вот его привезли сюда и что она, конечно, навестила бы его, но знать о себе он не дает и не даст... Что ему здесь даже понравилось, потому что, по сути дела, здесь прекрасно и, главное, нет людей. Что же касается Ивана, то, по заключению гостя, Иван совершенно здоров, но вся беда в том, что Иван (гость извинился) невежествен, а Стравинский, хотя и гениальный психиатр, но сделал ошибку, приняв рассказы Ивана за бред больного.
Иван тут поклялся, что больше в невежестве коснеть не будет, и осведомился, о чем роман. Но гость не сразу сказал о чем, а хихикая в ночи и поблескивая зелеными глазами, рассказал, что когда прочел Износкову, приятелю редактора Яшкина, то Износков так удивился, что даже ужинать не стал и все разболтал Яшкину, а Яшкину роман не только не понравился, но он будто бы даже завизжал от негодования на такой роман и что отсюда пошли все беды. Короче же говоря, роман этот был про молодого Ешуа Га-Ноцри. Иванушка тут сел и заплакал, и лицо у гостя перекосилось, и он заявил, что повел себя как доверчивый мальчишка, а Износков — Иуда!
— Из Кериота! — пламенно сказал Иван.
— Откуда вы знаете? — удивленно вопросил гость, а Иван, отирая слезы, признался, что знает и больше, но вот горе, вот увы! — не все, но страстно желает знать, что случилось дальше-то после того, как Ешуа двинулся с лифостротона, и был полдень.
И что все неважно, и ловить этого удивительного рассказчика тоже не нужно, а нужно слушать лежа, закрыв глаза, про Ешуа, который шел, обжигаемый солнцем, с лифостротона, когда был полдень.
— За полднем, — заговорил гость, — пришел первый час, за ним второй час, и час третий, и так наконец настал самый мучительный — час шестой.
— Тсс!..
Иван изумился и сел на постели.
Тут решетка отодвинулась, и в комнату Ивана, ступая на цыпочках, вошел человек лет 35 примерно, худой и бритый блондин, с висящим клоком волос и с острым птичьим носом.
Сказавши еще раз: «Тсс», пришедший сел в кресло у Иванушкиной постели и запахнул свой больничный халатик.
— А вы как сюда попали? — спросил шепотом Иван, повинуясь острому осторожному пальцу, который ему грозил, — ведь решеточки-то на замочках?
— Решеточки-то на замочках, — повторил гость, — а Прасковья Васильевна человек добродушный, но неаккуратный. Я у нее ключ стащил.
— Ну? — спросил Иван, заражаясь таинственностью гостя.
— Таким образом, — продолжал пришедший, — выхожу на балкон... Итак, сидим?..
— Сидим, — ответил Иван, с любопытством всматриваясь в живые зеленые глаза пришельца.
— Вы, надеюсь, не буйный? — спросил пришедший. — А то я не люблю драк, шума и всяких таких вещей.
Преображенный Иван мужественно ответил:
— Вчера в ресторане одному типу я засветил по рылу.
— Основание?
— Без основания, — признался Иван.
— Напрасно, — сказал пришедший и спросил отрывисто:
— Профессия?
— Поэт, — неохотно признался Иван.
Пришедший расстроился.
— Ой, как мне не везет! — воскликнул он. Потом заговорил:
— Впрочем, простите. Про широкую реку, в которой прыгают караси, а кругом тучный край, про солнечный размах, про ветер, и полевую силу, и гармонь — писали[3]?
— А вы читали? — спросил Иван.
— И не думал, — ответил пришедший, — я таких вещей не читаю. Я человек больной, мне нельзя читать про это. Ужасные стишки?
— Чудовищные, — отозвался Иван.
— Не пишите больше, — сказал пришедший.
— Обещаю, — сказал Иван торжественно.
Тут пожали друг другу руки.
Пришедший прислушался испуганно, потом сказал:
— Нет, фельдшерица больше не придет. Из-за чего сели?
— Из-за Понтия Пилата, — сказал Иван.
