Положение было самое дурацкое. Поручик вдруг подумал, что большую часть своей двадцатитрехлетней жизни провел среди армейских, военных людей, и людей всех прочих сословий и состояний, вроде вот этого, яростно зыркающего глазищами, просто-напросто не знает, представления не имеет, чем они живут, чего от жизни хотят, что любят и что ненавидят. Он показался себе собакой, не умеющей говорить ни по-кошачьи, ни по-лошадиному, а пора-то вдруг настала такая, что надо знать языки иных животных...
   – Нехорошо на гостей-то с револьвером, – сказал Платон связанному. – Нешто мы в Турции? Ваше благородие, ей-богу, о нем жандармы речь и вели. За него вас и приняли, царство ему небесное, ротмистру, умный был, а дурак...
   – Да я уж сам вижу, – сказал поручик. – А вот что нам с ним делать, скажи на милость?
   – А вы еще раздумываете, господа жандармы? – рассмеялся им в лицо пленник.
   – Что-о? – навис над ним поручик Сабуров. – Военных балканской кампании принимать за голубых крыс?
   – Кончайте спектакль, поручик.
   И хоть кол ему на голове теши – ничего не добились и за подлинных военных приняты не были, оставаясь в ранге замаскированных жандармов. Потерявши всякое терпение, они матерились и орали, трясли у него перед глазами своими бумагами – он лишь ухмылялся и дразнился, попрекая бесталанной игрой. Рассказывали про разгромленный постоялый двор, про жуткий блин с щупальцами, про нелепую кончину ротмистра Крестовского вкупе с нижними чинами отдельного корпуса – как об стенку горох, разве что в глазах что-то зажигалось. Как в горах – шагали-шагали и уперлись рылом в отвесные скалы, и вправо не повернуть, и слева не обойти, остается убираться назад несолоно хлебавши, а драгоценное время бежит, солнце клонится...
   – Да в такую богородицу! – взревел Платон. – Будь это язык мусульманский, он бы у меня давно пел, как кот на крыше, а такой, свой – ну что с ним делать? Хоть ремни ему из спины режь – в нас не поверит!
   Ясно было, что все так и есть – не поверит. Нету пополнения у невеликой воинской команды, выходит, что и не будет, игра идет при прежнем раскладе с теми же ставками, где у них – медяк против горстки золотых, двойки против козырей и картинок...
   – Ладно, – сказал поручик, чуя в себе страшную опустошенность и тоску. – Развязывай его, и тронемся. Время уходит. А у нас мало его. Еще образованный, должно быть... Что стал? Выполняй приказ!
   Развязали Фому неверующего и в молчании взобрались на коней. Поручик, немного отъехав, зашвырнул в лопухи «бульдог» и не выдержал, крикнул с мальчишеской обидой:
   – Подберешь потом, вояка! А еще нигилист, жандармов он гробит! Тут такая беда...
   В горле у него булькнуло, он безнадежно махнул рукой и подхлестнул коня. Темно все было впереди, темно и безрадостно, и умирать не хотелось, и отступать нельзя никак, совесть заест; и он не сразу понял, что вслед им кричат:
   – Господа! Ну, будет! Вернитесь!
   Быстрый в движениях нигилист поспешал за ними, смущенно жестикулируя обеими руками. Они враз остановили коней.
   – Приношу извинения, господа, – говорил, задыхаясь от быстрого бега, человек в сером сюртуке. – Обстоятельства, понимаете ли... Находиться в положении загнанного зверя...
   – Сам, поди, себя в такое положение и загнал, – буркнул тяжело отходивший от обиды Платон. – Неволил кто?
   – Неволит Россия, господин казак, – сказал тот. – Вернее, Россия в неволе. Под игом увенчанного императорской короной тирана. Народ стонет...
   – Это вы бросьте, барин, – угрюмо сказал урядник. – Я присягу давал. Император есть божий помазанник, потому и следует со всем возможным почтением...
