Страница:
— Ага, — ехидно сказал Панарин. — Рембо, к примеру, или Вийон, или Гамсун.
— Не передергивай, я не о том… Ну, а наша профессия — смогла она заставить кого-то из нас переродиться в лучшую сторону? Нет, выстрелю в морду любому, кто скажет, что мы работаем зря или выбрали не то ремесло. Но что-то неладно, все не так, ребята… Может быть, следует оценивать профессии с точки зрения того, насколько они способны заставить человека стать душевно чище? Я понимаю, что основное зависит от самого человека, и все же? Все же? Неладно что-то в президентском королевстве…
— Не знаю, — сказал Панарин. — Может быть, ты прав, а может, чушь собачью порешь.
— Ты не хочешь говорить на эту тему.
— А ты? — Панарин приблизил к нему лицо. — Ты протрезвеешь и все забудешь, это все всплывает в нас по пьяной лавочке — потому что слишком много вопросов, слишком серьезные они и мучительные…
— Но должны же где-то быть все ответы на все вопросы?
— А вот те шиш, — сказал Панарин. — Нету такого места. Если правда, что счастье — это вечная погоня за счастьем, то почему не может быть того же самого со смыслом жизни?
— А вот тебе теперь шиш. Это — не ответ, а бегство от ответа…
Тютюнин ожил:
Проходит жизнь, проходит жизнь, как ветерок по полю ржи.
Проходит явь, проходит сон, любовь проходит, проходит все…
— Вот смотри, — сказал Леня Шамбор. — Вот тебе и застегнутый на все пуговицы предместкома, которого мы били что ни суббота. А расстегнулся — и вот оно… А что в нас? Что? Но мы ведь все наутро загоним на самое донышко, верно, Тим?
— Верно, — сказал Панарин. — Наливай, что ли.
Зал грохотал и гудел, метались цветные пятна, на экране телевизора Президент Всей Науки, судя по всему, учил Канта основам философии, бешеные ритмы заставляли стены вибрировать, плясали у бассейна пьяные механики с полуголыми лаборантками, кто-то рухнул, Коля Крымов сползал под стол, волоча за собой скатерть, Пастраго гадал по ладони притихшей, почти трезвой Зоечке, и каждый вопил, что приходило на пьяный ум. Шабаш раскрутился, как извлеченная из будильника пружина.
Нынче все срока закончены, а у лагерных ворот, что крест-накрест заколочены, надпись: «Все ушли на фронт»…
И в лицо плеснула мне морская соль, это мой кораблик, это я — Ассоль…
В зал вошла Клементина. Меньше всего Панарину хотелось видеть именно ее, именно здесь, и именно сейчас. Ежась от жгучего стыда, он непроизвольно пригнулся, но в лопатки ему уперлось что-то широкое — это Пастраго, не отрывая взгляда от Зоечки, другой рукой заставлял Панарина сидеть прямо.
— Ты что, дьявол, что ли? — севшим голосом спросил Панарин и встал, подброшенный хлестнувшим его взглядом, побрел к выходу, опустив глаза.
— Ты ко мне? — глупо спросил он, как будто сидел в кабинете.
— Ага, — кивнула Клементина. — Пошли?
Панарин обреченно побрел за ней, натыкаясь на черепах.
На улице моросил мелкий занудливый дождик, в прорехах туч колюче поблескивали звезды.
— Сюда, что ли, — сказал Панарин, открыв перед Клементиной дверцу чьей-то машины.
Они сели на передние сиденья. Света Панарин зажигать не стал. Уютно пахло бензином и прохладным железом.
— Скучно, — сказала Клементина. — Просто невыносимо.
— А проживи-ка ты здесь год. Или десять. Ты на меня, часом, не обижаешься?
— В общем, не очень. Сама дура, плохо защищалась. Говорят, ты там совершил что-то ужасно героическое, сажал охваченную пламенем машину?
— Еще раз собьешься на ваши штампы — получишь по уху, — пообещал Панарин. — По этому прелестному ушку.
— Пьян?
— В плепорцию.
— Спасения у меня искать будешь?
— Это мы запросто.
— Ну, ну! — Клементина отбросила его руки. — Слушай, почему вы так боитесь себя?
— Это мы-то?
— Это вы-то, — передразнила Клементина, — господа альбатросы, кто ж еще? Спрятались за своими ритуалами, полетами, формой, запоями, фольклором. И усердно внушаете себе, что прячетесь от полного гнуси окружающего мира. От себя вы прячетесь, и пока что не без успеха.
— Знаешь, там сидит такой бородатый хмырь — профессор Пастраго. Вот с ним бы тебе и побеседовать, явно родственные души.
— Подождет, мне с тобой интереснее. — Клементина повернула к нему лицо, удобно умостив затылок на вогнутом подголовнике. — Бравый альбатрос лишил невинности глупенькую кису… А любопытно, почему вы считаете, будто, взяв женщину, получаете право играть ею, как вещью? Может, как раз она это право получает?
— Ну, это старая песня.
— «Одиссея» тоже старая, а ее читают.
«Господи, — подумал Панарин, — ну не знаю я, что говорить и как держаться… Хоть бы ругала меня, что ли, тюрьмой грозила — а она, как назло, умная и загадочная…»
— Поди ты к черту, — сказал Панарин. — Я пьян, ясно тебе? Или не барахтайся, или иди спать.
Клементина расхохоталась — искренне, без наигрыша. Панарин сердито открыл бардачок. Он так и не вспомнил, чья это машина, но чутье не подвело
— там оказалась бутылка чего-то импортного с завинчивающейся пробкой. Стал открывать, порезал палец, но открыл.
— Хватит, дай-ка сюда. — Клементина отобрала у него бутылку. Никогда не пила из горлышка, ну да… — Тим, ты меня боишься?
— Что?
— А разве нет? Ты начал проявлять вполне человеческие чувства. Мечешься вот. Мимоходом совратил глупую девчонку, а теперь мучительно соображаешь, чего от нее ждать. Успокойся. Нечего от нее ждать. Сейчас пойду в ваш кабак и буду сидеть, пока меня не подцепят. Хочешь?
— Не надо, — глухо сказал Панарин.
— Прелестно. Самое смешное, что ты мне понравился, дурак. Я и не думаю тебя жалеть — никакой ты не несчастненький, Богом и людьми обиженный, а просто очень одинокий, заплутавший в соснах дурак. Сосен, правда, не три, а значительно больше, но не в том дело…
— Это машина Бонера, — медленно сказал Панарин. — Но это означает только то, что теперь она — ничья. И ничего больше. Вопреки тому, что о нас понаписано, мы не верим ни в какие приметы-амулеты-талисманы…
— Я знаю. — Клементина положила голову ему на грудь. — Ни во что вы не верите, даже в себе и своем деле уверенность помаленьку теряете… И если ты скажешь, что любишь меня, я не поверю пока ты ни на что такое не способен. Еще предстоит очень долго делать из тебя человека… Можешь обнять, только не очень хамски.
Панарин опустил лицо в пушистые волосы.