— Как? — воскликнул пришедший и сам себе зажал рот, испугавшись, что его кто-нибудь услышит. Потом продолжал тише: — Удивительное совпадение. Расскажите.
Иван, почему-то испытывая доверие к неизвестному посетителю, вначале робко, а затем все более расходясь, рассказал вчерашнюю историю, причем испытал полное удовлетворение. Его слушатель не только не выражал никакого недоверия, но, наоборот, пришел в величайший восторг. Он то и дело прерывал Ивана, восклицая: «Ну-ну», «Так, так», «Дальше!», «Не пропускайте!» А рассказ о коте в трамвае положительно потряс слушателя. Он заставил Ивана подробнейшим образом описывать неизвестного консультанта и в особенности добивался узнать, какая у него борода. И когда узнал, что острая, торчащая из-под подбородка, воскликнул:
— Ну, если это только так, то это потрясающе!
А когда узнал, что фамилия начиналась на букву «W», изменился в лице и торжественно заявил, что у него почти и нет никаких сомнений.
— Так кто же он такой? — спросил ошеломленный Иван.
Но собеседник его сказал, что сообщить он этого пока не может, на том основании, что Иван этого не поймет. Иван почему-то не обиделся, а просто спросил: что же делать, чтобы поймать таинственного незнакомца?
На это собеседник расхохотался, зажимая рот самому себе, и только проговорил:
— И не пробуйте!
Затем, возбужденно расхаживая по комнате, заговорил о том, что заплатил бы сколько угодно, лишь бы встретиться с ним, получить кой-какие справки необходимые, чтобы дописать его роман, но что, к сожалению, он нищий, заплатить ничего не может, да и встретить его, этого... ну, словом, того, кого встретил Иван, он, увы, не встретит...
— Вы писатель? — спросил Иван, сочувствуя расстроенному собеседнику.
— Я — мастер[4], — ответил тот и, вынув из кармана черную шелковую шапочку, надел ее на голову, отчего его нос стал еще острей, а глаза близорукими.
Неизвестный тут же сказал, что он носил раньше очки, но в этом доме очков носить не позволяют и что это напрасно... не станет же он сам себе пилить горло стеклом от очков? Много чести и совершеннейшая нелепость! Потом, увлекшись и взяв с Ивана честное слово, что все останется в тайне, рассказал, что, собственно, только один человек знает, что он мастер, но что так как она женщина замужняя, то имени ее открыть не может... А что пробовал он его читать кое-кому, но его и половины не понимают. Что не видел ее уже полтора года и видеть не намерен, так как считает, что жизнь его закончена и показываться ей в таком виде ужасно.
— А где она? — расспрашивал Иван, очень довольный ночной беседой.
Гость сказал, что она в Москве... Но обстоятельства сложились прекурьезно. То есть не успел он дописать свой роман до половины, как[5].....................
....................................................................
— Но, натурально, этим ничего мне не доказали, — продолжал гость и рассказал, как он стал скорбен главой и начал бояться толпы, которую, впрочем, и раньше терпеть не мог, и вот его привезли сюда и что она, конечно, навестила бы его, но знать о себе он не дает и не даст... Что ему здесь даже понравилось, потому что, по сути дела, здесь прекрасно и, главное, нет людей. Что же касается Ивана, то, по заключению гостя, Иван совершенно здоров, но вся беда в том, что Иван (гость извинился) невежествен, а Стравинский, хотя и гениальный психиатр, но сделал ошибку, приняв рассказы Ивана за бред больного.
Иван тут поклялся, что больше в невежестве коснеть не будет, и осведомился, о чем роман. Но гость не сразу сказал о чем, а хихикая в ночи и поблескивая зелеными глазами, рассказал, что когда прочел Износкову, приятелю редактора Яшкина, то Износков так удивился, что даже ужинать не стал и все разболтал Яшкину, а Яшкину роман не только не понравился, но он будто бы даже завизжал от негодования на такой роман и что отсюда пошли все беды. Короче же говоря, роман этот был про молодого Ешуа Га-Ноцри. Иванушка тут сел и заплакал, и лицо у гостя перекосилось, и он заявил, что повел себя как доверчивый мальчишка, а Износков — Иуда!