   – Ну, а вы? – Нигилист ухватил Сабурова за рукав помятого полотняника. – Вы же человек, получивший некоторое образование, разве вы не видите, не осознаете, что Россия стонет под игом непарламентского правления? Все честные люди...
   Поручик Сабуров уставился в землю, покрытую сочными лопухами. У него было ощущение, что с ним пытаются говорить по-китайски, да вдобавок о богословии.
   – Вы, конечно, человек ученый, это видно, – сказал он неуклюже. – А вот говорят, что вас, простите великодушно, наняли ради смуты жиды и полячишки... Нет, я не к тому, что верю в это, говорят так, вот и все...
   Нигилист в сером захохотал, запрокидывая голову. Хороший был у него смех, звонкий, искренний, и никак не верилось, что этот ладный, ловкий, так похожий на Сабурова человек может запродаться внешним врагам для коварных усилий по разрушению империи изнутри. Продавшиеся, в представлении поручика, были скрючившимися субъектами с бегающими глазками, крысиными лицами и жадными растопыренными пальцами – вроде разоблаченных шпионов турецкой стороны, которых он в свое время приказал повесить и ничуть не маялся от того угрызениями совести. Нет, те были совершенно другими – выли, сапоги целовали... Этот, в сюртуке, на виселицу пойдет, как полковник Пестель. Что же выходит, есть ему что защищать, что ли?
   – Не надо, – сказал поручик. – При других обстоятельствах мне крайне любопытно было бы вас выслушать. Но положение на театре военных действий отвлеченных разговоров не терпит... Кстати, как же вас все-таки по батюшке?
   – Воропаев Константин Сергеевич, – быстро сказал нигилист, и эта быстрота навела Сабурова на мысль, что при крещении имя тому давали все же другое. Ну да бог с ним, нужно же его хоть как-то именовать...
   – Значит, и Гартмана вы – того...
   – Подлого сатрапа, который приказал сечь заключенных, – сказал Воропаев, вздернув подбородок. – Так что вы можете... по начальству...
   – Полноте, Константин Сергеевич, – сказал Сабуров. – Не до того, вы уж там сами с ними разбирайтесь... Наше дело другое. Представляете, что будет, если тварь эта и далее станет шастать по уезду? Пока власти зашевелятся...
   – Да уж, власти российские, как указывал Герцен...
   – Вы вот что, барин, – вклинился Платон. – Может, у вас, как у человека умственного, есть соображения, откуда эта казнь египетская навалилась?
   – Соображения... Да нет у меня соображений. Знаю и так, понимаете ли...
   – Так откуда?
   – Если желаете, се йчас и отправимся посмотреть. Вы позволите, господин командир нашего партизанского отряда, взять ружье?
   – Почел бы необходимым, – сказал Сабуров.
   Воропаев взбежал по ступенькам и скрылся в доме.
   – Что он, в самом деле бомбой в подполковника? – шепнул Платон.
   – Этот может.
   – Как бы он в нас чем из окна не засветил, право слово. Будут кишки на ветках колыхаться...
   – Да ну, что ты.
   – Больно парень характерный, – сказал Платон. – Такой шарахнет. Ну да, раз сам мириться следом побежал... Ваше благородие?
   – Ну?
   – Непохож он на купленного. Такие если в драку, то уж за правду. Только вот неладно получается. С одной стороны – есть за ним какая-то правда, прикинем. А с другой – как же насчет священной особы государя императора, коей мы присягу ставили?
   – Господи, да не знаю я! – сказал в сердцах Сабуров.
   Показался Воропаев с дорогим охотничьим ружьем. Они повернулись было к лошадям, но Воропаев показал:
   – Вот сюда, господа. Нам лесом.
   Они обошли дом, оскользаясь на сочных лопухах, спустились по косогору и двинулись лесом без дороги. Сабуров, глядя в затылок впереди шагавшему Воропаеву, рассказывал в подробностях, как все обстояло на рассвете, как сдуру принял страшную смерть великий любитель устава и порядка ротмистр Крестовский со присными.
