Страница:
Понимаете? Мы с ней попросту не знали, куда следует писать. Дом разрушен до основания, номера моей полевой почты она не знала. Я не знал, где она, она не знала, где я. Я пробовал писать в домоуправление (она, как потом выяснилось, тоже писала) – но ответов не было, ни разу. Ну, понять можно: в домоуправлении своих забот хватало…
Вот так я и воевал до сорок четвертого, представления не имея, где жена с дочкой, что с ними, живы ли они вообще. Как воевал, рассказывать не интересно. Как все. Отступали, потом наступали, два раза ранило, оба раза легко, наградили пару раз… Обычная история.
Мучило, конечно, что с семьей у меня полная неизвестность. Но понемногу притерпелся, все это как-то сгладилось, ушло поглубже. Да и некогда было горевать, не до того. С другими бывало гораздо хуже – с теми, кто совершенно точно знал, что семья погибла. А у меня, по крайней мере, оставалась надежда…
Ну вот… В сорок четвертом мы стояли в Белоруссии. Уже и не помню, как называлась та деревенька, что-то совершенно обыденное, какие-то «вичи»: Козельковичи, Костюковичи, Кроликовичи… Что-то похожее. Нет, не Барановичи. Барановичи – это город, к тому же близко от границы. А мы стояли в восточной Белоруссии, где-то меж Могилевом и Бобруйском. Не в том дело…
Главное, я однажды узнал, что наши солдатушки, бравы ребятушки, прямо-таки в массовом количестве шляются к какой-то бабке – и эта бабка им гадает, что ли. Судьбу предсказывает, объясняет насчет пропавших родственников, что-то еще…
Я поначалу посмеялся и забыл. А потом оказалось, что к ней ходил Женя… ну, фамилия вам ни к чему. Еще напишете полностью, а он жив-здоров, смотришь, не понравится… Мой офицер, толковейший парень (я тогда уже был начальником штаба артполка). Представляете? Интеллигент бог ведает в каком поколении, коренной петербуржец, математик, как и я, материалист до мозга костей, член партии, наконец… И шмыгает под покровом ночи к бабке-гадалке, словно в повести Гоголя…
Я ему мягонько поставил на вид. Так вот, он ничуть не смутился и не растерялся. Смотрел на меня как-то очень уж серьезно и говорил примерно следующее: материализм материализмом, но та бабка на шарлатанку не походит ничуть. Мол, она знала о нем то, что узнать ниоткуда не могла – и то, что она ему сказала, на правду походит как две капли воды. А под конец ненавязчиво намекнул, что и мне бы не грех… (он мои жизненные обстоятельства прекрасно знал).
Честно признаться, я вспылил, наорал на него, выгнал. Негоже шутить такимивещами.
А потом… Как бы это описать… Засело занозой. В такие моменты в любом материалисте просыпается нечто трудноописуемое. Умом веришь, что никаких колдунов и гадалок быть не должно, а сердце ноет– а вдруг?
Короче, я промаялся так несколько дней. И пошел. Взял пару банок консервов, еще какую-то еду – и пошел. Точно знал уже, где она живет.
Оказалось, самая обыкновенная бабка. И самая обыкновенная избенка, ни малейшей странности. Бедная избушка, лавка да стол, даже кошки нет…
Очень трудно у меня с ней поначалу налаживалось. Я и конфузился этого самого предпринятого предприятия, и никак не мог сформулировать задачу – чего мне, собственно, от нее нужно. Она сама начала, глядя, как я топчусь и мекая. Сказала, что ей и так все ясно: мол, сразу видит, что я переживаю за семью, про которую мне ничегошеньки неизвестно. Сказала, что у меня дочка, возраст назвала точно, шесть лет – ей как раз к тому времени должно было исполниться шесть…
Предположим, само по себе это еще ни о чем не говорило. Мало ли откуда могла узнать – от того же Женьки. Он отличный парень, не стал бы устраивать мне такойрозыгрыш, но все равно, рационалистическое объяснение имелось…
А потом она говорит:
– Не грусти, жива твоя мальжонка. Жена, по-вашему.
(То ли она была полька, то ли просто пересыпала речь польскими словечками. У них в Белоруссии тогда, да и теперь, говорили на весьма экзотической для москвича языковой смеси…)
И продолжает:
– И дочка жива. Жива твоя Милочка.