— Из Кериота! — пламенно сказал Иван.
— Откуда вы знаете? — удивленно вопросил гость, а Иван, отирая слезы, признался, что знает и больше, но вот горе, вот увы! — не все, но страстно желает знать, что случилось дальше-то после того, как Ешуа двинулся с лифостротона, и был полдень.
И что все неважно, и ловить этого удивительного рассказчика тоже не нужно, а нужно слушать лежа, закрыв глаза, про Ешуа, который шел, обжигаемый солнцем, с лифостротона, когда был полдень.
— За полднем, — заговорил гость, — пришел первый час, за ним второй час, и час третий, и так наконец настал самый мучительный — час шестой.
НА ЛЫСОЙ ГОРЕ
Настал самый мучительный час шестой[6]. Солнце уже опускалось, но косыми лучами все еще жгло Лысую Гору над Ершалаимом, и до разбросанных камней нельзя было дотронуться голой рукой.
Солдаты, сняв раскаленные шлемы, прятались под плащами, развешанными на концах копий, то и дело припадали к ведрам и пили воду, подкисленную уксусом.
Солдаты томились и, тихо ворча, проклинали ершалаимский зной и трех разбойников, которые не хотели умирать.
Один лишь командир дежурящей и посланной в оцепление кентурии Марк Крысобой, кентурион-великан, боролся со зноем мужественно. Под шлем он подложил длинное полотенце, смоченное водой, и методически, пугая зеленоватых ящериц, которые одни ликовали по поводу зноя, ходил от креста к кресту, проверяя казнимых.
Холм был оцеплен тройным оцеплением. Вторая цепь опоясывала белесую гору пониже и была реже первой, а у подножия горы, там, где начинался пологий подъем на нее, находился спешенный эскадрон.
Сирийцы пропускали всех граждан, которые желали видеть казнь троих, но смотрели, чтобы ершалаимские жители не скоплялись бы в большие толпы и не проходили бы с какой-нибудь поклажей, не учиняли бы каких-либо демонстраций. А за вторую цепь уже не пропускали никого. Бдительность спешенных сирийцев, повязанных чалмами из мокрых полотенец, во вторую половину дня была, в сущности, излишней. Если в первые часы у подножия холма еще были кучки зевак, глядевших, как на горе поднимали кресты с тремя пригвожденными и устанавливали громадный щит с надписью на........ языке «Разбойники[7]», то теперь, когда солнце уходило за Ершалаим, караулить было некого. Меж сирийской цепью и цепью спешенных легионеров находились только какой-то мальчишка, оставивший своего осла на дороге близ холма, неизвестная старуха с пустым мешком, которая, как она бестолково пыталась объяснить сирийцам, желала получить какие-то и чьи-то вещи, и двух собак — одной лохматой желтой, другой — гладкой запаршивевшей.
Но в стороне от гладкого спуска, под корявой и чахлой смоковницей поместился один зритель, который явился к самому началу казни и вот уже пятый час, прикрывшись грязной тряпкой от солнца, сидел под совершенно не отбрасывающей тень смоковницей.
Явившись к началу казни, зритель повел себя странно. Когда процессия поднялась на холм и цепь замкнулась за ней, он сделал наивную попытку, не слушая окриков, подняться следом за легионерами, за что получил страшный удар тупым концом копья в грудь и слетел с ног.
Оглядев ударившего его воспаленными глазами, человек поднялся, собрался с силами и, держась за грудь, тронулся в сторону, пытаясь проникнуть в другом месте, но тут же вернулся, сообразив, что, если сделает еще одну попытку, будет арестован, а быть задержанным в этот день в его план не входило.
Он вернулся и утвердился под смоковницей, там, где ротозеи не мешали ему. Место он выбрал так, чтобы видеть вершину с крестами.
Сидя на камне, человек чернобородый, с гноящимися от солнца и бессонницы глазами, тосковал.