В баре гремела музыка, кто-то, как всегда, палил по плафонам, дергались по стенам ломаные тени.
— Нет-нет, — тихо сказала Клементина. — Убери руки, не наглей. Ну выпила, так сразу все можно? — Она высвободилась. — Отвези меня домой.
Ехать пришлось всего с полкилометра.
— Пока, — сказала Клементина, чмокнула его в щеку и хлопнула дверцей. Панарин развернул машину, поехал назад, к бару. Все внутри требовало шалого выпендрежа — и, не снижая скорости, он выпрыгнул, покатился по бетону, ушиб колени и локти.
Осиротевшая машина врезалась в глухую бетонную стену склада, взметнулось гудящее желтое пламя. Панарин выпрямился и, освещенный пожаром, взвыл по-волчьи, подняв лицо к небу, черному и хмурому:
— Господи, ну неладно же что-то, все не так!
Он стоял, покачиваясь, и, ясное дело, не получил ответа с неба, а на земле и внимания никто не обратил ни на его крик, ни на пламя.
Отерев грязные ладони о брюки, прихрамывая, он вошел в бар, где все было, как до его ухода, как десять лет назад.
— Молодец, что вернулся, — сказал Пастраго. — На такую девку не годится лазить в состоянии алкогольного опьянения. Ты запомни, что эта киса — луч света в темном царстве души твоей. Может, человеком станешь — во всех смыслах.
— Ну кто ты такой, гад? — тоскливо спросил Панарин.
— Тебе мандаты показать?
— Задницу ими подотри.
— Кожа жесткая. Натуральная. Не подойдут, — серьезно сказал Пастраго. — Не бери в голову, Тим. Я не дьявол и не колдун, не экстрасенс даже. Я из Таганрога, папа — грек Бонифаций, рыбку ловил, мама — русская Надя, фельдшером работала. Ныне оба на пенсии, хоть на домик им заработал… Слушай, почему вы вбили себе в голову, что вы такие уж закрытые и высокосложные? Свежему человеку просвечивать вас донельзя легко, простые вы, как сибирские валенки…
— Ты в самом деле пил?
— Еще как! Все было когда-то, было, да прошло… Остался бывший незаурядный психолог средних лет: третья стадия алкоголизма, ящик с дипломами, кембриджской мантией да десятком орденов — даже бурундийский есть. Я у них там в славные шестидесятые вылечил короля от сексуальной меланхолии, вручили самый высший, с тарелку размером. Если перевернуть, вполне окрошку наливать можно. Как-то по пьянке попробовал — ничего, подходяще… — он по-бабьи подпер щеку ладонью и заголосил:
Лондон — милый городок, в нем — туманный холодок.
Профьюмо, министр военный, слабым был на передок.
Он парады принимал и с Кристиной Киллер спал…
— А завтра у нас свадьба, — сказал Панарин. — Событие для Поселка поистине уникальное…
Знаю. Вышло так оно само — спал с Кристиной Профьюмо, а майор товарищ Пронин ночью спрятался в трюмо…
— Хватит! — рявкнул Панарин. — Вам же страшно! Вам очень страшно себя, Варфоломей!
— Ага, — сказал Пастраго. — И тебе тоже.
— Да нет, что угодно, только не страх, я пьян…
— Да ничего ты не пьян, голубчик, — пробормотал Пастраго, буравя его взглядом, и Панарин ощутил, что в самом деле трезв, как Тютюнин до грехопадения.
— А кому было страшно, кому нет — историю это не интересует, равно как всевозможных Несторов и Анонимусов, — сказал Пастраго. — Но вот кем мы были, дерьмом или чем-то чище — историю, быть может, ой как заинтересует энное количество лет спустя… Что стоишь? Топай!
Он слабо махнул рукой и рухнул на стол, в тарелки и бокалы. Зоечка заботливо вытащила у него из-под головы осколки салатницы.
Панарин вышел на улицу, покосился на догорающий остов машины, поднял воротник куртки и не спеша прошел под моросящим дождиком полкилометра до коттеджа. Осторожно постучал в стекло зажигалкой.
Клементина сразу же его впустила.
— Не передергивай, я не о том… Ну, а наша профессия — смогла она заставить кого-то из нас переродиться в лучшую сторону? Нет, выстрелю в морду любому, кто скажет, что мы работаем зря или выбрали не то ремесло. Но что-то неладно, все не так, ребята… Может быть, следует оценивать профессии с точки зрения того, насколько они способны заставить человека стать душевно чище? Я понимаю, что основное зависит от самого человека, и все же? Все же? Неладно что-то в президентском королевстве…
— Не знаю, — сказал Панарин. — Может быть, ты прав, а может, чушь собачью порешь.
— Ты не хочешь говорить на эту тему.
— А ты? — Панарин приблизил к нему лицо. — Ты протрезвеешь и все забудешь, это все всплывает в нас по пьяной лавочке — потому что слишком много вопросов, слишком серьезные они и мучительные…
— Но должны же где-то быть все ответы на все вопросы?
— А вот те шиш, — сказал Панарин. — Нету такого места. Если правда, что счастье — это вечная погоня за счастьем, то почему не может быть того же самого со смыслом жизни?
— А вот тебе теперь шиш. Это — не ответ, а бегство от ответа…
Тютюнин ожил:
Проходит жизнь, проходит жизнь, как ветерок по полю ржи.
Проходит явь, проходит сон, любовь проходит, проходит все…
— Вот смотри, — сказал Леня Шамбор. — Вот тебе и застегнутый на все пуговицы предместкома, которого мы били что ни суббота. А расстегнулся — и вот оно… А что в нас? Что? Но мы ведь все наутро загоним на самое донышко, верно, Тим?
— Верно, — сказал Панарин. — Наливай, что ли.
Зал грохотал и гудел, метались цветные пятна, на экране телевизора Президент Всей Науки, судя по всему, учил Канта основам философии, бешеные ритмы заставляли стены вибрировать, плясали у бассейна пьяные механики с полуголыми лаборантками, кто-то рухнул, Коля Крымов сползал под стол, волоча за собой скатерть, Пастраго гадал по ладони притихшей, почти трезвой Зоечке, и каждый вопил, что приходило на пьяный ум. Шабаш раскрутился, как извлеченная из будильника пружина.
Нынче все срока закончены, а у лагерных ворот, что крест-накрест заколочены, надпись: «Все ушли на фронт»…
И в лицо плеснула мне морская соль, это мой кораблик, это я — Ассоль…
В зал вошла Клементина. Меньше всего Панарину хотелось видеть именно ее, именно здесь, и именно сейчас. Ежась от жгучего стыда, он непроизвольно пригнулся, но в лопатки ему уперлось что-то широкое — это Пастраго, не отрывая взгляда от Зоечки, другой рукой заставлял Панарина сидеть прямо.
— Ты что, дьявол, что ли? — севшим голосом спросил Панарин и встал, подброшенный хлестнувшим его взглядом, побрел к выходу, опустив глаза.