Это тоже еще было не доказательство. Было от кого узнать, что мою дочку зовут именно Милочкой, а не, скажем, Олимпиадой…
Бабка, видимо, почувствовала, что я ей не верю. Но особенно обиженной не казалась. Смотрела на меня с этакой ласковой укоризной, как на несмышленыша. Заухмылялась беззубо и безразличным таким голоском говорит:
– Синенький халатик она с собой взяла, да уж давненько не надевает, тебя же нету…
Вот тут я и сел бы, да уже сидел…
Ах да, откуда же вам знать… Это у нас с Наташей была такая игра. Когда она хотела, чтобы нынче ночью… в общем, надевала синий халатик. Ситцевый, с красной тесьмой по краю. Как бы условный знак. И вот об этомне знала ни единая посторонняя душа… Вот здесь меня проняло по-настоящему, тут я крепенько призадумался, этогоей никто не мог рассказать…
И тут она, словно бы сердито, заявила, что нечего, мол, толочь воду в ступе. Таких, как я, у нее столько, что не протолкнуться, и всем надо помочь. А потому она сразу переходит к делу…
Выставила на стол тарелку, самую обыкновенную, глубокую. У меня эта тарелка до сих пор перед глазами – краешек отколот, выщерблинка примерно с половину спичечного коробка, двойной синий ободок, и на дне нарисованы какие-то желтые цветочки…
Принесла ковшик воды из сеней, налила тарелку до краев. Когда вода успокоилась, велела сесть поближе и смотреть в эту воду. Сама стояла за спиной и бормотала что-то…
Вы не поверите… Вода в тарелке сначала стала мутнеть, потом и вовсе почернела, так что походила уже скорее на чернила – а дальше, через несколько минут, опять стала прозрачной, оттуда словно бы заструился неяркий свет…
И там появилась улица, улица и дома. Теперь можно привычно сказать: «как в телевизоре», но тогда, в сорок четвертом, мне это сравнение и в голову не приходило….
Я словно бы смотрел в круглое окошечко на незнакомую улицу. Временами картинкаподрагивала, замутнялась на миг, но потом опять становилась четкой, ясной.
И я увидел Наташу. Ясно, отчетливо, словно смотрел в хороший цейсовский бинокль (у меня тогда был такой, трофейный). Платье на ней незнакомое, в Москве у нее такого не было, но это была она, никаких сомнений. Она ничуть не изменилась, не выглядела ни грустной, ни веселой – обыкновенная. Шла по улице, потом вошла в какое-то странное здание: определенно старинной постройки, причудливое такое, очень красивое – сущее каменное кружево…
И вот тут я не выдержал – дернулся, кажется, даже крикнул что-то, как будто она могла услышать. Вода моментально помутнела, колыхнулась, всплеснула, словно туда упал камень – и снова прояснилась, только теперь это была самая обыкновенная вода…
Я видел, понимаете? Ясно, отчетливо, это был не сон, не галлюцинация какая-нибудь…
Бабка меня выругала – за то, что не смог посидеть спокойно. Сказала, что второй раз уже не получится. Я стал расспрашивать, где жена, что с ней, но старуха, полное впечатление, сама не знала. Говорила только, «где-то очень далеко», «окропне далеко». «Окропне» по-польски – «ужасно»…
Ну, я ушел. Шагал напрямик, налетел на какой-то забор, рассадил руку…
После этого и жилось, и воевалось как-то воодушевленнее. Я старухе поверил, понимаете, поверил. После того, что она мне сказала и показала.
И ведь не обманула! Все было правильно. С Наташкой и с дочкой я увиделся только через два года, в сорок шестом. Но все было правильно. Оказалось, у нее и в самом деле появилось такое именно платье, что я видел. И здание это, когда я начал его описывать, Наташа узнала моментально…
Их эвакуировали в Томск. Она там работала в одной конторе. И это здание старинное, дореволюционной постройки было в то время обкомом партии. Она туда ходила по работе. Все совпало, полностью.