Он то, вздыхая, открывал на груди таллиф и обнажал грудь, по которой стекал пот, то глядел в небо и следил за тремя орлами-стервятниками, которые в стороне от холма делали тихие коварные круги или повисали неподвижно над холмом, дожидаясь неизбежного вечера, то вперял безнадежный взор в землю и видел выбеленный собачий череп под ногами и шныряющих веселых ящериц.
Мучения человека были так велики, что иногда он заговаривал вслух сам с собой.
— О, я трус, — бормотал он, от внутренней боли царапая ногтями расшибленную грудь, — падаль, падаль, собака, жалкая тварь, пугливая женщина!.. Глупец! Проклинаю себя!
Он поникал головой, потом оживал вновь, напившись из фляжки тепловатой воды, хватался то за нож, спрятанный за пазухой, то за покрытую воском таблицу. Нож он, горько поглядев на него, прятал обратно, а на таблице украдкой заостренной палочкой выцарапывал слова.
На таблице было им выцарапано так.
«Второй час. Я — Левий Матвей нахожусь на Лысой Горе. Ничего».
Далее:
«Третий час. Там же. Ничего».
И теперь Левий безнадежно записал, поглядев на солнце:
«И шестой час ничего».
И от тоски расцарапал себе грудь, но облегчения не получил.
Причина тоски Левия заключалась в той тяжкой ошибке, которую он сделал. Когда Га-Ноцри и других двух осужденных, окруженных конвоем, вели на Лысую Гору, Левий Матвей бежал рядом с конвоем, толкаясь в толпе любопытных и стараясь какими-нибудь знаками показать Ешуа, что он здесь. В страшной сутолоке в городе этого сделать не удалось, но, когда вышли за черту города, толпа поредела, конвой на дороге раздался, и Левий дал Ешуа себя увидеть. Ешуа узнал его, и вздрогнул, и вопросительно поглядел. Тогда Левия осенила великая мысль, и он сделал Ешуа знак, радостный и успокоительный, такой, что Ешуа поразился.
Левий бросился бежать изо всех сил в сторону, добежал до первой лавчонки и, прежде чем кто-нибудь опомнился, на глазах у всех схватил с прилавка мясной нож и, не слушая криков, скрылся.
Замысел Левия был прост. Ничего не стоило прорваться сквозь редкую цепь идущего конвоя, подскочить к Ешуа и ударить его ножом в грудь, затем ударить себя в грудь. Молясь в быстром беге и задыхаясь, Левий бежал в зное по дороге, догоняя процессию, и опоздал. Он добежал до холма, когда сомкнулась цепь.
В шестом часу мучения Левия достигли такой степени, что он поднялся на ноги, бросил на землю бесполезный украденный нож, бросил деревянную флягу, раздавил ее ногой и, простерши руки к небу, стал проклинать себя.
Он проклинал себя, выкликая бессмысленные слова, рычал и плевался, проклинал своих родителей, породивших глупца, не догадавшегося захватить с собою нож, а более всего проклинал себя адскими клятвами за бесполезный, обнадеживший Ешуа знак.
Видя, что клятвы его не действуют, он, зажмурившись, уперся в небо и потребовал у Бога немедленного чуда, чтобы тотчас же Он послал Ешуа смерть.
Открыв глаза, он глянул и увидел, что на холме все без изменений и по-прежнему ходит, сверкая, не поддающийся зною кентурион.
Тогда Левий закричал:
— Проклинаю Бога! — и поднял с земли нож. Но он не успел ударить себя[8].
Он оглянулся в последний раз и увидел, что все изменилось вокруг. Исчезло солнце, потемнело сразу, пробежал ветер, шевельнув чахлую растительность меж камней, и, как показалось Левию, ветром гонимый римский офицер поднялся между расступившихся солдат на вершину холма.
Левий нож сунул под таллиф и, оскалившись, стал смотреть вверх. Там, наверху, прискакавший был встречен Крысобоем. Прискакавший что-то шепнул Крысобою, тот удивился, сказал тихо: «Слушаю...» Солдаты вдруг ожили, зашевелились.