— Ты ко мне? — глупо спросил он, как будто сидел в кабинете.
— Ага, — кивнула Клементина. — Пошли?
Панарин обреченно побрел за ней, натыкаясь на черепах.
На улице моросил мелкий занудливый дождик, в прорехах туч колюче поблескивали звезды.
— Сюда, что ли, — сказал Панарин, открыв перед Клементиной дверцу чьей-то машины.
Они сели на передние сиденья. Света Панарин зажигать не стал. Уютно пахло бензином и прохладным железом.
— Скучно, — сказала Клементина. — Просто невыносимо.
— А проживи-ка ты здесь год. Или десять. Ты на меня, часом, не обижаешься?
— В общем, не очень. Сама дура, плохо защищалась. Говорят, ты там совершил что-то ужасно героическое, сажал охваченную пламенем машину?
— Еще раз собьешься на ваши штампы — получишь по уху, — пообещал Панарин. — По этому прелестному ушку.
— Пьян?
— В плепорцию.
— Спасения у меня искать будешь?
— Это мы запросто.
— Ну, ну! — Клементина отбросила его руки. — Слушай, почему вы так боитесь себя?
— Это мы-то?
— Это вы-то, — передразнила Клементина, — господа альбатросы, кто ж еще? Спрятались за своими ритуалами, полетами, формой, запоями, фольклором. И усердно внушаете себе, что прячетесь от полного гнуси окружающего мира. От себя вы прячетесь, и пока что не без успеха.
— Знаешь, там сидит такой бородатый хмырь — профессор Пастраго. Вот с ним бы тебе и побеседовать, явно родственные души.
— Подождет, мне с тобой интереснее. — Клементина повернула к нему лицо, удобно умостив затылок на вогнутом подголовнике. — Бравый альбатрос лишил невинности глупенькую кису… А любопытно, почему вы считаете, будто, взяв женщину, получаете право играть ею, как вещью? Может, как раз она это право получает?
— Ну, это старая песня.
— «Одиссея» тоже старая, а ее читают.
«Господи, — подумал Панарин, — ну не знаю я, что говорить и как держаться… Хоть бы ругала меня, что ли, тюрьмой грозила — а она, как назло, умная и загадочная…»
— Поди ты к черту, — сказал Панарин. — Я пьян, ясно тебе? Или не барахтайся, или иди спать.
Клементина расхохоталась — искренне, без наигрыша. Панарин сердито открыл бардачок. Он так и не вспомнил, чья это машина, но чутье не подвело
— там оказалась бутылка чего-то импортного с завинчивающейся пробкой. Стал открывать, порезал палец, но открыл.
— Хватит, дай-ка сюда. — Клементина отобрала у него бутылку. Никогда не пила из горлышка, ну да… — Тим, ты меня боишься?
— Что?
— А разве нет? Ты начал проявлять вполне человеческие чувства. Мечешься вот. Мимоходом совратил глупую девчонку, а теперь мучительно соображаешь, чего от нее ждать. Успокойся. Нечего от нее ждать. Сейчас пойду в ваш кабак и буду сидеть, пока меня не подцепят. Хочешь?
— Не надо, — глухо сказал Панарин.
— Прелестно. Самое смешное, что ты мне понравился, дурак. Я и не думаю тебя жалеть — никакой ты не несчастненький, Богом и людьми обиженный, а просто очень одинокий, заплутавший в соснах дурак. Сосен, правда, не три, а значительно больше, но не в том дело…
— Это машина Бонера, — медленно сказал Панарин. — Но это означает только то, что теперь она — ничья. И ничего больше. Вопреки тому, что о нас понаписано, мы не верим ни в какие приметы-амулеты-талисманы…
— Я знаю. — Клементина положила голову ему на грудь. — Ни во что вы не верите, даже в себе и своем деле уверенность помаленьку теряете… И если ты скажешь, что любишь меня, я не поверю пока ты ни на что такое не способен. Еще предстоит очень долго делать из тебя человека… Можешь обнять, только не очень хамски.
Панарин опустил лицо в пушистые волосы.
В баре гремела музыка, кто-то, как всегда, палил по плафонам, дергались по стенам ломаные тени.
— Нет-нет, — тихо сказала Клементина. — Убери руки, не наглей. Ну выпила, так сразу все можно? — Она высвободилась. — Отвези меня домой.
Ехать пришлось всего с полкилометра.
— Пока, — сказала Клементина, чмокнула его в щеку и хлопнула дверцей. Панарин развернул машину, поехал назад, к бару. Все внутри требовало шалого выпендрежа — и, не снижая скорости, он выпрыгнул, покатился по бетону, ушиб колени и локти.
Осиротевшая машина врезалась в глухую бетонную стену склада, взметнулось гудящее желтое пламя. Панарин выпрямился и, освещенный пожаром, взвыл по-волчьи, подняв лицо к небу, черному и хмурому:
— Господи, ну неладно же что-то, все не так!
Он стоял, покачиваясь, и, ясное дело, не получил ответа с неба, а на земле и внимания никто не обратил ни на его крик, ни на пламя.
Отерев грязные ладони о брюки, прихрамывая, он вошел в бар, где все было, как до его ухода, как десять лет назад.
— Молодец, что вернулся, — сказал Пастраго. — На такую девку не годится лазить в состоянии алкогольного опьянения. Ты запомни, что эта киса — луч света в темном царстве души твоей. Может, человеком станешь — во всех смыслах.
— Ну кто ты такой, гад? — тоскливо спросил Панарин.
— Тебе мандаты показать?
— Задницу ими подотри.
— Кожа жесткая. Натуральная. Не подойдут, — серьезно сказал Пастраго. — Не бери в голову, Тим. Я не дьявол и не колдун, не экстрасенс даже. Я из Таганрога, папа — грек Бонифаций, рыбку ловил, мама — русская Надя, фельдшером работала. Ныне оба на пенсии, хоть на домик им заработал… Слушай, почему вы вбили себе в голову, что вы такие уж закрытые и высокосложные? Свежему человеку просвечивать вас донельзя легко, простые вы, как сибирские валенки…
— Ты в самом деле пил?
— Еще как! Все было когда-то, было, да прошло… Остался бывший незаурядный психолог средних лет: третья стадия алкоголизма, ящик с дипломами, кембриджской мантией да десятком орденов — даже бурундийский есть. Я у них там в славные шестидесятые вылечил короля от сексуальной меланхолии, вручили самый высший, с тарелку размером. Если перевернуть, вполне окрошку наливать можно. Как-то по пьянке попробовал — ничего, подходяще… — он по-бабьи подпер щеку ладонью и заголосил:
Лондон — милый городок, в нем — туманный холодок.
Профьюмо, министр военный, слабым был на передок.
Он парады принимал и с Кристиной Киллер спал…
— А завтра у нас свадьба, — сказал Панарин. — Событие для Поселка поистине уникальное…
Знаю. Вышло так оно само — спал с Кристиной Профьюмо, а майор товарищ Пронин ночью спрятался в трюмо…
— Хватит! — рявкнул Панарин. — Вам же страшно! Вам очень страшно себя, Варфоломей!
