И никто тогда не подумал (да и мы, до обидного скверно знающие отечественную историю, об этом забыли), что кондиции эти, собственно говоря, представляют собой первую писаную российскую конституцию, ограничивающую власть и произвол самодержца — какими бы соображениями она ни была продиктована…

1730: СВАДЬБА

   Пришла весна, земля вновь становилась мягкой и теплой, наливалась свежей зеленью трава, цвели яблони, с юга тянулись птицы. Бирон обживался и осматривался. Анна подолгу и часто советовалась с Остерманом.
   Из Первой Камчатской экспедиции, длившейся пять лет, возвратился со товарищи Витус Беринг, офицер русского флота датского происхождения. Экспедиция составила карту восточного побережья Азии и пролива, названного впоследствии Беринговым (хотя первым по нему прошел за сто лет до Беринга Семен Дежнев, немалы и заслуги Беринга, и потомки в равной мере воздали обоим, разве что одному достался в вечное владение пролив, другому мыс). Составила прекрасное описание Чукотского носа. К сожалению, северо-западных берегов Америки на этот раз не достигли, они остались в стороне.
   О придворной чехарде экспедиция имела самое смутное представление и не стремилась разобраться подробнее. Витус Ионассен и его офицеры были больны лишь парусами и далеким холодным океаном. Представившись, как водится, императрице, они вернутся к далеким берегам и всем, что происходило на устойчивой земной тверди, интересовались мало.
   В Москву из Березова вернулись сын и дочь Меншикова. Сын восстановлен в поручиках Преображенского полка, дочь — в камер-фрейлинах. Таким образом, удачливый князь Римский скончался, не узнав, что до полной реабилитации ему оставался неполный год…
   Особых громов пока не наблюдалось. Елизавета притаилась, как мышка. Остерман безмолвствовал. Шафиров смотрел загадочно. Гвардия усердно спускала по кабакам выданное в честь коронации денежное награждение.
   И пронеслась весть, что в загородном имении Долгоруких Наталья Борисовна венчается с Иваном.
   Ни один человек из немалой шереметевской родни, не говоря уже о знати, наперебой торопившейся когда-то на сговор, на нее не явился. Наташа приехала в карете с двумя старыми няньками, слезы вытерла, лишь подъезжая к имению, и все равно каждому было ясно, что она долго плакала. Ни у кого уже почти не оставалось сил притворяться беспечальными и довольными, и общая растерянность поневоле передалась священнику с причтом — не знающий русского языка иноземец мог и не понять, что в церкви происходит, — вполне возможно, что и по покойному читают…
   То же продолжалось и за свадебным столом — как полагалось, желали счастья, как полагается, пытались веселиться, но вино лишь прибавляло угрюмости, а добрые пожелания звучали злой издевкой.
   И тогда из-за стола встал поручик Щербатов, купно с поручиком Голенищевым приглашенный на свадьбу (оба, претерпев предварительно некоторое колебание духа, все же явились — молодая русская гвардия недостатком дерзости не страдала).
   Он махнул музыкантам, бросил им денег, сколько смог за раз вытащить из кармана, и пустился в пляс — с озорным Преображенским посвистом, с прихлопом и притопом, безжалостно молотя каблуками паркет. Музыке он следовал мало, да и не рассчитана была европейская жеманная музыка на русскую душу, кою наши соотечественники испокон веков привыкли носить нараспашку. Вся лихость и азарт, все российские необозримости, вся удаль скока русской конницы и память о богатырях князя Владимира были вложены в этот пляс под нависающей опалой. Назад дороги не было, пляс мог и аукнуться, но как ни крути, а двух жизней не проживешь, и Степа Щербатов, бретер, дебошан и галант, выстукивал каблуками нечто вовсе уж непредставимое за границами Российской империи. И зажег-таки музыкантов, заигравших что-то огневое.
   Вокруг него уже вился мелким бесом, ходил вприсядочку поручик Голенищев, и еще кто-то из молодых торопливо лез из-за стола, и по застолице шумнуло:
   — Гой-да!
   На лице Наташи появилась первая за этот день улыбка, отразившаяся на лице Ивана и, довольно бледно правда, на физиономии Алексея Григорьевича.
   Отзвуки лихого перепляса долетели и до задворок конюшни, где собралась вокруг штофа долгоруковская дворня. Щербатовский кучер Михаила, доставивший сюда поручиков, осанисто оглядел соседей и сообщил:
   — Эт-што… Давеча барин с господином Голенищевым немцеву корову в ботфорты обули и по першпективе гулять пустили…
   Словом, кое-какое веселье все же наладилось.
   А через несколько дней — грянуло!