Вот такая мне однажды встретилась бабка. И больше ничего подобного со мной в жизни не приключалось. А тарелка до сих пор перед глазами…
Немец Хуберт
Вот так я и воевал до сорок четвертого, представления не имея, где жена с дочкой, что с ними, живы ли они вообще. Как воевал, рассказывать не интересно. Как все. Отступали, потом наступали, два раза ранило, оба раза легко, наградили пару раз… Обычная история.
Мучило, конечно, что с семьей у меня полная неизвестность. Но понемногу притерпелся, все это как-то сгладилось, ушло поглубже. Да и некогда было горевать, не до того. С другими бывало гораздо хуже – с теми, кто совершенно точно знал, что семья погибла. А у меня, по крайней мере, оставалась надежда…
Ну вот… В сорок четвертом мы стояли в Белоруссии. Уже и не помню, как называлась та деревенька, что-то совершенно обыденное, какие-то «вичи»: Козельковичи, Костюковичи, Кроликовичи… Что-то похожее. Нет, не Барановичи. Барановичи – это город, к тому же близко от границы. А мы стояли в восточной Белоруссии, где-то меж Могилевом и Бобруйском. Не в том дело…
Главное, я однажды узнал, что наши солдатушки, бравы ребятушки, прямо-таки в массовом количестве шляются к какой-то бабке – и эта бабка им гадает, что ли. Судьбу предсказывает, объясняет насчет пропавших родственников, что-то еще…
Я поначалу посмеялся и забыл. А потом оказалось, что к ней ходил Женя… ну, фамилия вам ни к чему. Еще напишете полностью, а он жив-здоров, смотришь, не понравится… Мой офицер, толковейший парень (я тогда уже был начальником штаба артполка). Представляете? Интеллигент бог ведает в каком поколении, коренной петербуржец, математик, как и я, материалист до мозга костей, член партии, наконец… И шмыгает под покровом ночи к бабке-гадалке, словно в повести Гоголя…
Я ему мягонько поставил на вид. Так вот, он ничуть не смутился и не растерялся. Смотрел на меня как-то очень уж серьезно и говорил примерно следующее: материализм материализмом, но та бабка на шарлатанку не походит ничуть. Мол, она знала о нем то, что узнать ниоткуда не могла – и то, что она ему сказала, на правду походит как две капли воды. А под конец ненавязчиво намекнул, что и мне бы не грех… (он мои жизненные обстоятельства прекрасно знал).
Честно признаться, я вспылил, наорал на него, выгнал. Негоже шутить такимивещами.
А потом… Как бы это описать… Засело занозой. В такие моменты в любом материалисте просыпается нечто трудноописуемое. Умом веришь, что никаких колдунов и гадалок быть не должно, а сердце ноет– а вдруг?
Короче, я промаялся так несколько дней. И пошел. Взял пару банок консервов, еще какую-то еду – и пошел. Точно знал уже, где она живет.
Оказалось, самая обыкновенная бабка. И самая обыкновенная избенка, ни малейшей странности. Бедная избушка, лавка да стол, даже кошки нет…
Очень трудно у меня с ней поначалу налаживалось. Я и конфузился этого самого предпринятого предприятия, и никак не мог сформулировать задачу – чего мне, собственно, от нее нужно. Она сама начала, глядя, как я топчусь и мекая. Сказала, что ей и так все ясно: мол, сразу видит, что я переживаю за семью, про которую мне ничегошеньки неизвестно. Сказала, что у меня дочка, возраст назвала точно, шесть лет – ей как раз к тому времени должно было исполниться шесть…
Предположим, само по себе это еще ни о чем не говорило. Мало ли откуда могла узнать – от того же Женьки. Он отличный парень, не стал бы устраивать мне такойрозыгрыш, но все равно, рационалистическое объяснение имелось…
А потом она говорит:
– Не грусти, жива твоя мальжонка. Жена, по-вашему.
(То ли она была полька, то ли просто пересыпала речь польскими словечками. У них в Белоруссии тогда, да и теперь, говорили на весьма экзотической для москвича языковой смеси…)
И продолжает:
– И дочка жива. Жива твоя Милочка.