Крысобой же двинулся к крестам. С крайнего доносилась тихая хриплая песня. Пригвожденный к нему к концу четвертого часа сошел от мух с ума и пел что-то про виноград, но головой, закрытой чалмой, изредка покачивал, и мухи тогда вяло поднимались с его лица и опять возвращались.
Распятый на следующем кресте качал чаще и сильней вправо, так, чтобы ударять ухом по плечу, и чалма его размоталась.
На третьем кресте шевеления не было. Прокачав около двух часов головой, Ешуа ослабел и впал в забытье. Мухи поэтому настолько облепили его, что лицо его исчезло в черной шевелящейся маске. Жирные слепни сидели и под мышками у него, и в паху.
Кентурион подошел к ведру, взял у легионера губку, обмакнул ее, посадил на конец копья и, придвинувшись к Ешуа, так что голова его пришлась на уровне живота, копьем взмахнул. Мухи снялись с гудением, и открылось лицо Ешуа, совершенно заплывшее и неузнаваемое.
— Га-Ноцри! — сказал кентурион.
Ешуа с трудом разлепил веки, и на кентуриона глянули совсем разбойничьи глаза.
— Га-Ноцри! — важно повторил кентурион.
— А? — сказал хрипло Га-Ноцри.
— Пей! — сказал кентурион и поднес губку к губам Га-Ноцри.
Тот жадно укусил губку и долго сосал ее, потом отвел губы и спросил:
— Ты зачем подошел? А?
— Славь великодушного Кесаря, — звучно сказал кентурион, и тут ветер поднял в глаза Га-Ноцри тучу красноватой пыли.
Когда вихрь пролетел, кентурион приподнял копье и тихонько кольнул Ешуа под мышку с левой стороны.
Тут же висящий рядом беспокойно дернул головой и прокричал:
— Несправедливость! Я такой же разбойник, как и он! Убей и меня!
Кентурион отозвался сурово:
— Молчи на кресте!
И висящий испуганно смолк.
Ешуа повернул голову в сторону висящего рядом и спросил:
— Почему просишь за себя одного?
Распятый откликнулся тревожно:
— Ему все равно. Он в забытьи!
Ешуа сказал:
— Попроси и за товарища!
Распятый откликнулся:
— Прошу, и его убей!
Тогда Ешуа, у которого бежала по боку узкой струей кровь, вдруг обвис, изменился в лице и произнес одно слово по-гречески, но его уже не расслышали. Над холмами рядом с Ершалаимом ударило, и Ершалаим трепетно осветило.
Кентурион, тревожно покосившись на грозовую тучу, в пыли подошел ко второму кресту, крикнул сквозь ветер:
— Пей и славь великодушного игемона! — поднял губку, прикоснулся к губам второго и заколол его. Третьего кентурион заколол без слов и тотчас, преодолевая грохот грома, прокричал:
— Снимай цепь!
И счастливые солдаты кинулись с холма. Тотчас взрезало небо огнем, и хлынул дождь на Лысый Холм, и снизился стервятник.
Солдаты, сняв раскаленные шлемы, прятались под плащами, развешанными на концах копий, то и дело припадали к ведрам и пили воду, подкисленную уксусом.
Солдаты томились и, тихо ворча, проклинали ершалаимский зной и трех разбойников, которые не хотели умирать.
Один лишь командир дежурящей и посланной в оцепление кентурии Марк Крысобой, кентурион-великан, боролся со зноем мужественно. Под шлем он подложил длинное полотенце, смоченное водой, и методически, пугая зеленоватых ящериц, которые одни ликовали по поводу зноя, ходил от креста к кресту, проверяя казнимых.
Холм был оцеплен тройным оцеплением. Вторая цепь опоясывала белесую гору пониже и была реже первой, а у подножия горы, там, где начинался пологий подъем на нее, находился спешенный эскадрон.