1730: КРАХ

   Апрельский манифест императрицы, гласящий о прегрешениях Долгоруких, весьма пространен. Прегрешения эти действительности наверняка не соответствуют — на проигравших испокон веку было принято вешать всех собак. Штудируя манифест, можно было подумать, что во всех горестях и бедах империи за последние годы виноваты исключительно Долгорукие и тотчас по их удалении настанет невыносимо райская жизнь. Но, как лапидарно подметили древние латиняне — любители и создатели чеканных афоризмов, все в таких случаях упирается в простые слова — горе побежденным. Переводя вовсе уж небрежно — не за то вора бьют, что украл, а за то, что попался…
   Василию Лукичу отныне высочайше повелено было стать губернатором в Сибири, Михаилу Владимировичу — в Астрахани, Ивану — воеводой в Вологде, Алексею и Сергею Григорьевичам предписано отбыть в свои дальние деревни. Фельдмаршала Василия Владимировича всего лишь просто отставили пока от дел.
   Это была немилость, но все же не ссылка, и Долгорукие облегченно вздохнули, едва ли не благодушно встретив предписание отобрать у них все кавалерии…
   Однако противника они недооценили. Кому-то из апостолов нового царствования пришло в голову, что злопамятные Долгорукие могут оказаться и опасными как правители отдаленных рубежей — таковые издавна были маленькими царьками в благополучном отдалении от царя большого. К тому же ропота и возмущения в верхах участью Долгоруких, коего вполне обоснованно опасались непрочно еще сидевшие апостолы и сама Анна, не последовало. Так что можно было ударить и посильнее.
   Ударили. Ворота Шлиссельбургской крепости, русской Бастилии, на вечные времена захлопнулись за князем Голицыным, одним из «верховников», образованнейшим человеком, прямо причастным к созданию первой русской конституции. Долгорукие, обуреваемые сложной смесью печальных и радостных чувств, уже разъехались, но последовал новый приказ, и в разные стороны поскакали вслед воинские команды…
   Мать Григорьевичей из-за сына Сергея ведено было сослать в Ораниенбург, Ивана Григорьевича — в Пустозерск, Василия Лукича — в Соловки. Алексея Григорьевича, дочь его Екатерину, сына его Ивана с супругой Натальей — в Березов, туда, где умерла красавица Марья Меншикова и сам герцог Ижорский, угодивший в это гиблое место трудами Долгоруких. Не в оковы и камеры, но — в острог, за высокий частокол с глухими воротами. Без права письменного и иного сообщения с внешним миром, на вечные времена, как любили выражаться самодержцы. Правда, «вечность» эта сплошь и рядом кончалась со смертью самодержцев, но до этой смерти ссыльным нужно было еще дожить…
   Поручик Голенищев без разжалования и лишения дворянства раскассирован из гвардии и выписан в захолустный пехотный полк. Точно так же сохранивший чин и прежнее состояние поручик Щербатов отправлен в одну из крепостишек Оренбургской линии, к немирным башкирцам. Времени проститься им не выдалось. По причине своей незначительности они в дальнейшем избегли внимания всевидящего державного ока, и, право же, при тех порядках, что установились на следующее десятилетие, лучшей участи для поручиков не следовало и желать. Позже они уяснили это и сами.

