– Это называется – иностранный язык, дубина, – с явным превосходством сказал Планше. – Вот взять хотя бы нас с господином д’Артаньяном – господин д’Артаньян знает испанский, а я – английский.
   – А я знаю московитский, – объявил великан Эсташ. – Когда я служил у господина капитана де Маржерета и заехал с ним в Московию во время тамошней войны, за два года научился болтать по-московитски. Один ты у нас, Любен, дубина дубиной, Планше тебя правильно назвал…
   – Куда уж правильней, – сказал Планше, ободренный поддержкой. – Вот подойдет к тебе, дубина, англичанин и скажет: «Уэлкам, сэр!» И что ты ему ответишь?
   – Ага, – поддержал Эсташ. – А подойдет к тебе московит и скажет: «Zdrav budi, bojarin». Что ты подумаешь?
   – Да ничего я не отвечу и ничего не подумаю, – решительно заявил Любен. – Возьму да и тресну по башке и твоего англичанина, и твоего московита – конечно, если это не дворяне. Позволю я простонародью так меня ругать!
   – Да что ты, это не ругань! – сказал Планше. – Англичанин тебе говорит: «Добро пожаловать, сударь!»
   Эсташ сказал:
   – А московит говорит: «Позвольте, сударь, пожелать вам доброго здоровья!»
   – А вы не врете?
   – И не думаем!
   – Так почему же они не говорят по-человечески? – удивился Эсташ.
   – Они и говорят. Только по-английски.
   – И по-московитски.
   – Смеетесь вы надо мной, что ли? – возмутился Любен. – Чушь какая-то. Почему они не говорят по-человечески?
   – Слушай, Любен, – вкрадчиво сказал Планше. – Кошка умеет говорить по-французски?
   – Нет, не умеет.
   – А корова?
   – И корова не умеет.
   – А кошка говорит по-коровьему или корова по-кошачьему?
   – Да нет.
   – Это уж так само собой полагается, что они говорят по-разному, верно ведь?
   – Конечно, верно.
   – И само собой так полагается, чтобы кошка и корова говорили не по-нашему?
   – Ну еще бы, конечно!
   – Так почему же и англичанину с московитом нельзя говорить по-другому, не так, как мы говорим? Вот ты мне что скажи, Любен!
   – А кошка разве человек?! – торжествующе воскликнул Любен.
   – Нет, – признал Планше.
   – Так зачем же кошке говорить по-человечески? А корова разве человек? Или она кошка?
   – Конечно, нет, она корова…
   – Так зачем же ей говорить по-человечески или по-кошачьи? А англичанин – человек?
   – Человек.
   – А московит – человек?
   – Человек.
   – А англичанин – христианин?
   – Христианин, хоть и еретик, – пожал плечами Планше.
   – А московит – христианин?
   – Христианин, хоть и молится не по-нашему, – сказал Эсташ.
   – Ну вот видите! – воскликнул Любен с видом явного и несомненного превосходства. – Что вы мне морочите голову коровами и кошками? Я еще понимаю, когда турки говорят не по-нашему – так на то они и нехристи чертовы! Им так и положено говорить по-басурмански! Но отчего же ваши англичане с московитами, христиане, говорят не по-французски, как добрым христианам положено? Вот что вы мне объясните! Что молчите и в башке чешете? А нечем вам крыть, только и всего!
   Чем закончился этот научный диспут, д’Артаньян уже не узнал – почувствовав, что голова его немного просветлела, он вернулся к столику, налил себе виски и сказал дипломатично:
   – У меня к вам серьезное дело, дружище Уилл. Коли вы пишете стихи, учено выражаясь, сонеты, вы тот самый человек, который мне до зарезу нужен. Я говорил про даму, с которой хочу завтра прийти на представление. Так вот, дело в следующем…
   …Пробуждение было ужасным.