Это тоже еще было не доказательство. Было от кого узнать, что мою дочку зовут именно Милочкой, а не, скажем, Олимпиадой…
Бабка, видимо, почувствовала, что я ей не верю. Но особенно обиженной не казалась. Смотрела на меня с этакой ласковой укоризной, как на несмышленыша. Заухмылялась беззубо и безразличным таким голоском говорит:
– Синенький халатик она с собой взяла, да уж давненько не надевает, тебя же нету…
Вот тут я и сел бы, да уже сидел…
Ах да, откуда же вам знать… Это у нас с Наташей была такая игра. Когда она хотела, чтобы нынче ночью… в общем, надевала синий халатик. Ситцевый, с красной тесьмой по краю. Как бы условный знак. И вот об этомне знала ни единая посторонняя душа… Вот здесь меня проняло по-настоящему, тут я крепенько призадумался, этогоей никто не мог рассказать…
И тут она, словно бы сердито, заявила, что нечего, мол, толочь воду в ступе. Таких, как я, у нее столько, что не протолкнуться, и всем надо помочь. А потому она сразу переходит к делу…
Выставила на стол тарелку, самую обыкновенную, глубокую. У меня эта тарелка до сих пор перед глазами – краешек отколот, выщерблинка примерно с половину спичечного коробка, двойной синий ободок, и на дне нарисованы какие-то желтые цветочки…
Принесла ковшик воды из сеней, налила тарелку до краев. Когда вода успокоилась, велела сесть поближе и смотреть в эту воду. Сама стояла за спиной и бормотала что-то…
Вы не поверите… Вода в тарелке сначала стала мутнеть, потом и вовсе почернела, так что походила уже скорее на чернила – а дальше, через несколько минут, опять стала прозрачной, оттуда словно бы заструился неяркий свет…
И там появилась улица, улица и дома. Теперь можно привычно сказать: «как в телевизоре», но тогда, в сорок четвертом, мне это сравнение и в голову не приходило….
Я словно бы смотрел в круглое окошечко на незнакомую улицу. Временами картинкаподрагивала, замутнялась на миг, но потом опять становилась четкой, ясной.
И я увидел Наташу. Ясно, отчетливо, словно смотрел в хороший цейсовский бинокль (у меня тогда был такой, трофейный). Платье на ней незнакомое, в Москве у нее такого не было, но это была она, никаких сомнений. Она ничуть не изменилась, не выглядела ни грустной, ни веселой – обыкновенная. Шла по улице, потом вошла в какое-то странное здание: определенно старинной постройки, причудливое такое, очень красивое – сущее каменное кружево…
И вот тут я не выдержал – дернулся, кажется, даже крикнул что-то, как будто она могла услышать. Вода моментально помутнела, колыхнулась, всплеснула, словно туда упал камень – и снова прояснилась, только теперь это была самая обыкновенная вода…
Я видел, понимаете? Ясно, отчетливо, это был не сон, не галлюцинация какая-нибудь…
Бабка меня выругала – за то, что не смог посидеть спокойно. Сказала, что второй раз уже не получится. Я стал расспрашивать, где жена, что с ней, но старуха, полное впечатление, сама не знала. Говорила только, «где-то очень далеко», «окропне далеко». «Окропне» по-польски – «ужасно»…
Ну, я ушел. Шагал напрямик, налетел на какой-то забор, рассадил руку…
После этого и жилось, и воевалось как-то воодушевленнее. Я старухе поверил, понимаете, поверил. После того, что она мне сказала и показала.
И ведь не обманула! Все было правильно. С Наташкой и с дочкой я увиделся только через два года, в сорок шестом. Но все было правильно. Оказалось, у нее и в самом деле появилось такое именно платье, что я видел. И здание это, когда я начал его описывать, Наташа узнала моментально…
Их эвакуировали в Томск. Она там работала в одной конторе. И это здание старинное, дореволюционной постройки было в то время обкомом партии. Она туда ходила по работе. Все совпало, полностью.
Вот такая мне однажды встретилась бабка. И больше ничего подобного со мной в жизни не приключалось. А тарелка до сих пор перед глазами…
Немец Хуберт
В этой истории нет ни особенно страшного, ни такого уж загадочного. Она просто-напросто
была… В точности так, как я расскажу.
Нашей деревне с немцами крупно повезло. У нас поселились неопасныенемцы. Можно бы даже сказать, мирные, но они все же носили форму и чинили не мирную технику, а военную. Неопасные – так будет правильнее.