БЕРЕЗОВ, ВЕК ВОСЕМНАДЦАТЫЙ

   Дальнейшая жизнь Ивана и Натальи Долгоруких на протяжении восьми лет не требует многословного описания ввиду ее полной обыденности. Просто — жили. Небогато, но вместе, не так уж радостно, но и не столь уж беспокойно. Просто жизнь, в которой они были друг у друга, а это что-то да значило, и небо не казалось серым, а тоска вовсе уж беспросветной, и каждый самим своим присутствием помогал другому удержаться. Словом — «Чем день всякий провождать…» А потом появился и сын Михаил, для которого весь мир состоял лишь из Березова.
   О ссыльных, правда, не забывали — весной 1732 года для отобрания у них всех драгоценностей, а у Разрушенной — и драгоценного портрета Петра II прискакал гвардейский сержант Рагозин. И вновь на несколько лет настала тишина. Стража понемногу теряла предписанную свыше зверообразность, меж ними и подлежащими надзору, как часто бывало в таких случаях, возникли почти дружеские отношения — за годы привыкли друг к другу, а если разобраться, и стража, и ссыльные сидели в одной тюрьме. Ведь, что немаловажно, со сменой царствования заключенные получали свободу, но тюремщики, как правило, оставались в Березове — на них никакие амнистии не распространялись, и они могли утешать себя тем, что числятся на государственной службе, так что хотя бы по названию заключенными не являются… Хотя Березов — для всех Березов.
   Вести о том, что происходит в империи, понемногу доползали и сюда. Держава вооруженно вмешалась в запутанные польские дела, и русские сражались с французами под Данцигом. Фельдмаршал Миних несколько раз ходил воевать Крым, но не завоевал. Проносились повальные болезни, бунтовали башкирцы, погуливали по лесам и дорогам воры-разбойнички, оставалась опасность, что вновь вторгнется плохо помнящая уроки Швеция. На ссылки и казни урожай был богатый. Государыня Анна Иоанновна изволила сыграть свадьбу своих шутов, для какового празднества возведен преудивительный Ледяной дом. Господин стихотворец Тредиаковский принародно бит кабинет-министром Волынским. А вскоре кабинет-министр угодил на плаху…
   Все это доходило как сквозь вату. Имена все больше мелькали незнакомые, в фавор вошли новые люди, битвы были далеко, коловращение интриг было далеко, и ничего, кроме ночных грустных мыслей, новости не вызывали.
   Кое о чем они и не слышали. Ушла Вторая Камчатская экспедиция Беринга, насчитывавшая более шестисот человек. В течение последующих десяти лет одни ее отряды изучат и картографируют почти все побережье от горла Белого моря до устья печальной реки Колымы, другие обследуют Курильские острова. Суда Беринга и Чирикова выйдут к Аляске, и пропадут без вести у ее побережья два вельбота с матросами (до сих пор не установлено — погибли они или дожили век среди индейцев, как позволяют думать некоторые сообщения), и погибнут в суровых зимовках несколько десятков человек, в том числе и лейтенант Василий Прончищев с женой Марией (первой русской женщиной-участницей полярных экспедиций), и, наконец, ляжет в любимую им землю сам командор Беринг. Но результаты сего предприятия поистине грандиозны и по праву встанут в ряд самых замечательных географических экспедиций всех времен — первым на это указал еще Ломоносов, в те годы как раз отправившийся в Германию превзойти европейские науки.
   Больно царапнуло березовских ссыльных лишь известие о Тредиаковском — он для них обоих прочно увязался с переложенной им на русский язык «Ездой на остров любви», с их беспечальной, по-радужному чистой и многоцветной юностью. Князь Иван сначала с оглядкой, потом не столь сторожко начал поругивать государыню Анну Иоанновну, разорительницу и погубительницу.
   Даром это не прошло — в 1736-м наехал для допроса касательно поносных речей об известных особах майор Семен Петров с комиссией, но, не обретя свидетелей, отбыл без особых для ссыльных последствий. В следующем году скорее от злости, чем за действительные провинности сын боярский Бамперов и казачий атаман Лихачев по именному указу прежестоко биты батогами и сосланы на службу в Оренбург — за то, что не единожды обедали у Долгоруких и сами приглашали их на обед. То же лыко поставлено в строку трем священникам и дьякону, каковые выдраны плетьми и сосланы в Охотск.
   Дышать становилось труднее, но Иван вновь излагал свое мнение об императрице посредством слов, которые никакая бумага не вытерпела бы.