Сирийцы пропускали всех граждан, которые желали видеть казнь троих, но смотрели, чтобы ершалаимские жители не скоплялись бы в большие толпы и не проходили бы с какой-нибудь поклажей, не учиняли бы каких-либо демонстраций. А за вторую цепь уже не пропускали никого. Бдительность спешенных сирийцев, повязанных чалмами из мокрых полотенец, во вторую половину дня была, в сущности, излишней. Если в первые часы у подножия холма еще были кучки зевак, глядевших, как на горе поднимали кресты с тремя пригвожденными и устанавливали громадный щит с надписью на........ языке «Разбойники[7]», то теперь, когда солнце уходило за Ершалаим, караулить было некого. Меж сирийской цепью и цепью спешенных легионеров находились только какой-то мальчишка, оставивший своего осла на дороге близ холма, неизвестная старуха с пустым мешком, которая, как она бестолково пыталась объяснить сирийцам, желала получить какие-то и чьи-то вещи, и двух собак — одной лохматой желтой, другой — гладкой запаршивевшей.
Но в стороне от гладкого спуска, под корявой и чахлой смоковницей поместился один зритель, который явился к самому началу казни и вот уже пятый час, прикрывшись грязной тряпкой от солнца, сидел под совершенно не отбрасывающей тень смоковницей.
Явившись к началу казни, зритель повел себя странно. Когда процессия поднялась на холм и цепь замкнулась за ней, он сделал наивную попытку, не слушая окриков, подняться следом за легионерами, за что получил страшный удар тупым концом копья в грудь и слетел с ног.
Оглядев ударившего его воспаленными глазами, человек поднялся, собрался с силами и, держась за грудь, тронулся в сторону, пытаясь проникнуть в другом месте, но тут же вернулся, сообразив, что, если сделает еще одну попытку, будет арестован, а быть задержанным в этот день в его план не входило.
Он вернулся и утвердился под смоковницей, там, где ротозеи не мешали ему. Место он выбрал так, чтобы видеть вершину с крестами.
Сидя на камне, человек чернобородый, с гноящимися от солнца и бессонницы глазами, тосковал.
Он то, вздыхая, открывал на груди таллиф и обнажал грудь, по которой стекал пот, то глядел в небо и следил за тремя орлами-стервятниками, которые в стороне от холма делали тихие коварные круги или повисали неподвижно над холмом, дожидаясь неизбежного вечера, то вперял безнадежный взор в землю и видел выбеленный собачий череп под ногами и шныряющих веселых ящериц.
Мучения человека были так велики, что иногда он заговаривал вслух сам с собой.
— О, я трус, — бормотал он, от внутренней боли царапая ногтями расшибленную грудь, — падаль, падаль, собака, жалкая тварь, пугливая женщина!.. Глупец! Проклинаю себя!
Он поникал головой, потом оживал вновь, напившись из фляжки тепловатой воды, хватался то за нож, спрятанный за пазухой, то за покрытую воском таблицу. Нож он, горько поглядев на него, прятал обратно, а на таблице украдкой заостренной палочкой выцарапывал слова.
На таблице было им выцарапано так.
«Второй час. Я — Левий Матвей нахожусь на Лысой Горе. Ничего».
Далее:
«Третий час. Там же. Ничего».
И теперь Левий безнадежно записал, поглядев на солнце:
«И шестой час ничего».
И от тоски расцарапал себе грудь, но облегчения не получил.
Причина тоски Левия заключалась в той тяжкой ошибке, которую он сделал. Когда Га-Ноцри и других двух осужденных, окруженных конвоем, вели на Лысую Гору, Левий Матвей бежал рядом с конвоем, толкаясь в толпе любопытных и стараясь какими-нибудь знаками показать Ешуа, что он здесь. В страшной сутолоке в городе этого сделать не удалось, но, когда вышли за черту города, толпа поредела, конвой на дороге раздался, и Левий дал Ешуа себя увидеть. Ешуа узнал его, и вздрогнул, и вопросительно поглядел. Тогда Левия осенила великая мысль, и он сделал Ешуа знак, радостный и успокоительный, такой, что Ешуа поразился.
Левий бросился бежать изо всех сил в сторону, добежал до первой лавчонки и, прежде чем кто-нибудь опомнился, на глазах у всех схватил с прилавка мясной нож и, не слушая криков, скрылся.