   Д’Артаньян обнаружил себя лежащим на постели не только в одежде, но и в сапогах. Разве что шпаги при нем не было – ее вообще вроде бы не имелось в комнате. Правда, приглядеться внимательнее ко всем уголкам он не смог: при попытках резко повернуть голову начинало прежестоко тошнить, а в затылок, лоб и виски словно вонзалось не менее дюжины острейших буравов.
   Поразмыслив – если только можно было назвать мышлением тот незатейливый и отрывочный процесс, что кое-как, со скрипом и превеликим трудом происходил в больной голове, – д’Артаньян принял единственно верное решение: не шевелиться и оставаться в прежнем положении. Правда, буквально сразу же добавилась новая беда: его мучила нестерпимая жажда.
   Скосив глаза, он убедился, что за окном уже утро. И позвал невероятно слабым, жалобным голосом:
   – Планше!
   Казалось, прошла целая вечность, прежде чем слуга вошел в комнату. Он тоже выглядел несколько предосудительно – одежда была помята и истрепана, а под правым глазом красовался здоровенный синяк, уже начавший темнеть.
   – Планше, я умираю… – слабым голосом произнес д’Артаньян. – Меня, наверное, все же отравили…
   – Не похоже, сударь, – возразил слуга и убежденным тоном продолжал: – Это все вот это самое ихнее уиски. По себе знаю. Я, изволите ли знать, сударь, подумал вчера так: коли уж господин мой отважно борется с неведомым напитком, то верный слуга должен соответствовать… А тут еще Эсташ начал хвастать, что в Московии он ковшами пил тамошнее уиски по названию уодка, которое ничуть не слабее, – и якобы на ногах оставался. Ну, и началось… Но я, прежде чем дать себе волю, надзирал за вами, как верному слуге и полагается! Потом только, когда вашу милость… увели спать, я свою меру и, надо полагать, превысил…
   – Оба мы с тобой, Планше, превысили меру, – с завидной самокритичностью признался д’Артаньян, предусмотрительно не двигаясь и не меняя позы. – Боже мой! Я же совершенно ничего не помню! Последнее, что сохранилось в памяти, – как я договариваюсь с Уиллом насчет стихов, а вот потом… Должен же я был что-то делать!
   – Ох, сударь, вот именно… Вы еще долго в трактире… сидели.
   – Планше!
   – Что, сударь?
   – Изволь рассказать немедленно, что я вытворял вчера!
   – Да можно сказать, что и не вытворяли ничего особенного, сударь… Так, гвардейские шалости…
   – Планше! – насколько мог грозно воскликнул д’Артаньян. – Ну-ка, рассказывай! Я велю самым категорическим образом!
   Планше помялся, воздел глаза к потолку и смиренно начал:
   – Сначала вы, сударь, долго рассказывали Уиллу и господину Кромвелю, как вы любите миледи Анну, а они, проникнувшись вашими пылкими чувствами, стали предлагать немедленно же отправиться к ней сватами. Они, сударь, тоже уиски пили не наперсточками… В конце концов вы все трое совсем уж было собрались идти на сватовство по всем правилам, но пришел наш хозяин, этот самый Брэдбери, и как-то растолковал все же вашим милостям, что на дворе уже темная ночь, и негоже в такое время ломиться к благородной девице, особенно если речь идет о пылком чувстве… Кое-как вы с ним согласились и решили все трое – раз вы никуда не пойдете, надо заказать еще уиски, и повыдержанее…
   – И это все? – с надеждой спросил д’Артаньян и тут же пал духом, видя, как Планше старательно отворачивается. – Нет, чует моя душа, что на этом дело не кончилось… Планше!
   – Что, сударь?
   – Я велю!
   – Ну, если велите… В общем, вы забрались на стол и громогласно высказали англичанам, что вы думаете про их короля и герцога Бекингэма. Англичане, знаете ли, любят, когда кто-то перед ними этак вот держит речь, они внимательно слушали, а те, кто не знал по-французски, спрашивали тех, кто знал, и они им переводили…
   – И что я говорил?
