– А точно, я слышал, это место у вас нечистое, – заговорил Федя.
   – Варнавицы? Еще бы! Еще какое нечистое! Там не раз, говорят, Хозяина видели, старого барина! Ходит, говорят, во френче, трубку покуривает и все это этак охает, чего-то на земле ищет. Его раз Нина-то повстречала: «Что, мол, батюшка Осип Виссарионыч, изволишь искать на земле?» – «Разрыв-траву, – говорит, – ищу». – «А на что тебе, батюшка генералиссимус, разрыв-трава?» – «Давит, – говорит, – могила, давит, Ниночка: вон хочется, вон...»
   – Вишь какой! – заметил Федя. – Мало, знать, пожил.
   – Экое дело! – промолвил Костя. – Я думал, покойников можно только в родительскую субботу видеть.
   – В родительскую субботу ты можешь и живого увидеть, – подхватил Илюша. – Кого, то есть, в этом году снимать будут. Стоит только ночью сесть на крыльцо исполкомовское да все на дорогу глядеть. Те и пойдут мимо тебя, по дороге, кому в этом году сняту быть. Вот у нас в прошлом году Улитина на крыльцо ходила.
   – Ну и видела она кого-нибудь? – с любопытством спросил Костя.
   – Перво-наперво она сидела долго-долго, никого не видела и не слыхала. Вдруг слышит – как бы сирена вдали взвыла. Смотрит – Ивашка Федосеев идет...
   – Тот, что сняли весной? – перебил Федя. – С возбуждением дела?
   – Тот самый. Идет и головушки не подымет. Ну, а потом смотрит – женщина идет. Она вглядывается, вглядывается, – ах ты, господи! – сама идет по дороге, сама Улитина:
   – Ну что ж, ведь ее еще не сняли?
   – Да году-то еще не прошло. А ты посмотри на нее: на чем кресло дер-жится...
   Все опять притихли.
   – А у нас такие слухи ходили, что, мол, прокуроры по земле побегут, законы соблюдать заставят, распределители закроют, самолеты полетят с опергруппами, а то и самого Мишку увидят.
   – Какого это Мишку? – спросил Костя.
   – А ты не знаешь? – с жаром подхватил Илюша. – Ну, брат, откентелева же ты, что Мишки не знаешь? Сидни вас в исполкоме сидят, вот уж точно сидни. Мишка – это будет такой человек удивительный, который придет, и ничего ему сделать нельзя будет. Захотят ему, например, глаза отвести, выдут на него с липовыми отчетами и повышенными обязательствами, в свете и в ответ на происки единогласно принятыми, а он вот так глянет – и сразу поймет, что глаза ему отводят. Ну и будет он ходить по селам и городам и все переделывать, ну а сделать ему нельзя будет ничего. Уж такой он будет удивительный лукавый человек.
   – Ну да, – продолжал Павел своим неторопливым голосом. – Такой. Вот его-то и ждали у нас. Крикнул кто-то: «Ой, Мишка едет! Ой, Мишка едет!» – да кто куды! Старостин наш дачу собственную с перепугу спалил. Кузькин фартук напялил и шашлыки продавать стал – авось, думает, изверг за кооператора примет да помилует; Дорофеича до сих пор из трансформаторной будки не выманят – кричит, что он электроток и ему там самое место обитать. Таково-то все всполошились! А он и не приехал...
   Настало молчание.
   – Гляньте-ка, гляньте-ка, ребятки, – раздался вдруг детский голосок Вани. – Гляньте на божьи звездочки – что пчелки роятся! Как на почетном президиуме! – Павел встал и взял в руку пустой котельчик.
   – Куда ты? – спросил его Федя.
   – К машине, коньячку зачерпнуть.
   – Смотри Серому Домовому не попадись! – крикнул ему вслед Илюша.
   – А правда ли, – спросил Костя, – что Акулина все и потеряла, как к Серому Домовому попала?
   – С тех пор. Какова теперь! Знать, не ожидала, что ее скоро вытащут. Все и подписала, все рассказала, где зарыто, где замуровано. Дочиста выгребли...
   – А помнишь Васю? – печально прибавил Костя. – Того, что погорел? Уж какой хват был! Мать-то его Феклиста, уж как же она его любила. Другие бабы ничего, как увидят, что им в дом тащут, так только радуются. А Феклиста, бывало, как станет кликать: «Опомнись, мой соколик! Вернись в народ, вернись! Добром не кончится, конфискация грянет!» И как в воду глядела...