— Ага, — сказал Пастраго. — И тебе тоже.
— Да нет, что угодно, только не страх, я пьян…
— Да ничего ты не пьян, голубчик, — пробормотал Пастраго, буравя его взглядом, и Панарин ощутил, что в самом деле трезв, как Тютюнин до грехопадения.
— А кому было страшно, кому нет — историю это не интересует, равно как всевозможных Несторов и Анонимусов, — сказал Пастраго. — Но вот кем мы были, дерьмом или чем-то чище — историю, быть может, ой как заинтересует энное количество лет спустя… Что стоишь? Топай!
Он слабо махнул рукой и рухнул на стол, в тарелки и бокалы. Зоечка заботливо вытащила у него из-под головы осколки салатницы.
Панарин вышел на улицу, покосился на догорающий остов машины, поднял воротник куртки и не спеша прошел под моросящим дождиком полкилометра до коттеджа. Осторожно постучал в стекло зажигалкой.
Клементина сразу же его впустила.
6
Вот и окончен последний полет.
Черные горы. Малиновый лед.
Грустные краски заката.
Больше не резать крылом небеса.
Но не согласны с судьбою глаза — темная воля крылата…
Л.Замятнин
Утром Панарин обнаружил на доске объявлений два новых приказа. Первый извещал, что с сегодняшнего дня профессор и доктор гонорис кауза В.Б.Пастраго назначается главным психологом медсанчасти Поселка. Вторым объявлялся строгий выговор предместкома Тютюнину — за катание в ночное время и в нетрезвом виде на казенной корове и распевание при этом романсов упадочно-нигилистического содержания.
Уже активно действовал Комитет Организации Бракосочетания КОБРА. Работа нашлась с момента учреждения комитета — на Площади имени Покорения Антимира объявился вдребезину пьяный Тютюнин с балалайкой, он брел и орал:
Я в деле, и со мною нож, и в этот миг меня не трожь…
Его отловили и без лишнего шума запихнули в подвал магазина «Молоко». Следом туда же угодили Балабашкин, Станчев, трое отгульных механиков и поднятый с четверенек возле бара гайлендер Брюс. Им поставили ящик вермута, велели громко не орать и заперли на висячий замок. Появился профессор Пастраго в хорошо сидящем смокинге, с настоящей хризантемой в петлице. Его обыскали и, не найдя ничего алкогольного, пропустили на площадь, куда уже стекались принаряженные и трезвые аборигены. Нетрезвых задерживали и уволакивали к Тютюнину сотоварищи. КОБРА работала с неумолимой быстротой своей ползучей тезки — бдительный Леня Шамбор, чей интеллект с похмелья был обострен, ухитрился разоблачить Колю Крымова, запрятавшего фляжку с коньяком внутрь пышного букета.
— Вот, ведь можете, — сказала Панарину Клементина. — Можете?
— Ага, — сказал Панарин. — Денек-то мы можем, чего уж там… Ты что такая ненормально веселая?
— Свадьба же.
Клементина надела голубое кружевное платье, улыбчиво щурилась и пристукивала каблучками. Над Поселком гонялись за редкими облачками оранжевые самолеты метеослужбы, выпускали туманные шлейфы йодистого серебра, и облачка таяли. Динамики с утра без передышки услаждали Поселок Чайковским и Глиэром. Царило солнечное благолепие, носили цветы и ящики с шампанским. Объявился вдруг Шалыган — побритый и причесанный, в черной тройке, украшенной десятком орденских планок, при галстуке Айви Лиг и букетике гвоздик. На него обалдело оглядывались.
Панарина тронул за рукав главный радист Митрошкин, в отглаженной форме с золотыми Эдисонами в петлицах:
— Ахнуть хочешь?
— Излагай.
— Тарантул уходит.
— Врешь!
— Через два месяца. По состоянию здоровья, — авторитетно сказал Митрошкин с уверенностью человека, отвечающего за свои слова. — Будет новый. Молодой, наших лет, доктор в тридцать, членкор в тридцать два. На той неделе прибывает пополнение — орава молодняка, из училища имени Холопа Никишки, как всегда.
— Да-а… — сказал Панарин.
— Чему тут удивляться? — пожал плечами Шалыган. — Тим, Тарантул — последний мамонт Поселка, последний динозавр тех времен, когда вначале требовали результатов, а уж потом вскользь интересовались процентом потерь.
«Интересно, сам-то ты из каких зверей будешь?» — подумал Панарин, украдкой приглядываясь к Шалыгановым колодкам — был там и полный набор орденов Галилея, и ленточка исключительно редко вручавшегося (особый вклад и проявленные при этом) ордена Командора Беринга, и ленточка Звезды Улугбека, которую Панарин видел впервые в жизни на живом человеке, и ленточки, принадлежавшие регалиям, о которых Панарин вообще не имел понятия. Чудит дедушка? Или нет?
— Вот тебе и выход, — сказал Панарин Клементине, чтобы уйти от загадок.
— Понаедут молокососы с твердыми моральными устоями, воссядет тридцатипятилетний членкор, и все уладится.
В динамике заиграл горн, и публика в ожидании выхода новобрачных стала строиться шпалерами.
— Тим!
Сзади стоял капитан Окаемов, румяный двадцатипятилетний детинушка, начальник Отдела Безопасности — косая сажень в плечах, серебряные лары, Боги-охранители, на погонах. Сейчас он выглядел странно — весь какой-то мятый, взъерошенный.
— Что? — спросил Панарин.
— Пойдемте. Немедленно.
— Что случилось? — встревожилась Клементина. — Сегодня ведь нет полетов.
— И не будет, не будет… — Окаемов бочком-бочком отходил, волоча за собой Панарина. — Мы в клинику, человеку там плохо, начальство просит позвать…
Капитан Окаемов был человек энергичный, неглупый и совестливый. Энергию ему оказалось некуда приложить — его безопасники несли скучную службу в качестве вахтеров и ночных сторожей, оцепляли при аварии посадочные полосы да отволакивали в вытрезвитель подобранных в горизонтальном положении пилотов. Как человек совестливый, капитан тяготился своей полуненужностью и малозначимостью, отчего, по достоверным данным, частенько запирался ночью в цейхгаузе Отдела, долго кушал водку (в бар он ходить стеснялся — вдруг да обзовет кто дармоедом) и тихонько пел самому себе песни. Кончал он обычно тем, что находил какой-нибудь дрын и порывался наружу — идти драться с засевшими в Вундерланде драконами и чудо-годами. Тогда из караулки приходил седой старшина Касторыч, по слухам, помнивший еще легендарного надворного советника аэрологии Сперантьева, запускавшего некогда над Вундерландом воздушные шары с наблюдателями, лихими усатыми поручиками лейб-аэростатного его величества полка имени кесаря Рудольфа, и баллоны с громоздкими ящиками фотографических камер. Касторыч показывал начальству ядреный кулак с вытатуированным Коперником и, наплевав на субординацию, осведомлялся: «А в рыло не хошь, салага»? Окаемов тогда сникал, покорно делал кругом через левое плечо и засыпал в уголке, а Касторыч укрывал его шинелью, ставил рядом чекушку, банку с малосольными огурчиками и уходил на цыпочках читать по складам Лукиана и Крыжановскую-Рочестер, до коих был большой любитель.