   – Каждому воздается по делам его, – сухо сказал Воропаев, не оборачиваясь. – Зверь. Там с ним не было такого кряжистого в партикулярном?
   – Смирнов?
   – Знакомство свели?
   – Увы, – сказал Сабуров.
   – Значит, обкладывают... Ну да посмотрим. Вот, господа.
   Деревья кончились, и начиналось болото – огромное, даже на вид цепкое и глубокое. И саженях в трех от краешка сухой твердой земли из бурой жижи торчало, возвышалось нечто странное – словно бы верхняя половина глубоко ушедшего в болото огромного шара, и по широкой змеистой трещине видно, что шар внутри пуст. Полное сходство с зажигательной бомбой, что была наполнена горючей смесью, а потом смесь выгорела, разорвав при этом бомбу – иначе почему невиданный шар густо покрыт копотью, окалиной и гарью? Только там, где края трещины вывернуло наружу, виден естественный, сизо-стальной цвет шара.
   Поручик огляделся, ища камень. Не усмотрев такового, направил туда кольт и потянул спуск. Пуля срикошетила с лязгом и звоном, как от первосортной броневой плиты, взбила в болоте фонтанчик бурой жижи.
   – Бомба, право слово, – сказал Платон. – Только это ж какую нужно пушку – оно сажени три шириной, поди... Такой пушки и на свете-то нет, царь-пушка и то не сдюжит.
   – Вот именно, у нас нет, – сказал Воропаев. – А на Луне или на Марсе, вполне вероятно, отыщется.
   – Эт-то как это? – У казака отвалилась челюсть.
   – Вам, господин поручик, не доводилось читывать роман француза Верна «Из пушки на Луну»?
   – Доводилось, представьте, – сказал Сабуров. – Давал читать поручик Кессель. Он из конной артиллерии, знаете ли, так что сочинение это читал в целях профессионального любопытства. И мне давал. Лихо завернул француз, ничего не скажешь. Однако это ведь фантазия романиста...
   – А то, что вы видите перед собой – тоже фантазия?
   – Но как же это?
   – Как же это? – повторил за Сабуровым и Платон. – Ваше благородие, неужто можно с Луны на нас бомбою?
   – А вот выходит, что можно, – сказал Сабуров в совершенном расстройстве чувств. – Как ни крути, а получается, что можно. Вот она, бомба.
   Бомба действительно торчала совсем рядом, и до нее при желании легко было добросить камнем. Она убеждала без всяких слов. Очень уж основательная была вещь. Нет на нашей грешной земле такой пушки и таких ядер...
   – Я не спал ночью, когда она упала, – сказал Воропаев. – Я... м-м... занимался делами, вдруг – вспышка, свист, грохот, деревья зашатало...
   – Мартьян болтал про огненного змея, – вспомнил Платон. – Вот он, змей...
   Все легко складывалось одно к одному, как собираемый умелыми руками ружейный затвор – огненный змей, чудовищных размеров бомба, невиданное чудо-юдо, французский роман; все сидело по мерке, как сшитый на заказ мундир...
   – Я бы этим, на Луне, руки-ноги поотрывал вместе с неудобосказуемым, – мрачно заявил Платон. – Вроде как если бы я соседу гадюку в горшке во двор забросил. Суки поднебесные...
   – А если это и есть лунный житель, господа? – звенящим от возбуждения голосом сказал Воропаев. – Наделенный разумом?
   Они ошарашенно молчали.
   – Никак невозможно, барин, – сказал Платон. – Что же он, стерва, жрет всех подряд, какой уж тут разум?
   – Резонно, – сказал Воропаев. – Лунную псину какую-нибудь засунули ради научного опыта...
   – Я вот доберусь, такой ему научный опыт устрою – кишки по кустам...
   – Ты доберись сначала, – хмуро сказал Сабуров, и Платон увял.