   Павел подошел к огню с полным котельчиком в руке.
   – Что, ребята, – начал он, помолчав, – неважно дело. Я Васин голос слышал. Только стал я к коньячку нагибаться, вдруг зовут меня Васиным голоском: «Павлуша, подь сюды». Я отошел. Однако коньячку зачерпнул.
   – Ах ты, напасть! Ах ты, свежие ветры! – проговорили остальные.
   – Ведь это тебя Серый Домовой звал, Павел, – прибавил Федя. – А мы только что об нем, о Васе-то, говорили.
   Мальчики приутихли. Они стали укладываться перед огнем. Я кивнул им и пошел вдоль задымившейся реки. Не успел я отойти и двух верст, как мимо меня промчался отдохнувший табун. Развевались алые крылья Идеалов, золотистыми огнями вспыхивали цитаты, и все незыблемым казалось, ненарушимым...
   Я, к сожалению, должен добавить, что в том же году Павла не стало. Серому Домовому он не попался. То ли расшибся, слетев на полном скаку с Идеала, то ли съеден дикарями в дальних странах. Жаль, славный был парень!

ИЗ ЖИЗНИ ПУГАЛ

   В девять утра на Лубянку был звонок по «вертушке», от Хозяина. Через двадцать секунд черный бронированный «бьюик» лучшего друга советских физкультурниц Лаврентия Павловича вылетел из ворот, как пушечное ядро. Смазливые девушки с визгом бросились в подворотни, но на сей раз все обошлось. Лаврентий Павлович сломя голову мчался по государственной необходимости. Московские дворники и сексоты, ранние пташки, провожали машину взглядом и понимающе переглядывались: спозаранку спешит ныне товарищ Берия, ближайший соратник. Снова, поди, врачи-вредители пекинского медведя в зоопарке отравили, чтоб порушить дружбу нашу с председателем Мао. А то лженаука какая объявилась...
   Но дело было совсем не так. Прибыв на ближайшую дачу в Кунцево, Лаврентий Павлович перекинул через плечо большой пыльный мешок и предстал пред ясны очи генералиссимуса. Генералиссимус был суров – внук не ел манную кашу. Дедушка ему и так и сяк, а внучек бросил ложку и ноет:
   – Да ну ее, деда, сам заварил, сам и расхлебывай...
   Увидев Лаврентия Павловича, генералиссимус просиял:
   – Кушай, малэнький оппортунист, а то вот Лаврэнтий Палыч с мэшком пришел. Нэ будэшь есть кашу – забэрет!
   Внук съел кашу молниеносно, чуть ложку от страха не проглотил. Генералиссимуса это обрадовало, и он взревел:
   – Васылия мне!
   Пред ясны очи вождя народов предстал сын Василий – с помощью двух охранников, ибо сам он после вчерашнего-позавчерашнего к вертикальному передвижению был неспособен.
   – Васылий, – сказал отец народов и беспутного Василия. – Вот Лаврэнтий Палыч с мэшком пришел. Будэшь похмэляться...
   И ежу понятно, что беспутный сын Василий тут же поклялся переболеть без опохмелки и выдал запасы спиртного.
   – Свэтлану ко мне! – отдал генералиссимус историческое указание.
   Доставили сию минуту ни живу ни мертву.
   – Свэтлана, а Свэтлана, – сказал отец народов. – Вот Лаврэнтий Палыч с мэшком пришел. Если будешь заниматься интымной жизнь с режиссером Каплэром...
   Дочь Светлана тут же дала клятву забыть и про интимную жизнь, и про режиссера Каплера, формалиста и космополита. Мир, покой и благолепие воцарились в семье отца народов. Однако он ощущал в себе огромный запас нерастраченной энергии, а посему снял трубку и приказал:
   – Лазарь, а Лазарь! Чтоб через месяц ты мне построил на Чукотке самый большой в мире мэталлургический комбинат! А если за три недели управишься – можешь своим именем назвать! Если не управишься – тогда моим.
   Трубка жалобно залепетала в том смысле, что дело это не такое уж простое. Тогда генералиссимус, отечески и хитро улыбаясь в усы, рек:
   – А вот тут у мэня Лаврэнтий Палыч с мэшком пришел! Если не построишь за месяц – забэрет!