Как человек неглупый, Окаемов пытался искать выхода в самообразовании — заочно учился на факультете прикладной философии и запоем читал в трезвые периоды научно-популярную, научную и околонаучную литературу, всю подряд, оптом, чохом и гамузом, по всем областям знания. Правда, ничего путного из этого не вышло стараясь соответствовать высоконаучному учреждению, при котором нес службу, Окаемов, что ни неделя, выдвигал завлекательные, но абсолютно несостоятельные с научной точки зрения гипотезы о Вундерланде. В общем, его любили как своего парня и оригинала. Но сейчас он явно не собирался ошарашивать Панарина очередным измышлением, что-то другое…
Второй блок клиники густо оцепили безопасники и сотрудники Лаборатории Встречи Случайностей. Прямо на газоне стояли машины ЛВС, шевелились сложные антенны, трещали рации, бегали взад-вперед врачи. У крыльца, распространяя запах спирта и оружейной смазки, возвышался Касторыч, держа наперевес противотанковый гранатомет.
— Хоть ты исчезни! — рявкнул на него Окаемов.
— Не могу. Феномен, — с достоинством ответил Касторыч и не пошевелился.
— А ежели случился феномен, надо бдить.
Окаемов почти бежал перед Панариным, распахивая-стеклянные двери. У палаты Славичека стояли четыре безопасника, с автоматами, не оттертыми толком от смазки, и случайники с какими-то приборами.
— Входите. — Окаемов распахнул дверь.
— Ну и что?
Палата была пуста. Кровать разобрана, рядом с ней уныло повисли шланги капельниц.
— Смотрите. — Окаемов подтолкнул его к висевшему на стене большому квадратному зеркалу.
Панарин стоял вплотную к зеркалу, но не отражался в нем, и Окаемов не отражался. Отражались разобранная кровать, капельница, медицинские приборы, а Панарин с капитаном — нет. Там, в Зазеркалье, были Бонер и Славичек. Славичек в пижаме сидел на постели и чистил апельсин, а Бонер, в мятом летном комбинезоне, расхаживал по комнате, курил и горячо говорил что-то. Славичек внимательно слушал, вставляя порой короткие реплики.
Панарин, не отдавая себе отчета в том, что делает, постучал кулаком по холодному стеклу.
— Бесполезно, — сказал Окаемов. — Мы и стучали, и записки им показывали. Друг друга мы не видим.
— Зеркало снимали?
— Адамян снимал. Зеркало как зеркало. Если отойти с ним в другой угол, оно отразит все, как и полагается нормальному зеркалу. А здесь, на этой стене — только они…
— Метроном Славичека? — спросил Панарин.
— То застучит, то молчит. — Окаемов схватил его за рукав. — Что же получается? Они не умерли, они в Зазеркалье.
— Очень похоже, — сказал Панарин. — Увы, придется нам ограничиться констатацией сего факта. Потому что больше ничего мы сделать не в состоянии… Что еще?
— Содержимое тумбочки.
— А что там такого? Впрочем… Вы что имеете в виду?
— Вот это. — Окаемов развернул носовой платок и показал завернутый в него талисман-гальку. Обычный обкатанный камешек в желто-черно-бело-красную полоску, с просверленным отверстием, на шелковом шнурке. У многих были такие, где-то их подбирали по Бог весть кем заведенной традиции. У Панарина не было — никогда ему на пляже эти «полосатики» не попадались.
— Ну и что?
— В палату его привезли абсолютно голого, вы же знаете правила — всю одежду в таких случаях забирают на исследования. Персонал клянется, что тумбочка была пуста. Посетителей к нему не пускали. Откуда талисман тут взялся?
— Ну мало ли…
— А знаете что? — Окаемов глядел на него торжествующе. — А почему до сих пор никто не додумался приложить его к уху?
— Куда?
— К уху, как раковину. Я вот попробовал, как та обезьяна с будильником
— помните, «В мире животных» показывали? Просто так, взял да и приложил. Вы попробуйте сами.
Панарин пожал плечами и приложил камешек к правому уху. Окаемов затаился, как мышка, тишина вокруг стояла гробовая.
Постепенно Панарин стал слышать — но не ушами, а как бы мозгом — словно бы плеск морских волн, набегающих на песчаный берег, шелест легких шагов, крики птиц. Словно бы флейта играла где-то на берегу, чистые, нежные звуки, и кто-то смеялся, доносилась то ли песня без слов, то ли звуки эоловой арфы…
— Слышите? — сказал Окаемов. — Слышите…
Он уже не спрашивал — утверждал.
— Вот что, — сказал Панарин. — Это я пока что заберу. (У Окаемова был вид ребенка, внезапно лишившегося любимой игрушки.) Заберу. Есть кое-какие предположения. Не беспокойтесь, в случае чего первооткрывателем будете числиться вы…
— Значит, есть открытие? — Окаемов был на седьмом небе.
— Возможно, — сказал Панарин. — А вы никогда не слышали, что есть открытия, которые следовало бы сразу закрывать? Нет? То-то… И уберите вы вашу ораву, глупо, в самом деле…
— Сейчас уберу, это я сгоряча, от испуга…
Панарин козырнул и, стараясь не смотреть на зеркало, пошел к выходу. На крыльце он задержался, помахал «полосатиком» на шнурке перед лицом старшины Касторыча и спросил:
— Доводилось видеть?
Остекленевшие от запойного пьянства глаза старшины стали вовсе уж страшными. Он приставил гранатомет к ноге, грохнув им о ступеньку, выкатил глаза и тихо прошелестел:
— Ваше благородие, бросьте… Пропадете ни за что, как прапорщик Ружич…
Что-то замкнуло у него в мозгах, вызывая неведомые Панарину ассоциации.
— Ты что, до тременса долакался, старинушка? — спросил Панарин. — Какое я тебе благородие?
— Извиняюсь, ваше высокоблагородие, потому как — полковник вы…
Во всяком случае, в его бреде была своя логика.
— Младший унтер-офицер гайдроподержательной команды Малохатко на караул встал! — отрапортовал Касторыч. — Ваше высокоблагородие, бросьте дрянь эту, Богом прошу, до пекла доведет, оглянуться не успеете… Ружич тоже смеялся.
— Над чем? — спросил Панарин.
Касторыч выкатывал глаза и дрожал всем телом. Видя, что толку от него не добьешься, Панарин отобрал гранатомет и забросил в кусты. Потом махнул ближайшим безопасникам и в нескольких словах обрисовал ситуацию.