   – К ночи утонет, – сказал Воропаев. – Вот, даже заметно, как погружается. И никак его потом не выволочь будет, такую махину.
   – И нечего выволакивать, – махнул рукой Платон.
   – Вот что, господин Воропаев, – начал Сабуров. Он не привык к дипломатии, и потому слова подыскивались с трудом. – Я вот что подумал... Тварь эту вы не видели, а мы наблюдали. Тут все не по-суворовски – и пуля дура, и штык вовсе бесполезен. Не даст подойти, сгребет...
   – Что же вы предлагаете?
   – Поскольку господина Гартмана вы, как бы деликатнее... использовав бомбу... я и решил, что в места эти вы, быть может, укрылись приготовить схожий снаряд... Что вы ночью-то мастерили, а?
   И по глазам напрягшегося в раздумье Воропаева Сабуров обостренным чутьем ухватил: есть бомба в наличии, есть!
   – Я, признаться, не подумал, поручик... – Нигилист колебался. – Это вещь, которая, некоторым образом, принадлежит не мне одному... Которую я дал слово товарищам моим изготовить в расчете на конкретный и скорый случай... И против чести организации нашей будет, если...
   – А против совести твоей? – Сабуров развернулся к нему круто. – А насчет того народа, который эта тварь в клочки порвет, насчет него как? Россия, народ – не ты рассусоливал? Мы где, в Китае сейчас? Не русский народ оно в пасть пихает?
   – Господи! – Платон бухнулся на колени и отбил поклон. – Ведь барин дело требует!
   – Встаньте, что вы, – бормотал Воропаев, неловко пытаясь его поднять, но урядник подгибал ноги, не давался:
   – Христом богом прошу – дай бомбу! Турок ты, что ли? Не дашь – весь дом перерою, а найду, сам кину!
   – Хотите, и я рядом встану? – хмуро спросил Сабуров, чуя, какое внутреннее борение происходит в этом человеке, и пытаясь это борение усугубить в нужную сторону. – Сроду бы не встал, а вот приходится...
   – Господа, господа! – Воропаев покраснел, на глаза даже навернулись слезы. – Что же вы на колени, господа... ну согласен я!
   ...Бомба имела облик шляпной коробки, обмотанной холстиной и туго перевязанной крест-накрест; черный пороховой шнурок торчал сверху, Воропаев вез ее в мешке на шее лошади, Сабуров с Платоном сперва держались в отдалении, потом привыкли.
   Справа было чистое поле, и слева – поле с редкими чахлыми деревцами, унылыми лощинами. Впереди, на взгорке, полоска леса, – и за ним – снова открытое место, хоть задавай кавалерийские баталии с участием многих эскадронов. Животы подводило, и все внутри холодело от пронзительной смертной тоски, плохо совмещавшейся с мирным унылым пейзажем, и оттого еще более сосущей.
   – Куда ж оно идет? – тихо спросил Сабуров.
   – Идет оно на деревню, больше некуда, – сказал Платон. – Помните, по карте, ваше благородие? Такого там натворит... Так что нам выходит либо пан, либо пропал. В атаку – и либо мы его разом, либо оно нас.
   – С коня бросать – не получится, – сказал Воропаев. – Кони понесут...
   – Так мы встанем в чистом поле, – сказал Сабуров отчаянно и зло. – На пути встанем, как деды-прадеды стаивали...
   Они въехали на взгорок. Там, внизу, этак в полуверсте, страшный блин скользил по желто-зеленой равнине, удалялся от них, поспешал по невидимой прямой в сторону невидимой отсюда деревни.
   – Упредить бы мужиков... – сказал Платон.
   – Ты поскачешь? – зло спросил Сабуров.
   – Да нет.
   – А прикажу?
   – Ослушаюсь. Вы уж простите, господин поручик, да как же я вас брошу? Не по-военному, не по-русски...