1730: СЛОВО И ДЕЛО

   За Иваном пришли ночью. Посадили в яму. Накрыли яму деревянной решеткой и приставили часовых — прежних, знакомых. Наталья Борисовна вскорости слезами и уговорами вымолила у них дозволение видеться с мужем по ночам и кормить его — часовые не видели ничего опасного в том, что Иван получит пироги, а они сами — на водку. Да и сами они (понятно, не признаваясь в этом друг другу) мысленно ругали всех загнавших их в эти болота — вплоть до императрицы…
   Оставалась зыбкая вера, что и на сей раз как-нибудь обойдется.
   Не обошлось.
   Ночью все проснулись от шума и суеты. Чадили факелы, дергались тени, знакомо лязгали штыки. Всех ссыльных мужского пола уводили на берег, к баркасу. Солдаты были чужие, распоряжались незнакомые офицеры.
   Беременная Наталья бросилась к баркасу. О каком-либо снисхождении молить было бесполезно, речь могла идти только об одном — чтобы дали взглянуть на мужа, прикоснуться, проститься.
   Не позволили и этого. Она кричала, рвала на себе волосы, валилась в ноги каждому, кто попадался на дороге, но все было бесполезно. Ее заперли в камеру и приставили часового с примкнутым штыком. Ее ждал монастырь. Мужа она никогда больше не видела и о его смерти узнала лишь много времени спустя.
   Ей не сразу, но стало известно, что в канцелярии свидетельства счетов канцелярист Осип Тишин принародно объявил «слово и дело» — магическую формулу того времени, означавшую, что ему стало известно о злоумышлении против царствующей особы. Машина чрезвычайного сыска в таких случаях работала с легкого касания. Допрошенный Тишин показал, что, состоя два года назад при следствии майора Петрова, слышал от князя Ивана поносную брань на разорительницу их рода Анну Иоанновну.
   Этого было достаточно. В Сибирь помчались для сыска гвардии капитан-поручик Федор Ушаков (впоследствии генерал, отец известного русского флотоводца), поручик Суворов с командою. Баркас с князем Иваном и прочими ушел в Тобольск, куда уже свозили остальных Долгоруких.
   В те времена непременной принадлежностью всякого допроса считались дыба, кнут, горящие веники и другие орудия, описывать кои нет особой охоты. Просидев год в тобольских подземных казематах, изломанный пытками Иван в конце концов не только подтвердил тишинские показания, но и рассказал о том, что знали лишь несколько человек, — о тех самых двух фальшивых завещаниях Петра II. Это был конец.
   12 ноября 1739 года именным императорским указом было объявлено, что несколькими днями ранее в Новгороде состоялась казнь государственных преступников. Колесованию и вслед за тем отрубанию головы подвергнут князь Ивана Алексеевич Долгорукий, тридцати одного года от роду. Отсечены головы Василию Лукичу, Сергею и Ивану Григорьевичам, под строгой охраной содержатся в ссылке Василий и Михаил Владимировичи (выкрутившиеся и здесь, наименее потерпевшие из всей фамилии). По дошедшим до нас свидетельствам современников, князь Иван вел себя мужественно, насколько это было возможно.
   Согласно указу Долгорукие, и Иван в том числе, обвинялись в том, что в сговоре с другими хотели низвергнуть Бирона и возвести на престол Елизавету. Можно сказать с полной уверенностью, что действительности это не соответствует, — достоверно известно, что Иван наговорил много нелестного и о Елизавете, считая и ее виновницей своих злоключений, утверждал, что Елизавета будто бы мстит ему за то, что он хотел упрятать ее в монастырь, употреблял на ее счет ядреное русское существительное, нелестно характеризующее ее моральный облик…
   Ивану не хватило одиннадцати месяцев! 17 октября 1740 года Анна Иоанновна умерла. Взошедшая на престол правительница Анна Леопольдовна, не имевшая ровным счетом никаких приверженцев, спешила завоевать таковых и по этой причине, желая прослыть голубиной душой, распорядилась вернуть всех опальных. Василий и Михаил Владимировичи Долгорукие восстановлены в прежних чинах, причем фельдмаршал сделан президентом Военной коллегии. Возвращены и прочие уцелевшие Долгорукие. Княгине Наталье Борисовне, двадцати восьми лет от роду, из отписанного в казну имения свекра Алексея Григорьевича высочайше пожаловано село Старое Никольское с деревнями в Вологодском уезде. Канцелярист Осип Тишин с треском из родимой канцелярии вышвырнут, и приказано ему отныне на государственной службе не быть (что дает повод и предположить, что его показания были то ли насквозь ложными, то ли преувеличенными и к действительности имевшей место ругани князя Ивана в адрес Анны отношения не имевшими). Фельдмаршал Миних арестовал Бирона, и многочисленные государственные преступники, томившиеся на нетронутых Макаровыми телятами пастбищах, оказались невинно претерпевшими страдальцами и подлежали полному восстановлению в правах.
   Однако сии скороспелые милости Анне Леопольдовне не помогли…