Замысел Левия был прост. Ничего не стоило прорваться сквозь редкую цепь идущего конвоя, подскочить к Ешуа и ударить его ножом в грудь, затем ударить себя в грудь. Молясь в быстром беге и задыхаясь, Левий бежал в зное по дороге, догоняя процессию, и опоздал. Он добежал до холма, когда сомкнулась цепь.
В шестом часу мучения Левия достигли такой степени, что он поднялся на ноги, бросил на землю бесполезный украденный нож, бросил деревянную флягу, раздавил ее ногой и, простерши руки к небу, стал проклинать себя.
Он проклинал себя, выкликая бессмысленные слова, рычал и плевался, проклинал своих родителей, породивших глупца, не догадавшегося захватить с собою нож, а более всего проклинал себя адскими клятвами за бесполезный, обнадеживший Ешуа знак.
Видя, что клятвы его не действуют, он, зажмурившись, уперся в небо и потребовал у Бога немедленного чуда, чтобы тотчас же Он послал Ешуа смерть.
Открыв глаза, он глянул и увидел, что на холме все без изменений и по-прежнему ходит, сверкая, не поддающийся зною кентурион.
Тогда Левий закричал:
— Проклинаю Бога! — и поднял с земли нож. Но он не успел ударить себя[8].
Он оглянулся в последний раз и увидел, что все изменилось вокруг. Исчезло солнце, потемнело сразу, пробежал ветер, шевельнув чахлую растительность меж камней, и, как показалось Левию, ветром гонимый римский офицер поднялся между расступившихся солдат на вершину холма.
Левий нож сунул под таллиф и, оскалившись, стал смотреть вверх. Там, наверху, прискакавший был встречен Крысобоем. Прискакавший что-то шепнул Крысобою, тот удивился, сказал тихо: «Слушаю...» Солдаты вдруг ожили, зашевелились.
Крысобой же двинулся к крестам. С крайнего доносилась тихая хриплая песня. Пригвожденный к нему к концу четвертого часа сошел от мух с ума и пел что-то про виноград, но головой, закрытой чалмой, изредка покачивал, и мухи тогда вяло поднимались с его лица и опять возвращались.
Распятый на следующем кресте качал чаще и сильней вправо, так, чтобы ударять ухом по плечу, и чалма его размоталась.
На третьем кресте шевеления не было. Прокачав около двух часов головой, Ешуа ослабел и впал в забытье. Мухи поэтому настолько облепили его, что лицо его исчезло в черной шевелящейся маске. Жирные слепни сидели и под мышками у него, и в паху.
Кентурион подошел к ведру, взял у легионера губку, обмакнул ее, посадил на конец копья и, придвинувшись к Ешуа, так что голова его пришлась на уровне живота, копьем взмахнул. Мухи снялись с гудением, и открылось лицо Ешуа, совершенно заплывшее и неузнаваемое.
— Га-Ноцри! — сказал кентурион.
Ешуа с трудом разлепил веки, и на кентуриона глянули совсем разбойничьи глаза.
— Га-Ноцри! — важно повторил кентурион.
— А? — сказал хрипло Га-Ноцри.
— Пей! — сказал кентурион и поднес губку к губам Га-Ноцри.
Тот жадно укусил губку и долго сосал ее, потом отвел губы и спросил:
— Ты зачем подошел? А?
— Славь великодушного Кесаря, — звучно сказал кентурион, и тут ветер поднял в глаза Га-Ноцри тучу красноватой пыли.
Когда вихрь пролетел, кентурион приподнял копье и тихонько кольнул Ешуа под мышку с левой стороны.
Тут же висящий рядом беспокойно дернул головой и прокричал:
— Несправедливость! Я такой же разбойник, как и он! Убей и меня!
Кентурион отозвался сурово:
— Молчи на кресте!
И висящий испуганно смолк.
Ешуа повернул голову в сторону висящего рядом и спросил:
— Почему просишь за себя одного?
Распятый откликнулся тревожно:
— Ему все равно. Он в забытьи!
Ешуа сказал:
— Попроси и за товарища!
Распятый откликнулся:
— Прошу, и его убей!