Эта была не воинская часть, а какие-то ремонтные мастера, тыловые работники. Я понятия не имею, как это именовалось по-военному, никогда не интересовалась. Ремонтники – и все тут.
У нас в деревне перед самой войной обустроили МТС. Машинно-тракторную станцию. Так тогда было заведено: трактора и прочая техника состояла не в самом колхозе, а в МТС, и ее оттуда отправляли по нарядам в села. По-моему – и многие так считали – от такого порядка было гораздо больше пользы. Хрущев потом отменил МТС, передал технику колхозам – и она стала как бы ничья. По совести говоря, в колхозах за ней следили плохо. Столько ржавого железа валялось, вы же наверняка сами видели, да?
Вот… А МТС была организацией чуть ли не военной, там были свои политруки, еще кто-то…
В общем, МТС была большая, чуть ли не на целую область. И немцам все досталось целехоньким, от границы было довольно близко, а они в первые недели так перли… Никто и оглянуться не успел, не вывезли ничего, не взорвали.
Мастерские там были большущие. И немцы очень быстро устроили себе там починку. Я насмотрелась за три года – туда день изо дня привозили машины, тягачи, пушки и все такое прочее. Первый год там даже чинили танки, маленькие такие. Потом, когда у немцев появились танки побольше, их к нам уже не возили, для них, я так полагаю, были где-то свои, особые мастерские. Но машины с тягачами как возили, так и возили, до самого освобождения.
Там работали и наши, те, кого заставили, но больше было все-таки самих немцев. Мало молодых, гораздо больше тех, кто постарше. Они все, конечно, носили форму, назывались «зольдатен», но, если подумать, были это самые обыкновенные механизаторы. Работяги.
Так вот, они были неопасные. Не сказать, чтобы особенно добрые, но и не злые. Злые и опасные были в основном из молодых, а уж если вдобавок черные, СС – не приведи господь…
Но эсэсовцы у нас не стояли. Даже армейскихбыло мало – охрана мастерских, кажется, рота. И то это были не армейцы, а какие-то другие части. Вахманы, вершуты… Не помню точно. У них было какое-то специальное название, вроде нашего ВОХР. Какая-то немецкая военизированная охрана. Свои же, то есть ихние, армейские, их иногда задирали. Тут не нужно было знать немецкий, чтобы понять, что они выхваляютсядруг перед другом – мы, мол, армия, а вы, мол, вохра. Это в основном молодые у них цапались, с обеих сторон. Те, кто постарше, работали себе…
И еще там стояли ветеринары. Это только в кино показывают, будто немцы наступали исключительно на танках, а в жизни у них было превеликое множество лошадей с повозками, целые обозы. Единственное отличие в том, что лошади у них были в основном другие– здоровенные такие, гораздо больше наших, с коротко обрезанными хвостами. Какая-то особая порода вроде тяжеловозов.
Так вот, немец Хуберт, про которого я вам и собираюсь рассказать, был как раз ветеринаром. И не рядовым, а маленьким начальством. Фельдфебель с какой-то приставкой перед званием. Я плохо помню, кто бы разбирался в их чинах… Как-то-там-фельдфебель.
Его опасались поначалу – его и его подчиненных. У них была на рукаве круглая нашивка, а на ней – змея. Ну, мы же сначала не знали… Вдруг это что-то вроде СС, «мертвой головы»?
А потом оказалось – ничего страшного. Ветеринары. У человеческихсанитаров на рукаве змея обвивается вокруг палочки, а у ветеринаров – просто змея, без палочек.