   – Тогда помалкивай. Обойдем вон там, у берез. – Поручик Сабуров задержался на миг, словно пытаясь в последний раз вобрать в себя все краски, все запахи земли. – Ну, в галоп! Господин Воропаев, на вас надежда, уж сработайте на совесть!
   Они далеко обскакали стороной чудище, соскочили на землю, криками и ударами по крупам прогнали коней, встали плечом к плечу.
   – Воропаев, – сказал Сабуров, – бросайте, если что, прямо под ноги! Либо мы, либо оно!
   Чудо-юдо катилось на них, бесшумно, как призрак, скользило над зеленой травой и уже заметило их, несомненно, – поднялись на стебельках вялые шары, свист-шипение-клекот пронеслись над полем; зашевелились, расправляясь, клубки щупалец, оно не задержало бега, ни на миг не приостановилось. Воропаев чиркнул сразу несколькими спичками, поджег смолистую длинную лучинку, и она занялась.
   Поручик Сабуров изготовился для стрельбы, и в этот миг на него словно нахлынули чужая тоска, непонимание окружающего и злоба, но не человеческие это были чувства, а что-то животное, неразумное. Он словно перенесся на миг в иные, незнакомые края – странное фиолетовое небо, вокруг растет из черно-зеленой земли что-то красное, извилистое, желтое, корявое, сметанно-белое, загогулистое, шевелится, ни на что не похожее, что-то тяжелое перепархивает, пролетает, и все это не бред, не видение, все это есть – где-то там, где-то далеко, где-то...
   Сабуров стряхнул это наваждение, яростно, без промаха стал палить из обоих револьверов по набегающему чудищу. Рядом загромыхало ружье Платона, а чудище набегало, скользило, наплывало, как ночной кошмар, и вот уже взвились щупальца, взмыли сетью, заслоняя звуки и краски мира, пахнуло непередаваемо тошнотворным запахом, бойки револьверов бесцельно колотили в капсюли стреляных гильз, и Сабуров, опамятовавшись, отшвырнув револьверы, выхватил шашку, занес, что-то мелькнуло в воздухе, тяжело закувыркалось, грузное и дымящее...
   Громоподобный взрыв швырнул Сабурова в траву, перевернул, проволочил; словно бы горящие куски воздуха пронеслись над ним, словно бы белесый дым насквозь пронизал его тело, залепил лицо, в ушах надрывались ямские колокольцы, звенела сталь о сталь...
   А потом он понял, что жив и лежит на траве, а вокруг тишина, но не от контузии, а настоящая – потому что слышно, как ее временами нарушает оханье. Поручик встал. Охал. Платон, уже стоявший на ногах, одной рукой он держал за середину винтовку, другой смахивал с щеки кровь. И Воропаев, который не Воропаев, уже стоял, глядя на неглубокую, курившуюся белесой пороховой гарью воронку. А вокруг воронки...
   Да ничего там не было почти. Так, клочки, ошметки, мокрые охлопья, густые брызги.
   – А ведь сделали, господа, – тихо, удивленно сказал поручик Сабуров. – Сделали...
   Он знал наверняка; что бы он дальше в жизни ни свершил, чего бы ни достиг, таких пронзительных минут торжества и упоения не будет больше никогда. От этого стало радостно и тут же грустно, горько. Все кончилось, но они-то были.
   – Скачут, – сказал Платон. – Ишь, поди, целый эскадрон подняли, бездельники...
   Из того лесочка на взгорке вылетели верховые и, рассыпаясь лавой, мчались к ним – человек двадцать в лазоревых мундирах, того цвета, что страсть как не любил один поручик Тенгинского полка, оставшийся молодым навечно. Триумфальные минуты отошли, холодная реальность Российской империи глянула совиными глазами.
   – Это по мою душу, – сказал Воропаев. – Что, господа, будет похуже лунного чуда-юда. Ничего, все равно убегу.