На Касторыча навалились со всех сторон и, превозмогая отчаянное сопротивление, поволокли в сторону первого блока, куда обычно препровождали допившихся до белой горячки. Он выдирался, иногда попадал кому-нибудь по уху, но безопасники висели на нем, как лайки на медведе. Он сдался и заорал:
— Влеките, игемоны! Ваше благородие, опомнитесь, Ружич и Вольский вон тоже… А потом?
За кучей сцепившихся тел захлопнулись стеклянные двери первого блока, Панарин пожал плечами и направился к калитке. Мимоходом он, оглянувшись по-воровски, открыл дверцу ближайшего фургончика Лаборатории Встречи Случайностей и взял с пола плоский серебристый чемоданчик экспресс-анализатора. Выскользнул в калитку и сразу завернул за угол.
«Значит, вот так, — думал он. — Уходит Адамян. Уходит эпоха. Ну, предположим, эпоха не уходит, потому что уходит один лишь Адамян, но все отныне будет не так, все станет чуточку иначе. Непьющие пилоты, кафе-мороженое напротив бара, молодой директор… ну, предположим, до шелеста белых крыльев еще далеко, много воды утечет в Реке…»
Он спешил к себе в коттедж окраинными улочками, чтобы не столкнуться с трезвой свадебной процессией и не оказаться в нее затянутым. Догадки не оформились окончательно — так, колыхались зыбкие туманные контуры — но услышанные от Касторыча фамилии он когда-то где-то слышал уже…
Он вошел в свой коттедж, в тщательно прибранную, насквозь стандартную комнату. Улыбалась с цветного плаката разухабиста зарубежная красотка в купальнике из рыболовной сети, на письменном столе размеренно стучал голубой метроном.
Панарин погрузился в книжные завалы и часа через полтора нашел обтрепавшийся томик, изданный лет восемьдесят назад. Лет пять уж как его не открывал.
Как всякое грандиозное и протяженное во времени предприятие, аэрология обросла за годы своего существования легендами, преданиями, бредовыми вымыслами, апокрифами и полумистическими откровениями. К которому из жанров относилась изданная еще при старой орфографии книжка, установить было бы затруднительно. Автор, корреспондент какой-то бульварной газетенки, старательно собрал анекдоты, слухи, сплетни из жизни обитателей Поселка (именовавшегося тогда Сьянсбургом) и выпустил их в свет под названием «Будни королей воздуха».
Панарин стал читать и странице на пятидесятой натолкнулся на искомое. Историю о том, как однажды поручик Бельский, отпетая головушка, любитель прекрасного пола и воздушных выкрутасов, якобы ухитрился приземлиться в Вундерланде, собрал там пригоршню цветных камешков и сделал из них ожерелье для своего предмета воздыхании, некоей певички Илоны, в Сьянсбурге гастролировавшей. Восхищенная редчайшим подарком, певичка Илона вскорости вознаградила поручика за его храбрость самым приятным образом, что вызвало лютую зависть и злобу прапорщика Ружича, соперничавшего с поручиком относительно певички Илоны. Надравшись в тот же вечер в офицерском собрании, Ружич стал кричать, что поручик Бельский — записной враль и шарлатан, что в Вундерланд он вообще не летает, а кружит где-то поодаль, пока не налетает нужное время, что камешки эти он подобрал в окрестностях Сьянсбурга и жестоко облапошил доверчивую красавицу. Поручик Бельский заехал прапорщику Ружичу в ухо и оборвал с него погоны. Назначен был суд офицерской чести, запахло дуэлью, но, недотерпев до начала суда, ранним утром прапорщик Ружич появился на летном поле, целясь из браунинга, заставил аэродромную команду заправить его аэроплан и громогласно заявил, что отправляется в Вундерланд набрать настоящих тамошних камней и навсегда посрамить жулика Бельского. Видя его состояние, дежурный офицер и команда не осмелились препятствовать, заправили бак и крутанули винт. «Ньюпор» Ружича, ведомый похмельными руками, взлетел, кренясь вправо-влево — и навсегда исчез в рассветной дымке над синими горами. А вскоре грянула первая мировая, всем стало не до Вундерланда, в вихре событий и перемен затерялись и поручик Бельский, и заезжая певичка Илона, и все остальные…
Черные горы. Малиновый лед.
Грустные краски заката.
Больше не резать крылом небеса.
Но не согласны с судьбою глаза — темная воля крылата…
Л.Замятнин
Утром Панарин обнаружил на доске объявлений два новых приказа. Первый извещал, что с сегодняшнего дня профессор и доктор гонорис кауза В.Б.Пастраго назначается главным психологом медсанчасти Поселка. Вторым объявлялся строгий выговор предместкома Тютюнину — за катание в ночное время и в нетрезвом виде на казенной корове и распевание при этом романсов упадочно-нигилистического содержания.
Уже активно действовал Комитет Организации Бракосочетания КОБРА. Работа нашлась с момента учреждения комитета — на Площади имени Покорения Антимира объявился вдребезину пьяный Тютюнин с балалайкой, он брел и орал:
Я в деле, и со мною нож, и в этот миг меня не трожь…
Его отловили и без лишнего шума запихнули в подвал магазина «Молоко». Следом туда же угодили Балабашкин, Станчев, трое отгульных механиков и поднятый с четверенек возле бара гайлендер Брюс. Им поставили ящик вермута, велели громко не орать и заперли на висячий замок. Появился профессор Пастраго в хорошо сидящем смокинге, с настоящей хризантемой в петлице. Его обыскали и, не найдя ничего алкогольного, пропустили на площадь, куда уже стекались принаряженные и трезвые аборигены. Нетрезвых задерживали и уволакивали к Тютюнину сотоварищи. КОБРА работала с неумолимой быстротой своей ползучей тезки — бдительный Леня Шамбор, чей интеллект с похмелья был обострен, ухитрился разоблачить Колю Крымова, запрятавшего фляжку с коньяком внутрь пышного букета.
— Вот, ведь можете, — сказала Панарину Клементина. — Можете?
— Ага, — сказал Панарин. — Денек-то мы можем, чего уж там… Ты что такая ненормально веселая?
— Свадьба же.
Клементина надела голубое кружевное платье, улыбчиво щурилась и пристукивала каблучками. Над Поселком гонялись за редкими облачками оранжевые самолеты метеослужбы, выпускали туманные шлейфы йодистого серебра, и облачка таяли. Динамики с утра без передышки услаждали Поселок Чайковским и Глиэром. Царило солнечное благолепие, носили цветы и ящики с шампанским. Объявился вдруг Шалыган — побритый и причесанный, в черной тройке, украшенной десятком орденских планок, при галстуке Айви Лиг и букетике гвоздик. На него обалдело оглядывались.
Панарина тронул за рукав главный радист Митрошкин, в отглаженной форме с золотыми Эдисонами в петлицах:
— Ахнуть хочешь?
— Излагай.
— Тарантул уходит.
— Врешь!
— Через два месяца. По состоянию здоровья, — авторитетно сказал Митрошкин с уверенностью человека, отвечающего за свои слова. — Будет новый. Молодой, наших лет, доктор в тридцать, членкор в тридцать два. На той неделе прибывает пополнение — орава молодняка, из училища имени Холопа Никишки, как всегда.