   – Лучше не вспоминать, сударь, во всех деталях и подробностях, у нас такие словечки можно услышать разве что в кварталах Веррери или иных притонах…
   – Боже мой…
   – На вашем месте я бы так не огорчался, сударь, – утешил Планше. – Честное слово, не стоит! Англичанам ваша речь ужасно понравилась, они вам устроили, по-английски говоря, овацию, а по-нашему – бурное рукоплескание, переходящее в одобрительные крики… Вас даже пронесли на руках вокруг всего зала… Право, сударь, ваша вчерашняя речь прибавила вам друзей в Лондоне, уж будьте уверены!
   – Что еще, бездельник? И ты что-то подозрительно замялся…
   – Сударь…
   – Я же велел!
   – Я понимаю, и все же…
   – Планше, разрази тебя гром! Я тебя рассчитаю, черт возьми, и брошу здесь, в Англии, но сначала удавлю собственными руками, как только смогу встать!
   – Ох, сударь… Вам, должно быть, пришлось по вкусу публичное произнесение речей, и вы как-то незаметно перешли на его христианнейшее величество, короля Людовика… И королеву тоже не забыли помянуть… Да так цветисто, как о королевах и не положено…
   – Подробнее!
   – Увольте, сударь! – решительно сказал Планше. – Такие вещи и вспоминать не стоит, нам ведь во Францию возвращаться, не дай бог, дома по привычке этакое ляпнешь… Это ведь форменное «оскорбление земного величества»… Хорошо еще, что англичане к такому привыкли и не видят в этом ничего особенного…
   – Подробности, Планше!
   – И не ждите, сударь! – с нешуточной строптивостью заявил слуга. – Если предельно дипломатично… Вы, одним словом, сомневались, что у нашего короля имеется хоть капелька мужского характера, а у королевы – хоть капелька добродетели… Примерно так, если очень и очень дипломатично… Да вы не огорчайтесь, здесь, в Лондоне, на такие вещи смотрят просто…
   – Я погиб! – простонал д’Артаньян.
   – Да ничего подобного, сударь! – утешил Планше. – Я же говорю, у англичан, что ни вечер, в любом трактире говорят речи про своего короля и почище вашей, так что они и думать позабудут про то, что от вас вчера слышали, не говоря уж о том, чтобы доносить… Верьте моему слову, все обой– дется…
   – И это все?
   – Можно сказать, почти что… Ну, потом вы приняли господина Каюзака за Портоса, а нашего трактирщика за Атоса – но они вас вежливо взяли в объятия, отобрали шпагу и куда-то спрятали, пока не проспитесь… Это пустяк, право… Ну, потом вы еще пытались снять юбку с одного шотландца – дескать, мужчины юбки носить не должны, уверяли вы, а такие юбки должны носить женщины… И собирались сами эту юбку примерить первой же красотке, какую встретите…
   – Кошмар! И что же шотландец? Это же верная дуэль!
   – Обошлось, сударь… Хозяин всем объяснял, что молодой французский господин всю жизнь пил только вино, а вот уиски попробовал впервые, от этого все и происходит… Так что вам даже сочувствовали, и шотландец тоже, он даже помог унести вашу милость наверх в эту самую комнату…
   – Меня что, несли?