   К ним мчались всадники, а они стояли плечом к плечу и смотрели – Белавинского гусарского полка поручик Сабуров (пал под Мукденом в чине полковника, 1904), нигилист с чужой фамилией Воропаев (казнен по процессу первомартовцев, 1881), Кавказского линейного казачьего войска урядник Нежданов (помер от водки, 1886), – смотрели равнодушно и устало, как жены после страды, как ратоборцы после тяжелой сечи. Главное было позади, остались скучные хлопоты обычного дня и досадные сложности бытия российского, и вряд ли кому из них еще случится встретиться с жителями соседних или отдаленных небесных планет...
   Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Так утверждали древние, но это утверждение, похоже, не для всего происходящего в нашем мире справедливо.
 
    1988

БАЙКИ НАЧАЛА ПЕРЕСТРОЙКИ

КАЗЕННЫЙ ДОМ
(из повести «Зачуханск, как забытый»)

   ...И случилось так, что пресытился зачуханский бомонд развлечениями и деликатесами по причине их неимоверной доступности. И черная икра опостылеет, если кушать ее ложками что ни день, и японские видеокассеты осточертеют, если их привозят контейнерами. И все такое прочее, о чем мы с вами и понятия-то не имеем, – оно тоже надоест, будучи повседневностью.
   И воцарилась скука великая. Первый секретарь Зеленый с превеликими трудами раздобыл черно-белый телевизор и смотрел «Сельский час», время от времени промахиваясь по супруге надоевшим саксонским фарфором. Предоблисполкома Мазаный, ошалев, ударился в извращения: забрел в рабочую столовую, скушал там «котлету с макаронами» и чуть не помер с непривычки, но оклемался и даже допил «компот» (по Зачуханску, не забывшему еще историю с динозавром, молнией пронесся слух: «Снова Мазаный чудит!»). Прокурор Дыба в старом ватнике вторгся в котельную, распугав дегустировавших стекломой бичей, отобрал у трудяги Поликратыча лопату и принялся шуровать уголек, громко объясняя, что он не пьян, что маленькие зелененькие диссиденты вокруг него на сей раз не скачут, а просто подыхает он от тоски. Правда, надолго его порыва не хватило: уголь – вещь тяжелая, но именно в кочегарке прокурора Дыбу осенило.
   Вскоре его идею подхватили и творчески развили режиссер облдрамы имени Смычки Прохарецкий и ответственный за культуру Шептало. Идея получила название «Дом отдыха Зачуханский централ» и материальное обеспечение.
   По бумагам, понятное дело, объект провели как филармонию. Местному населению с помощью умело пущенных слухов объяснили, что строится очередной ЛТП. Тем более, снаружи было похоже – высоченный забор, колючка да вышки.
   На территорию Зачуханского централа сановный гость вступал под магнитофонную запись известной народной песни «Динь-бом, динь-бом, слышен звон кандальный...» На госте, облаченном в тюремный бушлат, и в самом деле позвякивали натуральные кандалы, скопированные с музейных образцов. Гостя встречал бравый полковник жандармерии – роль эту исполнял режиссер Прохарецкий, а для особо именитых отдыхающих – и сам Шептало. Жандарм тряс кулаком под носом у кандальника и ревел:
   – Попался, большевистская морда! Ну ты у меня тут и сгниешь!
   Вслед за тем два дюжих жандарма Вася и Арнольдик (бывшие обкомовские шоферы) влекли жертву в сырую одиночку, где в большом ассортименте имелись тараканы, мокрицы, клопы и крысы (для большинства отдыхающих вся эта живность была сверхэкзотичной, один третий секретарь из Нечерноземья нипочем не хотел уходить отсюда без серой крысы Маньки, так и уехал, прижимая ее к груди). Спали узники на голых нарах, кормили их раз в день хлебом из магазинов для простонародья и полусырым минтаем (многие впервые узнали о существовании этой рыбы). Тем, кто курил, курева не давали, зато гоняли, прикованными к тачкам, возить каменья или пилить дрова. Вдобавок Вася и Арнольдик материли их нещадно да иногда поддавали по физиономии – не очень сильно, но все-таки. Каждый день приезжал стряхнувший всякую меланхолию прокурор Дыба в лазоревом мундире, с Владимиром на шее, таскал на допросы, орал, что изведет большевистскую заразу под корень, лупил кулаком по столу и требовал признаться, что из Маркса читали да кому давали читать еще. Большинство честно признавались, что Маркса не раскрывали сроду. Дыба им верил, но все равно ругал, стращал, кормил селедками и сажал в карцер – страшно ему нравилась новая игра, спасу нет.