1741: ЛЕЙБ-КОМПАНИЯ

   В ночь на 25 ноября скрипел снег под торопливыми шагами и трещала под ножами кожа — ворвавшись в дворцовую кордегардию, гвардейцы распарывали барабаны, чтобы стража ненароком не забила тревогу. Царевна Елизавета Петровна, в кирасе поверх платья, явилась в казармы Преображенского полка. Напомнила гвардейцам, чья она дочь, и во главе трехсот штыков выступила. Младенец-император Иоанн свергнут, правительница Анна Леопольдовна арестована.
   Никакого ропота сие событие не вызвало, наоборот, имело место повсеместное ликование — все сословия страны были ожесточены против иноземного засилья. Дальнейшее двадцатилетие будет протекать под лозунгом: «А нельзя ли этого немца заменить русским?»
   Итак? Все триста человек, унтера и рядовые, пожалованы потомственным дворянством, землями и крестьянами и наименованы лейб-компанией с присвоением особенной военной формы. Офицеры и солдаты гвардейских, а также Ингерманладского и Астраханского полков щедро награждены деньгами. Пожалованы ордена Андрея Первозванного и золотые цепи к орденам. При дворе взяли силу новые люди, шагавшие в ту ночь за санями Елизаветы, — Михаил и Роман Воронцовы, Петр и Александр Шуваловы, будущий гетман Алексей Разумовский, князья Черкасский, Куракин, Трубецкой и прочие. Что касается простого народа, он не получил ровным счетом ничего.
   Наталья Борисовна Долгорукая еще несколько раз появилась при дворе. Рассказывают, что в красоте она не потеряла, стала даже еще привлекательнее, молодая зрелая женщина, вот только в глазах появилось новое выражение, от которого окружающие чувствовали то ли смутную горечь, то ли внутреннее неудобство, неизвестно к чему относящееся.
   Потом она ушла в монастырь. Рассказывают еще, что перед этим бросила в реку обручальное кольцо.
   Золотой ободок булькнул и исчез в серой непроглядной воде. Вокруг кипела новая жизнь, блистали другие имена и другие дела, появились другие книги и модные фасоны платьев, и никого, в общем-то, не интересовало, что же произошло десять лет назад, — стремились поскорее забыть бироновщину, а то, что было до Анны, вообще казалось нынешним молодым древней историей. Вроде Ивана Грозного. Ее время ушло, и свою жизнь она считала конченой — из-за того, что произошло 8 ноября 1739 года на эшафоте у Скудельничьего кладбища для бедных, что под Новгородом. Но она ни о чем не жалела, в замужестве не раскаивалась и другой судьбы не хотела — ее собственные слова.
   Ворота монастыря захлопнулись.
   …Поручик Голенищев, участник миниховских крымских походов, по причине естественной в боях убыли офицерства дослужился до штабс-капитана, а там и до полного капитана. Не единожды был ранен. Поручик Щербатов, находившийся в местах, где возможностей для производства почти не имелось, остался в прежнем звании. Также получил несколько ранений. Когда заработала машина по возвращению ссыльных, в шестерни оной попали и они оба и встретились весной в Санкт-Петербурге восстановленными в гвардии и получившими некоторое денежное награждение. Одной из свежих столичных новостей, кои они жадно глотали, был уход в монастырь княгини Долгорукой.
   Австерия на Мойке, как ни удивительно, оказалась в полной сохранности — питейные заведения вообще обладают завидной способностью противостоять до поры до времени разрушительным переменам. Хозяин, правда, был другой, — как выяснилось путем его опроса, старый, Фома Овсеевич, лет пять назад брякнул нечто, расцененное Тайной канцелярией как государственное преступление. Где закопан, неизвестно. А может быть, просто не успел пока дошагать до Санкт-Петербурга из Енисейской губернии.