   Трубка бодро отрапортовала, что все будет сделано согласно историческим указаниям и молниеносно. В таком духе прошли еще несколько разговоров с постоянными ссылками на Лаврентия Палыча и его мешок. Вот только с маршалом Тито вышла неувязка – не испугался маршал ни Лаврентия Палыча, ни мешка, заматерился и трубку бросил. Тут же было велено забыть Югославию, будто ее и на свете не было. Генералиссимус ее лично отчекрыжил ножницами с карты Европы и повелел: всех, у кого старые карты найдут, – на Чукотку. Металлургический комбинат строить. Гордый своей полезностью Лаврентий Палыч был отпущен восвояси с напутствием: «Будэшь еще балерин прямо со сцены утаскивать – сам с мэшком приду и забэру!» Лаврентий Павлович пообещал не блудить боле, взял мешок под мышку и пошел вон. Про себя он думал, что блудить будет все равно, потому что генералиссимус, как все великие люди, зрит исключительно вдаль, в необозримые исторические перспективы, а под носом у себя видит ровно столько, сколько хочет видеть да сколько ему покажут.
   В прихожей встретился Хрущев и нехорошо посмотрел вслед. Лаврентий Палыч этого не заметил, а напрасно, на дворе пятьдесят второй уж доходил...

КУРЬЕЗ НА ФОНЕ ФЕНОМЕНА

   Разумеется, вся вина лежит на этом чертовом метеорите – нашел где падать! Выбери он иную траекторию, мог бы промчаться мимо Земли и навсегда кануть в бездны мирового эфира. Или вмазаться в американский шпионский спутник к вящей пользе всего прогрессивного человечества. Но метеорит не придумал ничего лучшего, кроме как опаскудить небо над честным советским городом. Доля вины лежит, конечно, и на грозовых облаках, начавших набухать над городом в то утро, на электричестве, магнетизме и прочих высокоумных физических явлениях природы. И на рукотворных явлениях есть вина. Словом, все сплелось в роковой клубок аккурат в тот момент, когда Ромуальд Петрович Мявкин шествовал на работу. Пешком шел. Машины ему не полагалось, ибо не был он секретарем под порядковым номером, даже завотделом не был, но являлся все же номенклатурно-аппаратным кадром, всегда готовым подхватить, откликнуться, поучать и обличать, ударить по проискам в осуществление решений. При деле был, одним словом «с людями работал».
   Тут оно все и произошло. Душераздирающий свист ввинтился в солнечное утро, радужные пятна заплясали перед глазами, как стриптизетки из увиденной недавно под величайшим секретом видеопорнухи, верх и низ на секунду поменялись местами, а внутренности едва не эвакуировались через рот. Ошарашенный Ромуальд Петрович не сразу, но отметил, что с окружающим что-то произошло: застроенная старинными домами улочка вроде бы не изменилась, но нечто привычное напрочь исчезло, а нечто непонятное прибавилось. И пока он вертел головой, пытаясь уяснить суть изменений, к нему подошли с двух сторон.
   Справа надвинулась юркая личность в пальто горохового цвета и в сером котелке. Физиономия у личности была абсолютно незапоминающаяся, взгляд соскальзывал с нее, как муха с новенького бильярдного шара, не в состоянии зацепиться за напрочь отсутствующие особые приметы. Физиономия у личности была гнусненькая, вся в охотничьем азарте.
   Слева возвышался детина с буйной бородищей, облаченный в гимнастерку, синие шаровары с лампасами, смазные сапоги и бескозырку, из-под коей курчавился чуб. Из особых примет у детины имелись шашка и витая нагаечка, явно тяжеленькая.
   Вышеописанные молча взяли Мявкина за оба локтя, и последний обнаружил вдруг, что на пуговицах у детины красуется отмененный революцией символ самодержавия, двуглавый орел, и тот же символ нагло сияет на кокарде.
   – Это вы здесь кино... – пискнул Мявкин.
   – А вот пошли к господину поручику, – веско сказал детина вместо ответа и так наподдал кулачищем по загривку, что Мявкин проглотил все подступившие было к языку протесты и покорно засеменил туда, куда его грубо влекли.
   А влекли его к скамейке, где восседал – нога за ногу, – постукивал орленым портсигаром по колену чрезвычайно подтянутый и обаятельный господин в голубом мундире с серебряными погонами и аксельбантами. И у этого на пуговицах – орлы, орлы, орелики, старорежимные отмененные пташечки! Господи, что же это делается-то?
   – Господин Мявкин! Ромуальд Петрович! – расцвел голубой так, словно до сих пор и не видел от жизни настоящей радости. – А мы уж ожиданиями истомились, знаете ли... Позвольте представиться – Охранного отделения департамента полиции поручик Крестовский!