Тогда Ешуа, у которого бежала по боку узкой струей кровь, вдруг обвис, изменился в лице и произнес одно слово по-гречески, но его уже не расслышали. Над холмами рядом с Ершалаимом ударило, и Ершалаим трепетно осветило.
Кентурион, тревожно покосившись на грозовую тучу, в пыли подошел ко второму кресту, крикнул сквозь ветер:
— Пей и славь великодушного игемона! — поднял губку, прикоснулся к губам второго и заколол его. Третьего кентурион заколол без слов и тотчас, преодолевая грохот грома, прокричал:
— Снимай цепь!
И счастливые солдаты кинулись с холма. Тотчас взрезало небо огнем, и хлынул дождь на Лысый Холм, и снизился стервятник.
НА РАССВЕТЕ
— ...и хлынул дождь, и снизился орел-стервятник, — прошептал Иванушкин гость и умолк.
Иванушка лежал неподвижно со счастливым, спокойным лицом, дышал глубоко, ровно и редко.
Когда беспокойный гость замолчал, Иванушка шевельнулся, вздохнул и попросил шепотом:
— Дальше! Умоляю — дальше...
Но гость привстал, шепнул:
— Тсс! — прислушался тревожно. В коридоре послышались тихие шаги. Иванушка приподнялся на локтях, открыл глаза. Лампочка горела радостно, заливая столик розовым светом сквозь колпачок, но за шторой уже светало. Гость, которого вспугнули шаги, уже приготовился бежать, как шаги удалились и стихли.
Тогда гость опять поместился в кресле.
— Я ничего этого не знал, — сказал Иван, тревожась.
— Откуда же вам знать! — рассудительно отозвался гость, — неоткуда вам что-нибудь знать.
— А я, между прочим, — беспокойно озираясь, проговорил Иван, — написал про него стишки обидного содержания, и художник нарисовал его во фраке.
— Чистый вид безумия, — строго сказал гость, — вас следовало раньше посадить сюда.
— Покойник подучил, — шепнул Иван и повесил голову.
— Не всякого покойника слушать надлежит, — заметил гость и добавил: — Светает.
— Дальше! — попросил Иван. — Дальше, — и судорожно вздохнул.
Но гость не успел ничего сказать. На этот раз шаги послышались отчетливо и близко.
Собеседник Ивана поднялся и, грозя пальцем, бесшумной воровской походкой скрылся за шторой. Иван слышал, как тихонько щелкнул ключ в металлической раме.
Иванушка лежал неподвижно со счастливым, спокойным лицом, дышал глубоко, ровно и редко.
Когда беспокойный гость замолчал, Иванушка шевельнулся, вздохнул и попросил шепотом:
— Дальше! Умоляю — дальше...
Но гость привстал, шепнул:
— Тсс! — прислушался тревожно. В коридоре послышались тихие шаги. Иванушка приподнялся на локтях, открыл глаза. Лампочка горела радостно, заливая столик розовым светом сквозь колпачок, но за шторой уже светало. Гость, которого вспугнули шаги, уже приготовился бежать, как шаги удалились и стихли.
Тогда гость опять поместился в кресле.
— Я ничего этого не знал, — сказал Иван, тревожась.
— Откуда же вам знать! — рассудительно отозвался гость, — неоткуда вам что-нибудь знать.
— А я, между прочим, — беспокойно озираясь, проговорил Иван, — написал про него стишки обидного содержания, и художник нарисовал его во фраке.
— Чистый вид безумия, — строго сказал гость, — вас следовало раньше посадить сюда.
— Покойник подучил, — шепнул Иван и повесил голову.
— Не всякого покойника слушать надлежит, — заметил гость и добавил: — Светает.
— Дальше! — попросил Иван. — Дальше, — и судорожно вздохнул.
Но гость не успел ничего сказать. На этот раз шаги послышались отчетливо и близко.
Собеседник Ивана поднялся и, грозя пальцем, бесшумной воровской походкой скрылся за шторой. Иван слышал, как тихонько щелкнул ключ в металлической раме.