   – Как мешок с мукой, сударь, – признался Планше. – Вы изволили сладко спать, потому что как упали ненароком, так уже и не встали, только когда мы вас укладывали, вы открыли один глаз, поймали шотландца за юбку, назвали его крошкой и велели, чтобы она, то бишь он, остался. Но никто не стал ему переводить, он вежливо высвободился и ушел со всеми… Вот так, сударь, а больше ничего, можно сказать, и не было…
   – Господи боже мой! – простонал д’Артаньян, терзаемый приступами нечеловеческого стыда и раскаяния. Потом его мысли приняли иное направление, и он воскликнул: – Мне же нужно отправляться к… миледи Кларик… Чтобы обговорить кое-что… А я не могу встать…
   – А на этот счет есть верный способ, сударь, – уверенно сказал Планше. – Мне Эсташ подсказал. Он этому научился в Московии у московитов. Говорил даже, как это называется, но я не запомнил. Что-то насчет лье – пюмелье, поухмелье… Короче говоря, нужно нарезать холодной баранины и маринованных огурчиков, влить туда уксусу и насыпать перцу, быстренько употребить все это кушанье, но, главное, после него выпить еще немного уиски, наплескавши его в стакан пальца на два… Эсташ клянется, что все как рукой снимет, и вы вскочите здоровехоньким, словно вчера родились…
   – Господи боже! – сказал д’Артаньян с чувством. – Да меня при одной мысли об уксусе, огурчиках и баранине, не говоря уж об уиски, наизнанку выворачивает!
   – А вы все же попробуйте, сударь! – решительно сказал Планше. – Я Эсташу тоже поначалу не поверил, но он сходил на кухню, показал там, как это все готовить, принес мне тарелку, налил уиски… Я с превеликим трудом в себя все это протолкнул, потом выпил, зажмурясь и, главное, не принюхиваясь, – и посмотрите вы на меня теперь! На ногах стою, изъясняюсь вполне связно, а ведь ранним утречком был в точности такой, как вы сейчас, даже похуже…
   – Ну что же, – подумав, сказал д’Артаньян. – Неси это твое… как там его, плюхмелье?
   Планше выскочил за дверь и быстренько вернулся с блюдом в одной руке и стаканом в другой, где виски было налито и в самом деле всего-то на два пальца. Он озабоченно сказал:
   – Вы, главное, сударь, не принюхивайтесь, верно вам говорю, и тогда все пройдет в лучшем виде…
   Отхлебнув жидкости с блюда и прожевав огурчики с бараниной, д’Артаньян решился. Отворачиваясь, зажав нос одной рукой, он выплеснул виски в рот. И, вытянувшись на постели, стал ждать результатов.
   Результаты последовали довольно быстро. Как ни удивительно, д’Артаньян ощутил значительное облегчение – настолько, что решился встать. Голова уже не болела, тошнота прошла, в общем, он чувствовал себя исцеленным.
   – Волк меня заешь! – воскликнул он. – И в самом деле, словно заново родился! Вот кстати, Планше, а где это ты разжился столь великолепным синяком?
   – Честное слово, не помню, сударь, – смиренно ответил Планше. – Надо будет порасспрашивать, может, кто и знает… А средство и правда великолепное, верно?
   – Восхитительное! – сказал д’Артаньян, потягиваясь. – Положительно, эти московиты знают толк… – И он добавил вкрадчиво: – Только вот что мне пришло в голову, Планше: для успеха лечения следует его незамедлительно повторить. А потому принеси-ка мне еще стаканчик уиски, живенько…

Глава пятая
Как упоительны над Темзой вечера…

   Д’Артаньян до последнего момента отчего-то полагал, что непримиримые враги, эти самые Монтекки и Капулетти, после того, как увидели своих мертвых детей, схлестнутся-таки в лютой схватке и на сцене вновь прольется кровь – чему присутствие их сеньора вряд ли помешает. Завзятые враги, случалось, и в присутствии короля, а не какого-то там итальянского князя скрещивали шпаги.
   Однако он категорически не угадал. Капулетти, коему, по убеждению гасконца, следовало, наконец, продырявить врага насквозь, произнес вместо призыва к бою нечто совсем противоположное:
 
Монтекки, руку дай тебе пожму.
Лишь этим возвести мне вдовью долю
Джульетты.
 
   А Монтекки, словно собравшись перещеголять его в христианском милосердии, отвечал столь же благожелательно:
 
За нее я больше дам.
Я памятник ей в золоте воздвигну.
Пока Вероной город наш зовут,
Стоять в нем будет лучшая из статуй
Джульетты, верность сохранившей свято.
 
   На что Капулетти:
 
А рядом изваяньем золотым
Ромео по достоинству почтим.