   – Бомба у его за пазухой, – мрачно наябедничал детина. – Когда брали, кричал – вы, мол, здесь, а я в вас кину. Плетюганов бы вдосыт...
   Вслед за тем сноровисто обшарил карманы Мявкина и, будучи немного обескуражен отсутствием в оных метательно-взрывчатых предметов, передал голубому партбилет.
   – Ка Пэ Эс Эс, – выразительно прочитал голубой. – Ого, новое название, в целях конспирации надо полагать. Бумага и фактура не в пример роскошнее – разбогатели, господа большевики? Еще одна экспроприация, видимо?
   Происходящее все больше кренилось в сторону самой дикой фантасмагории, но, странное дело, Мявкин почему-то сразу поверил, что это не розыгрыш и не кино, что все взаправду, что это проклятое прошлое, а светлое его настоящее с беспечальным бытием, спецбуфетом и президиумами наступит аж через... И даже если все обойдется, впереди – сыпной тиф, сырой хлеб, субботники, где надо вкалывать всерьез, и масса других неудобств, уместных лишь на экране цветного телевизора...
   В голове у Мявкина лихорадочно прыгали обрывки прочитанных книг и виденных фильмов. Он набрал в грудь побольше воздуха и тоненько завопил:
   – Сатрапы, мать вашу!
   Но голос сломался петушиным тенорком. Витая казачья плеть чрезвычайно больно проехалась по его спине справа налево, слева направо, и из горла вырвалось лишь:
   – Ва-ва-ва...
   – Вот именно, – сказал поручик. – Я вами удручен, господин Мявкин. Брали бы пример с господина Лермонтова. – Он полузакрыл глаза и звучно продекламировал: «И вы, мундиры голубые...» Вот это впечатляет, проникнуто неподдельным чувством. А вы? «Сатрапы» – как пошло... В стиле истеричной курсистки. Но мы отвлеклись. Большевик?
   – Большевик, – гордо сказал Мявкин. – Номенклатурный!
   – Ах, как это плохо, – скорбно покивал головой поручик. – Понимаете, большевиков мы сажаем в тюрьму, отправляем на каторгу, ссылаем в дикие тундры. Где золото моют в горах – изволили слышать романс? А то и вешаем – когда речь идет о важных птицах, к которым вы, господин Мявкин, судя по вашим документам, безусловно принадлежите. Как вам перспектива?
   – Шкуру спущу и в Туруханск голым пущу, – грозно пообещал детина, демонстрируя кулак, заслонивший Мявкину все окружающее. Жутко было и подумать, что этот кулак способен сотворить с ребрами и зубами. – Запираться перед господином поручиком? Я т-те, сицилист!
   Поручик Крестовский курил, элегантно выпуская дым. Невыносимо рентгеновские были у него глаза, просвечивавшие, казалось, каждую клеточку организма и выдававшие ей заверенную печатью характеристику.
   – Итак? – спросил он. – Как учит практика, люди делятся на здравомыслящих и фанатиков. Вот вы себя к которой разновидности относите, господин Мявкин? В житейском плане?
   – К зд-здравомыслящим, – сообщил Мявкин. – Я же так... с-сл-ужу вот... канцелярск...
   – А это уже обнадеживает, – искренне порадовался за него поручик. – Ведь что от вас требуется, какой характер я желал бы придать нашему дальнейшему общению? Один интеллигентный человек подробно и вежливо отвечает на вопросы другого интеллигентного человека – и только лишь. Начнем, пожалуй?
   И Мявкина понесло, как испугавшуюся авто извозчичью сивку. Он перечислил всех своих сослуживцев с подробной характеристикой таковых, рассказал об очередном заседании бюро, осветил последние решения, указания и уточнения. Подробности, номера телефонов, содержимое красных папок, сплетни и собственные наблюдения сыпались из него, как предвыборные обещания из кандидатов – и импортных, и отечественных. Поручик усердно скрипел перышком «рондо», не пренебрегая никакими мелочами и частностями. Казак знай себе похлопывал Мявкина по плечу, напутствуя:
   – Испражняйся, сукин сын, до донышка...
   Дальнейшее происходило как бы во сне и как бы помимо Мявкина: расписка о сотрудничестве, скрепленная его знаменитой витиеватой подписью, новоприсвоенный, как деликатно пояснил поручик, «рабочий псевдоним» Тенор, засунутые в карман зеленые царские трешницы, большие, размером почти с тетрадный лист, орлом украшенные.