— Да-а… — сказал Панарин.
— Чему тут удивляться? — пожал плечами Шалыган. — Тим, Тарантул — последний мамонт Поселка, последний динозавр тех времен, когда вначале требовали результатов, а уж потом вскользь интересовались процентом потерь.
«Интересно, сам-то ты из каких зверей будешь?» — подумал Панарин, украдкой приглядываясь к Шалыгановым колодкам — был там и полный набор орденов Галилея, и ленточка исключительно редко вручавшегося (особый вклад и проявленные при этом) ордена Командора Беринга, и ленточка Звезды Улугбека, которую Панарин видел впервые в жизни на живом человеке, и ленточки, принадлежавшие регалиям, о которых Панарин вообще не имел понятия. Чудит дедушка? Или нет?
— Вот тебе и выход, — сказал Панарин Клементине, чтобы уйти от загадок.
— Понаедут молокососы с твердыми моральными устоями, воссядет тридцатипятилетний членкор, и все уладится.
В динамике заиграл горн, и публика в ожидании выхода новобрачных стала строиться шпалерами.
— Тим!
Сзади стоял капитан Окаемов, румяный двадцатипятилетний детинушка, начальник Отдела Безопасности — косая сажень в плечах, серебряные лары, Боги-охранители, на погонах. Сейчас он выглядел странно — весь какой-то мятый, взъерошенный.
— Что? — спросил Панарин.
— Пойдемте. Немедленно.
— Что случилось? — встревожилась Клементина. — Сегодня ведь нет полетов.
— И не будет, не будет… — Окаемов бочком-бочком отходил, волоча за собой Панарина. — Мы в клинику, человеку там плохо, начальство просит позвать…
Капитан Окаемов был человек энергичный, неглупый и совестливый. Энергию ему оказалось некуда приложить — его безопасники несли скучную службу в качестве вахтеров и ночных сторожей, оцепляли при аварии посадочные полосы да отволакивали в вытрезвитель подобранных в горизонтальном положении пилотов. Как человек совестливый, капитан тяготился своей полуненужностью и малозначимостью, отчего, по достоверным данным, частенько запирался ночью в цейхгаузе Отдела, долго кушал водку (в бар он ходить стеснялся — вдруг да обзовет кто дармоедом) и тихонько пел самому себе песни. Кончал он обычно тем, что находил какой-нибудь дрын и порывался наружу — идти драться с засевшими в Вундерланде драконами и чудо-годами. Тогда из караулки приходил седой старшина Касторыч, по слухам, помнивший еще легендарного надворного советника аэрологии Сперантьева, запускавшего некогда над Вундерландом воздушные шары с наблюдателями, лихими усатыми поручиками лейб-аэростатного его величества полка имени кесаря Рудольфа, и баллоны с громоздкими ящиками фотографических камер. Касторыч показывал начальству ядреный кулак с вытатуированным Коперником и, наплевав на субординацию, осведомлялся: «А в рыло не хошь, салага»? Окаемов тогда сникал, покорно делал кругом через левое плечо и засыпал в уголке, а Касторыч укрывал его шинелью, ставил рядом чекушку, банку с малосольными огурчиками и уходил на цыпочках читать по складам Лукиана и Крыжановскую-Рочестер, до коих был большой любитель.
Как человек неглупый, Окаемов пытался искать выхода в самообразовании — заочно учился на факультете прикладной философии и запоем читал в трезвые периоды научно-популярную, научную и околонаучную литературу, всю подряд, оптом, чохом и гамузом, по всем областям знания. Правда, ничего путного из этого не вышло стараясь соответствовать высоконаучному учреждению, при котором нес службу, Окаемов, что ни неделя, выдвигал завлекательные, но абсолютно несостоятельные с научной точки зрения гипотезы о Вундерланде. В общем, его любили как своего парня и оригинала. Но сейчас он явно не собирался ошарашивать Панарина очередным измышлением, что-то другое…
Второй блок клиники густо оцепили безопасники и сотрудники Лаборатории Встречи Случайностей. Прямо на газоне стояли машины ЛВС, шевелились сложные антенны, трещали рации, бегали взад-вперед врачи. У крыльца, распространяя запах спирта и оружейной смазки, возвышался Касторыч, держа наперевес противотанковый гранатомет.
— Хоть ты исчезни! — рявкнул на него Окаемов.
— Не могу. Феномен, — с достоинством ответил Касторыч и не пошевелился.
— А ежели случился феномен, надо бдить.
Окаемов почти бежал перед Панариным, распахивая-стеклянные двери. У палаты Славичека стояли четыре безопасника, с автоматами, не оттертыми толком от смазки, и случайники с какими-то приборами.
— Входите. — Окаемов распахнул дверь.
— Ну и что?
Палата была пуста. Кровать разобрана, рядом с ней уныло повисли шланги капельниц.
— Смотрите. — Окаемов подтолкнул его к висевшему на стене большому квадратному зеркалу.
Панарин стоял вплотную к зеркалу, но не отражался в нем, и Окаемов не отражался. Отражались разобранная кровать, капельница, медицинские приборы, а Панарин с капитаном — нет. Там, в Зазеркалье, были Бонер и Славичек. Славичек в пижаме сидел на постели и чистил апельсин, а Бонер, в мятом летном комбинезоне, расхаживал по комнате, курил и горячо говорил что-то. Славичек внимательно слушал, вставляя порой короткие реплики.
Панарин, не отдавая себе отчета в том, что делает, постучал кулаком по холодному стеклу.
— Бесполезно, — сказал Окаемов. — Мы и стучали, и записки им показывали. Друг друга мы не видим.
— Зеркало снимали?
— Адамян снимал. Зеркало как зеркало. Если отойти с ним в другой угол, оно отразит все, как и полагается нормальному зеркалу. А здесь, на этой стене — только они…
— Метроном Славичека? — спросил Панарин.
— То застучит, то молчит. — Окаемов схватил его за рукав. — Что же получается? Они не умерли, они в Зазеркалье.
— Очень похоже, — сказал Панарин. — Увы, придется нам ограничиться констатацией сего факта. Потому что больше ничего мы сделать не в состоянии… Что еще?
— Содержимое тумбочки.
— А что там такого? Впрочем… Вы что имеете в виду?
— Вот это. — Окаемов развернул носовой платок и показал завернутый в него талисман-гальку. Обычный обкатанный камешек в желто-черно-бело-красную полоску, с просверленным отверстием, на шелковом шнурке. У многих были такие, где-то их подбирали по Бог весть кем заведенной традиции. У Панарина не было — никогда ему на пляже эти «полосатики» не попадались.
— Ну и что?
— В палату его привезли абсолютно голого, вы же знаете правила — всю одежду в таких случаях забирают на исследования. Персонал клянется, что тумбочка была пуста. Посетителей к нему не пускали. Откуда талисман тут взялся?