 
   Князь, полностью успокоенный столь идиллической картиной, с достоинством произнес:
 
Сближенье ваше сумраком объято.
Сквозь толщу туч не кажет солнце глаз.
Пойдем, обсудим сообща утраты
И обвиним иль оправдаем вас.
Но повесть о Ромео и Джульетте
останется печальнейшей на свете…
 
   После чего все присутствующие на сцене живые, а их набралось немало – кроме князя и обоих отцов семейств, были еще сторожа, стражники, дамы и кавалеры, – чинной процессией удалились в одну из двух дверей, проделанных в задней части сцены. После чего ожили и юные влюбленные, довольно долго лежавшие на сцене смирнехонько, как мертвым и подобает, – и, поклонившись зрителям, скрылись в той же двери. Тогда только д’Артаньян сообразил, что представление окончилось. Как ни был он увлечен зрелищем, подумал не без сожаления: «По-моему, Уилл тут самую малость недодумал. Христианское милосердие – вещь, конечно, хорошая и мы к нему должны стремиться, но, воля ваша, господа, а итальянцы еще повспыльчивее нас, гасконцев, так что, если по правде, Монтекки следовало бы, не теряя зря времени, выхватить шпагу, встать в терцину и проткнуть этого самого Капулетти, надежнее всего в горло. Главное, вовремя крикнуть своей свите: „К оружию, молодцы!“ И дело закончилось бы славной битвой. А если уж совсем по совести, то следовало бы и князю уделить полфунта стали, чтобы не запрещал дуэли на манер нашего Людовика…»
   – Шарль, – тихонько сказала Анна. – Все уже уходят…
   – О, простите… – спохватился д’Артаньян. – Я задумался…
   – Это видно. Я и не ожидала, что вы столь заядлый театрал. Пьеса увлекла вас настолько, что вы даже забыли что ни минута напоминать мне о своих чувствах… Но это и к лучшему. Все-таки мы пришли сюда смотреть представление…
   – Вам понравилось?
   – Конечно.
   – Я вот одного только в толк не возьму, – признался д’Артаньян. – Вы видели, что Джульетта, когда ожила, ушла как ни в чем не бывало? А ведь я уж было решил, что она закололась по-настоящему – Волк меня знаешь, я же видел, как лезвие вонзилось ей в грудь и потоком полилась кровь! Я даже решил, что Шакспур уговорил эту девушку ради высокого искусства всерьез покончить с собой на сцене…
   – Сдается мне, вы в первый раз в жизни были сегодня в театре, Шарль?
   – Ну да, – признался д’Артаньян. – Откуда у нас в Беарне театры? У нас все больше петушиные бои, да еще канатоходцы с жонглерами бывают на ярмарках…
   – У нее под платьем был пузырь, наполненный вином, – пояснила Анна. – Его она и проткнула кинжалом…
   – Правда?
   – Ну вы же видели, что она не выглядела раненой… – Анна прищурилась. – Она вам понравилась, Шарль? Я заметила, вы не сводили с юной Джульетты глаз…
   – Анна, перед вашей красотой меркнет все вокруг…
   – Ну, а все-таки? Признайтесь честно.
   – Премиленькая девушка, – признался д’Артаньян.
   – А это никакая не девушка, – сказала Анна ехидно. – Это мальчик. В театрах женские роли всегда играют мальчики…
   – В самом деле? – изумился д’Артаньян.
   – Честное слово.
   – Нет, вы вновь насмехаетесь надо мной?
   – Честное слово, Шарль, это юноша…
   «Вот те раз, – пристыженно подумал д’Артаньян. – Ну и обманщики же эти англичане! А по виду – совершеннейшая девушка, да еще какая милашка! Грешным делом, я мимоходом…»
   Анна невинным тоном добавила:
   – Могу поспорить, милый Шарль, вы успели, глядя на нее, о чем-то таком подумать… Ну, не смущайтесь. Я совеем забыла вас предупредить, что женские роли играют мальчики…
 
   – Сплошной обман, – грустно сказал д’Артаньян, провожая ее к выходу из ложи. – Пузыри с вином какие-то придумали…
   – Но не могут же они на каждом представлении убивать кого-нибудь всерьез?