   – Теперь подумаем, что же нам с вами делать далее, – заключил поручик. – К эсдекам внедрять? – Он с сомнением покрутил головой. – Довольно быстро пристукнут, сдается мне. Для эсеров вы тоже... того-с... Они не дураки, мигом раскусят. К анархистам сможете?
   – Точно так! – рявкнул – откуда что взялось! – Мявкин и даже каблуками друг о дружку пристукнул.
   – Вот и прекрасно. Итак, господин Тенор...
   И тут все закрутилось назад – световые и звуковые эффекты, мерзкие ощущения внутри организма... Вновь Мявкин оказался в родном, светлом, сияющем времени, пятью звездами, как лучший коньяк, осененном. И тут же рысцой дернул в родимое здание. Правда, поплакал потом от счастья в туалете, на финском унитазе сидючи, – не каменный наш Мявкин, в самом-то деле.
   ...Шум был изрядный. Не из-за Мявкина, а из-за феномена. Нагрянула орава столичных и прочих физиков, репортеров понаехало, иностранцы встречались чаще, чем за границей, город негаданно угодил в программы «Время» и «Ай-ти-ви», в журналы «Нейчур», «Вокруг света», «Нэйшнл Джиогрэфик» и множество других изданий. Было компетентно установлено, что метеорит состоял то ли из рассеянных антимезонов, то ли из конденсированного нейтрино и во взаимодействии с грозовыми тучами, земным электромагнетизмом и вредными выбросами местного завода азотно-белковых удобрений вызвал, как объяснил по телевизору профессор Капица, «локальное кратковременное пересечение различных временных пластов».
   Прорвавшегося в современность золотоордынского нойона Елдигей-Гуль-багатура силами местных пожарных отловили и впоследствии переучивали на лектора общества «Знание». Слесарь Патрикеев, ссыпавшийся из решающего года определяющей пятилетки аж во времена Кия, Щека и Хорива, вернулся невредимый, хотя и пьянехонький вдребезину. Еще несколько граждан, провалившихся в разные эпохи, вернулись в состоянии разной степени потрепанности, но живые. Единственной невосполненной утратой стал начальник милиции капитан Клептоманов – он затерялся в глубине веков, оставив записку, что подался к гулящим людям на Дон. Да еще бог знает из какого времени занесло и не унесло назад стоптанный лапоть, который впоследствии писатель Пикуль печатно объявил тем самым лаптем, которым хлебал кислые щи герцог Бирон в ссылке.
   Точности ради следует упомянуть, что вскоре в группу научного расследования примчался заведующий горпромторгом Моисей Маркович Трубецкой и приволок ведро, до половины наполненное царскими империалами и драгоценностями, – по его словам, посудину эту со всем содержимым занесло к нему в квартиру неведомо из какого исторического отрезка. Из Грановитой палаты, должно быть. Ученые находку оприходовали – не без возражений со стороны городского ОБХСС, которого смущало несоответствие возрастов ведра и Грановитой палаты...
   Ромуальд же Петрович Мявкин остался в стороне от всей этой шумихи – царские трешницы он тут же порвал и спустил в финский унитаз, а большая часть архива охранного отделения, как известно, сгорела при наступлении кратковременной февральской буржуазной демократии. Первое время, признаться, Мявкину было не по себе при прохождении по улицам – боялся, что вынырнет вдруг из переулка гороховое пальто или казачина с плетюганом, а то и самый страшный – остроглазый поручик Крестовский. Но постепенно страхи рассосались – все исследования относительно феномена Мявкин штудировал внимательнейше и сделал выводы. С нейтрино и земным электромагнетизмом он совладать, понятно, не мог, но за выбросы фабрики удобрений взялся с изумившей всех энергией и добился полного их прекращения, за что был отмечен и рекомендован в замзавотделы. Да и вообще, как сказал профессор Капица, согласно теории вероятности подобные феномены с мешаниной времен случаются раз в миллион лет. А то и реже.
   Спокойнее все же на душе с теорией вероятности, хоть и не наш, не отечественный ум ее выдумал. И только ночами на унитазе Мявкин мысленно ругает того салажонка без единой звездочки, что заварил такую кутерьму, когда все было так уютно и покойно. Хотя и теперь отсидеться можно, если умело шебаршиться.
   Братцы, неужто отсидится, сволочь?