— Ну мало ли…
— А знаете что? — Окаемов глядел на него торжествующе. — А почему до сих пор никто не додумался приложить его к уху?
— Куда?
— К уху, как раковину. Я вот попробовал, как та обезьяна с будильником
— помните, «В мире животных» показывали? Просто так, взял да и приложил. Вы попробуйте сами.
Панарин пожал плечами и приложил камешек к правому уху. Окаемов затаился, как мышка, тишина вокруг стояла гробовая.
Постепенно Панарин стал слышать — но не ушами, а как бы мозгом — словно бы плеск морских волн, набегающих на песчаный берег, шелест легких шагов, крики птиц. Словно бы флейта играла где-то на берегу, чистые, нежные звуки, и кто-то смеялся, доносилась то ли песня без слов, то ли звуки эоловой арфы…
— Слышите? — сказал Окаемов. — Слышите…
Он уже не спрашивал — утверждал.
— Вот что, — сказал Панарин. — Это я пока что заберу. (У Окаемова был вид ребенка, внезапно лишившегося любимой игрушки.) Заберу. Есть кое-какие предположения. Не беспокойтесь, в случае чего первооткрывателем будете числиться вы…
— Значит, есть открытие? — Окаемов был на седьмом небе.
— Возможно, — сказал Панарин. — А вы никогда не слышали, что есть открытия, которые следовало бы сразу закрывать? Нет? То-то… И уберите вы вашу ораву, глупо, в самом деле…
— Сейчас уберу, это я сгоряча, от испуга…
Панарин козырнул и, стараясь не смотреть на зеркало, пошел к выходу. На крыльце он задержался, помахал «полосатиком» на шнурке перед лицом старшины Касторыча и спросил:
— Доводилось видеть?
Остекленевшие от запойного пьянства глаза старшины стали вовсе уж страшными. Он приставил гранатомет к ноге, грохнув им о ступеньку, выкатил глаза и тихо прошелестел:
— Ваше благородие, бросьте… Пропадете ни за что, как прапорщик Ружич…
Что-то замкнуло у него в мозгах, вызывая неведомые Панарину ассоциации.
— Ты что, до тременса долакался, старинушка? — спросил Панарин. — Какое я тебе благородие?
— Извиняюсь, ваше высокоблагородие, потому как — полковник вы…
Во всяком случае, в его бреде была своя логика.
— Младший унтер-офицер гайдроподержательной команды Малохатко на караул встал! — отрапортовал Касторыч. — Ваше высокоблагородие, бросьте дрянь эту, Богом прошу, до пекла доведет, оглянуться не успеете… Ружич тоже смеялся.
— Над чем? — спросил Панарин.
Касторыч выкатывал глаза и дрожал всем телом. Видя, что толку от него не добьешься, Панарин отобрал гранатомет и забросил в кусты. Потом махнул ближайшим безопасникам и в нескольких словах обрисовал ситуацию.
На Касторыча навалились со всех сторон и, превозмогая отчаянное сопротивление, поволокли в сторону первого блока, куда обычно препровождали допившихся до белой горячки. Он выдирался, иногда попадал кому-нибудь по уху, но безопасники висели на нем, как лайки на медведе. Он сдался и заорал:
— Влеките, игемоны! Ваше благородие, опомнитесь, Ружич и Вольский вон тоже… А потом?
За кучей сцепившихся тел захлопнулись стеклянные двери первого блока, Панарин пожал плечами и направился к калитке. Мимоходом он, оглянувшись по-воровски, открыл дверцу ближайшего фургончика Лаборатории Встречи Случайностей и взял с пола плоский серебристый чемоданчик экспресс-анализатора. Выскользнул в калитку и сразу завернул за угол.
«Значит, вот так, — думал он. — Уходит Адамян. Уходит эпоха. Ну, предположим, эпоха не уходит, потому что уходит один лишь Адамян, но все отныне будет не так, все станет чуточку иначе. Непьющие пилоты, кафе-мороженое напротив бара, молодой директор… ну, предположим, до шелеста белых крыльев еще далеко, много воды утечет в Реке…»
Он спешил к себе в коттедж окраинными улочками, чтобы не столкнуться с трезвой свадебной процессией и не оказаться в нее затянутым. Догадки не оформились окончательно — так, колыхались зыбкие туманные контуры — но услышанные от Касторыча фамилии он когда-то где-то слышал уже…
Он вошел в свой коттедж, в тщательно прибранную, насквозь стандартную комнату. Улыбалась с цветного плаката разухабиста зарубежная красотка в купальнике из рыболовной сети, на письменном столе размеренно стучал голубой метроном.
Панарин погрузился в книжные завалы и часа через полтора нашел обтрепавшийся томик, изданный лет восемьдесят назад. Лет пять уж как его не открывал.
Как всякое грандиозное и протяженное во времени предприятие, аэрология обросла за годы своего существования легендами, преданиями, бредовыми вымыслами, апокрифами и полумистическими откровениями. К которому из жанров относилась изданная еще при старой орфографии книжка, установить было бы затруднительно. Автор, корреспондент какой-то бульварной газетенки, старательно собрал анекдоты, слухи, сплетни из жизни обитателей Поселка (именовавшегося тогда Сьянсбургом) и выпустил их в свет под названием «Будни королей воздуха».
Панарин стал читать и странице на пятидесятой натолкнулся на искомое. Историю о том, как однажды поручик Бельский, отпетая головушка, любитель прекрасного пола и воздушных выкрутасов, якобы ухитрился приземлиться в Вундерланде, собрал там пригоршню цветных камешков и сделал из них ожерелье для своего предмета воздыхании, некоей певички Илоны, в Сьянсбурге гастролировавшей. Восхищенная редчайшим подарком, певичка Илона вскорости вознаградила поручика за его храбрость самым приятным образом, что вызвало лютую зависть и злобу прапорщика Ружича, соперничавшего с поручиком относительно певички Илоны. Надравшись в тот же вечер в офицерском собрании, Ружич стал кричать, что поручик Бельский — записной враль и шарлатан, что в Вундерланд он вообще не летает, а кружит где-то поодаль, пока не налетает нужное время, что камешки эти он подобрал в окрестностях Сьянсбурга и жестоко облапошил доверчивую красавицу. Поручик Бельский заехал прапорщику Ружичу в ухо и оборвал с него погоны. Назначен был суд офицерской чести, запахло дуэлью, но, недотерпев до начала суда, ранним утром прапорщик Ружич появился на летном поле, целясь из браунинга, заставил аэродромную команду заправить его аэроплан и громогласно заявил, что отправляется в Вундерланд набрать настоящих тамошних камней и навсегда посрамить жулика Бельского. Видя его состояние, дежурный офицер и команда не осмелились препятствовать, заправили бак и крутанули винт. «Ньюпор» Ружича, ведомый похмельными руками, взлетел, кренясь вправо-влево — и навсегда исчез в рассветной дымке над синими горами. А вскоре грянула первая мировая, всем стало не до Вундерланда, в вихре событий и перемен затерялись и поручик Бельский, и заезжая певичка Илона, и все остальные…