   Водка пилась нехотя, и что-то все не находилось нужных слов.
   — А помнишь, Степа, как немцеву корову в ботфорты обували? — спросил Голенищев.
   Щербатов улыбнулся вяло — все это было далеко, настолько, что словно и не с ними произошло, а с кем-то совершенно другим. Между прежним и нынешним лежало без малого двенадцать лет, за кои они успели проникнуться всей сложностью и серьезностью человеческого бытия, жизни на грешной земле. Им подходило к сорока, и все вроде бы в жизни было, но в то же время чего-то важного и не было, и в чем сие важное заключалось, доподлинно неизвестно.
   — А помнишь, как Ванька Трубецким из окна швырялся?
   — Лопухин отнял.
   — Да, Лопухин…
   Все было другое, не прежнее, а прежнее отодвинулось навсегда в невозвратимые дали. Ослепительной карьеры, о коей некогда мечталось, не получилось, да и как-то не думалось о ней больше. Два близящихся к преклонным годам рубленых и стреляных армейца сидели за грубо сбитым столом.
   — Я же тебе должен, Степа, — вспомнил гвардии офицер Голенищев и полез в карман. — Тот заклад помнишь? На Ваньку.
   По-над Невой дул ветер, именуемый сиверик. В углах невозбранно ползали усатые тараканы, коих некогда страсть как пужался государь Петр Алексеевич. Десять тусклых золотых кружочков лежали в два ряда на щербатой столешнице. Между прежним и нынешним лежало двенадцать лет боев и скучного сидения в захолустных гарнизонах, потери друзей и обретения истин, и гвардии капитан Голенищев подумал, что был бы рад проиграть вдесятеро больше, — вот только против чего было бы ставить? И за что? Он не знал.
   Гвардии поручик Щербатов скучно ссыпал деньги в карман и зачем-то звякнул ими (через час, проходя мимо церковки, они как-то вдруг зашли и заказали молебны — за упокой души раба божия Ивана и здравие рабы божией Натальи).
   Они чокнулись и выпили, не произнося ничьего здравия. Задувал сиверик, шведский сырой ветер.
   — Скучно что-то в Санкт-Петербурге, Степа, — сказал Голенищев.
   — Потому что не наш уж Санкт-Петербург, — заключил Щербатов, покрутил меж пальцев оловянную чарку и сказал, грустно глядя в тусклое окно: — Монастырь — сие уныло. Знаешь, я ведь Натали так и не видел, помню только ту, давешнюю…
   И Голенищев рассеянно откликнулся:
   — Да, Натали…
   Мы расстаемся с ними, читатель.
   Княгиня Наталья Борисовна исчезла из мирской жизни, но не из русской истории. «Наталья, боярская дочь» Карамзина — это о ней. Ей посвятил стихотворение и Рылеев. Ее «Записки» изданы.
   А век восемнадцатый отодвигается все дальше, но что-то остается неизменным, поскольку не так уж мало в дне сегодняшнем от дня прошедшего, и что-то, как всегда, остается до конца не понятым и не выраженным словами.
   И — любили…

ОТ АВТОРА

   Мною вымышлены лишь бравые гвардейцы Голенищев и Щербатов, их разговоры и участие в событиях. Впрочем, с большой долей вероятности можно предположить, что почти такие офицеры могли существовать в те времена — в гвардейских полках, в окружении Ивана Долгорукого, в Санкт-Петербурге. Но что касается всего остального, оно основано на дошедших до нас свидетельствах современников, на трудах историков, на воспоминаниях самой Натальи. Все было именно так.
   1985