   – И то верно, – согласился д’Артаньян. – Значит, вы уже не раз бывали на представлениях… А я-то думал, что устроил вам сюрприз…
   – Не огорчайтесь, Шарль. Я вам и в самом деле благодарна. Очень интересная пьеса, спасибо… Как они любили друг друга…
   Д’Артаньян, глядя на ее чуть погрустневшее очаровательное личико, сказал решительно:
   – Могу поклясться чем угодно: если с вами, не дай бог, что-нибудь произойдет, я поступлю, как этот самый Ромео! И сомневаться нечего! Клянусь…
   – Не стоит клясться, Шарль, – мягко сказала Анна. – Жизнь – это не пьеса…
   – Но я…
   – Кардинал не одобряет клятвы всуе…
   Перед лицом столь весомого аргумента д’Артаньян замолчал не без внутреннего протеста, хотя свято верил, что говорит сущую правду, что он и в самом деле не сможет жить, если…
   Но вскоре он отогнал мысли о грустном. Не место и не время. Главное, она шагала рядом, опираясь на его руку, и перед глазами еще стояла высокая и трагическая история любви двух юных сердец, и в его душе по-прежнему пылала надежда, а значит, жизнь была прекрасна, как рассвет…
   В отличие от простой публики, простоявшей все представление на ногах и покидавшей театр в страшной давке, они оказались в лучшем положении – ложи для благородной публики соединялись галереей с домом актеров, и можно было уйти без толкотни.
   Они миновали целую шеренгу крохотных комнаток, где комедианты приводили себя в будничный вид, и д’Артаньяна здесь ожидало еще несколько сюрпризов: толстуха-кормилица оказалась самым что ни на есть взаправдашним мужчиной, вдобавок лысым, а старик Капулетти – вовсе не стариком и даже не пожилым, а молодым человеком, лишь несколькими годами старше самого гасконца. От этой изнанки увлекательного действа д’Артаньяну стало чуточку грустно, но это тут же прошло – им приходилось идти сквозь строй любопытных взглядов, и невыразимо приятно было шагать рядом с Анной, поддерживая ее под локоток, с загадочно-важным видом обладателя…
   – Рад вас видеть, Дэртэньен, – сказал вышедший из боковой двери Уилл Шакспур. – Вам понравилось?
   Он выглядел не просто уставшим – выжатым, как лимон, словно весь день с утра до заката таскал тяжеленные мешки.
   – Прекрасная пьеса, – сказал д’Артаньян. – Как вам только удается все это излагать красиво и складно… Вы сущий волшебник, Уилл! Что это с вами? Неприятности?
   – Нет, – с вымученной улыбкой возразил Шакспур. – Так, знаете ли, каждый раз случается на первом представлении новой пьесы…
   – А, ну это я понимаю! – живо воскликнул д’Артаньян. – Помню, когда я первый раз на дуэли проткнул как следует мушкетера короля, долго места себе не находил… Первая дуэль – это, знаете ли… Так что я вас понимаю, Уилл, как никто…
   – Благодарю вас, – с бледной улыбкой сказал Уилл. – Рад был видеть вас и вашу прекрасную даму…. Кстати, вы не возражаете, если я в какой-нибудь пьесе использую вашу сентенцию?
   – Это которую? – удивился д’Артаньян.
   – Вы, возможно, не помните… В тот вечер, когда мы с вами и молодым Оливером сидели в «Кабаньей голове», вы мне сказали великолепную фразу: «Весь мир – театр, а все мы – в нем комедианты». Вы не помните?