   После недельки-другой пребывания в Зачуханском централе вышедшие на свободу номенклатурные узники чувствовали себя заново родившимися. Опостылевшую было икру наворачивали так, что за ушами трещало, садясь в черную «Волгу», испытывали прямо-таки детское умиление, все краски и запахи жизни обретали прежнее многоцветье и прелесть. Да и в душе оставалось гордое сознание приобщенности к героической жизни дедов-зачинателей. Посему централ пользовался среди номенклатурных работников популярностью несказанной. Его срочно расширили, но очередь все равно выстроилась на год вперед, и намекали, что ожидается Он Самый... Жандармы Вася и Арнольдик несказанно разбогатели, передавая узникам недозволенное тюремными правилами. Предоблисполкома Мазаный с каторги не вылезал, приходилось в шею выпихивать за ворота. Особенно Мазаному нравилось намекать на допросах на свою принадлежность к «школе Лонжюмо», редакции «Искры» и честить Дыбу «сатрапом самодержавия» – за что однажды вошедший в раж Дыба лишил его двух зубов.
   Случалось всякое. Однажды комсомольский деятель Чабуберидзе, молодой и горячий, решил играть по всем правилам: обманул бдительность жандарма Васи, ахнул его кандалами по головушке, сделал подкоп под забор и сбег. Недалеко, правда, ушел, его вскоре изловили в городе непосвященные постовые, оповещенные звонком Прохарецкого, что у него в приступе белой горячки сбежал исполнитель роли декабриста, приметы: в каторжном бушлате и кандалах. Чабуберидзе вернули в централ малость помятого, но веселого и вопившего: «Вах, скушали, опрычники? Я – как Камо, да!» А однажды на поверке в камере обнаружили неизвестного, оказавшегося при сыске совершенно посторонним бухгалтером агропрома Тютиным, которого Дыба по пьяной лавочке арестовал в городе и мордовал три дня, вынуждая признаться в связях с Плехановым. Бухгалтера выпустили прежде, чем он успел окончательно ополоуметь, выдали кусок финской колбасы и объяснили, что это такая новая проверка, вид аттестации. Случай этот никого не встревожил. Не забеспокоились и тогда, когда прокурор Дыба отправил во Францию заказ на гильотину, а Мазаный во всех анкетах стал писать, что многократно являлся узником царской каторги, и требовал на этом основании звездочку к юбилею.
   А беда-то и грянула – внезапно, как обычно обстоит с бедами-напастями. С очередной партией каторжан поступила «анархистка Клава», она же Анжела Петровна Шармантова, та самая, что быстро делала карьеру и попала уже в число тех, кого в газетах обозначают «...и другие товарищи» (это для нас с вами сие выражение представляется пустячком, а на самом деле за ним стоит строгая иерархическая лестничка – согласно невидимой табели о рангах). Было Анжеле Петровне тридцать с малым, и выглядела она так, что в западных цветных журналах для взрослых мужчин заработала бы большие денежки, малость попозировав (так она сама говорила близким подругам и, в общем, имела на то основания). Каторжная роба лишь придавала Анжеле Петровне пикантности. А жандармы Вася с Арнольдиком увязли уже в игре по самые уши и стали плохо соображать, где игра, а где развитой социализм... Одним словом, на визг Анжелы Петровны и ее вопли о помощи никто не прибежал – полагали, так и надо, каторжные будни.