   – Э-э… – что-то такое припоминаю, – сказал д’Артаньян осторожно. Не стоило уточнять при Анне, что из событий того вечера он напрочь забыл очень и очень многое. – Ну разумеется, Уилл, используйте эту фразу, как сочтете нужным…
   – Спасибо. Быть может, вы не откажетесь выпить со мной стаканчик виски?
   – О нет! – энергично возразил д’Артаньян, при одном упоминании об виски внутренне содрогаясь. – Уже темнеет, а мне еще нужно проводить миледи Кларик в ее дом… Всего наилучшего!
   – Вы великолепны, Шарль, – сказала Анна, когда они вышли на улицу и медленно направились вдоль Темзы. – Оказывается, вы еще и мудрые сентенции выдумываете, а потом забываете, как ни в чем не бывало… А почему это вы форменным образом передернулись, едва этот ваш Шакспур упомянул об виски?
   – Вам показалось, – сказал д’Артаньян насколько мог убедительнее. – Право же, показалось…
   – Должно быть, – покладисто согласилась Анна и понизила голос: – Как вы себя чувствуете перед завтрашним… предприятием?
   – Простите за банальность, но ваше присутствие придает мне храбрости, – сказал д’Артаньян. – К тому же самое трудное выпало на вашу долю…
   – Ну, не преувеличивайте, – сказала она. – Нет ничего сложного в том, чтобы украдкой срезать пару подвесок с плеча Бекингэма. Этот самоуверенный павлин не ждет подвоха – он себя считает самым неотразимым на свете, а женщин – набитыми дурами, и достаточно мне будет, положив ему руку на плечо, взглянуть вот так, нежно, соблазнительно и многообещающе… – и она послала д’Артаньяну лукавый взгляд, в полной мере отвечавший вышеперечисленным эпитетам, так что в душе у гасконца смешались любовь и отчаяние.
   И он воскликнул с горечью:
   – О, если бы вы хоть раз посмотрели так на меня! И от всей души, а не предприятия ради!
   – За чем же дело стало? – невинно спросила Анна и взглянула на него так, что сердце д’Артаньяна провалилось куда-то в бездны сладкой тоски.
   – Но это же не всерьез, – сказал он убитым голосом. – Вы по всегдашнему вашему обыкновению играете со мной…
   – А если – нет? – тихо спросила она.
   – Анна! – воскликнул д’Артаньян, встав лицом к ней и схватив ее руки.
   – Шарль… – укорила она шепотом. – На улице люди, на нас смотрят… Возьмите меня под руку и пойдемте дальше. Расскажите, что вы делали тут все это время? Не скучали, надеюсь?
   – Нет, – сказал он осторожно. – Я… я гулял по городу, смотрел достопримечательности.
   Это было чистой правдой, он лишь не стал уточнять, что посвящал сему благопристойному занятию далеко не все свое время, а лишь последний день – чтобы выветрились последствия веселого вечера в «Кабаньей голове».
   – И что же, попалось что-то интересное?
   – В общем да, – сказал д’Артаньян. – Я только, как ни старался, не нашел рынка, где торгуют женами…
   – Кем-кем?
   – Надоевшими женами, – сказал д’Артаньян серьезно. – Один моряк еще в Беарне мне рассказывал, что в Лондоне есть такой рынок… Когда жена англичанину надоест или состарится, он ведет ее на этот самый рынок и продает задешево, а то и обменивает с приплатой на новую, помоложе… Как я ни расспрашивал лондонцев, они отказывались меня понимать. Видимо, все время попадали такие, что плохо говорили по-французски, а по-английски я не умею…
   Анна рассмеялась:
   – Шарль, ваш моряк все сочинил… Нет в Лондоне такого рынка и никогда не было.
   – Правда?
   – Правда. Я здесь много лет прожила и непременно знала бы…
   – Чертов краснобай, – сказал д’Артаньян в сердцах. – Ну, попадется он мне когда-нибудь… Я ведь добросовестно выспрашивал у лондонцев, где у них тут торгуют старыми женами… То-то иные фыркали и косились мне вслед…