Мне, пятнадцатилетней, этот Хуберт тогда казался очень старым. Это потом только я стала соображать, что лет ему было примерно сорок – сорок пять. В любом случае не больше пятидесяти. Ну, это понятно. Для девчонки тридцать лет – уже старость…
И еще. Я совершенно уверена, что у него в Германии остались дети. Он иногда возился с ребятишками. Ну, конечно, не так чтобы уж и нежничал – иногда принесет галеты, хлеб, отдаст детишкам, иногда даст бинтов или мази – ветеринарные лекарства частенько годятся и для людей… И глаза у него были грустные, когда он стоял с детьми. Наверняка в Германии у него остался кто-то. Это мне потом стало ясно…
Сначала мы не знали, что он колдун. Потом-то уже никто не сомневался…
Колдун, вот именно. А кем ему еще быть? Вот, например, он умел заговаривать кровь. Однажды кто-то из соседских мальчишек рассадил ногу о старую борону, кровь ключом била. Проходил Хуберт, увидел такое дело. Пошептал что-то, поводил рукой – и кровь очень быстро унялась, вообще перестала. А ведь хлестала – жутко было смотреть…
И со своими, с немцами он иногда управлялся точно так же. Мастерские, сами понимаете. Какой бы ты ни был опытный, а иногда калечишься. Так вот, немцы всегда бегали за Хубертом, а не за своим фельдшером. Хуберт приходил и как-то так все устраивал, что получалось лучше, чем у врача. Это наши рассказывали, кто работал в мастерских.
А еще он иногда делал детям плящущих куколок. Самым маленьким, и всегда с оглядочкой, где-нибудь на задворках. Вроде бы и опасался это показывать на людях, и тянулоего к этому, такое впечатление.
Что я имею в виду? Он брал солому, перетягивал ее нитками, так что получалась куколка… у нас в Белоруссии тоже есть такой народный промысел, фигурки из соломы. У него было очень похоже. Только его куколки самиплясали. Он положит их, несколько, наземь, поводит над ними ладонями, что-то пошепчет-попоет – и эти куклы соломенные сами собой поднимаются на ножки, начинают приплясывать… нет, не хороводы водят, а как-то по-другому… Так, наверное, танцуют у немцев в деревнях, или откуда он там был – парами, держась за руки, то вертятся, то идут шеренгой… Я видела два раза. По-моему, это был какой то немецкий танец, на это походило. Чувствовалось в этом что-то от танца. Какого-то немецкого, может быть, народного, как у нас – «Лявониха»…
Дети? А дети и не удивлялись особенно. Они же были совсем маленькие, не знали, чему полагается быть на свете, а чему не полагается. Совсем маленькие, дошкольного возраста – да и будь они школьного, школы все равно не было…
Почему он это делал при мне, при единственной не из маленьких – это особый разговор. Особое объяснение.
Ну, начнем с того, что в колдовство и тому подобные вещи я всегда верила. Бывает оно по окраинам. У нас в Белоруссии этим особенно славилось Полесье, самая ведьмовская глухомань. Хотя я впоследствии получила высшее образование и была членом партии, но это – одно. А жизненный опыт – совсем другое. Вот кстати, вы в курсе, что Олесю свою Куприн поместил как раз в Полесье? И это неспроста. Он не придумывал, он бывал в Полесье до революции, и у него, кроме «Олеси», есть и другие рассказы о наших полещуках… Неужели не читали? Есть такие…
И как прикажете не поверить, когда у меня бабка была ведьма? Ну, собственно-то говоря, во-первых, она мне была не бабка, и дед – не дед. Двоюродный брат отца он был, вот кто. Звали его Якуб, а жену его – Марьяна. Но они были уже в возрасте, чуть ли не самые натуральные старики, и я их звала не «дядей» и «тетей», а бабушкой и дедушкой. Дед Якуб и баба Марьяна. А во-вторых, она была не настоящая ведьма… Как бы выразиться поточнее? Может, знахарка, может, ведунья… Короче, зналачто-то такое. Не особенно сильное… бытовое. Кровь затворяла, снимала сглаз с младенчиков… В таком вот духе. А настоящие, сильные ведьмы совсем другие. Слышала я о них кое-что – и многому верю…
А баба Марьяна была… так себе. Ее даже и не боялись толком, а ведьм всегда принято было бояться…
И вы знаете, немец Хуберт к ней ходил. Нет, не в том смысле. Я же говорю, она была совсем старая. Просто заходил к ней иногда, и на то, как они общались, смотреть было то ли смешно, то ли чуточку жутко.
По-русски он практически не умел, а баба Марьяна, ясно, не знала по-немецки. Он приходил, доставал фляжечку, наливал по рюмке – и они сидели. Когда во дворе, когда в хате. Выпьют рюмочку – и сидят друг напротив друга, словно играют в «гляделки». Лица у обоих такие… умиротворенные, важные, мечтательные, я бы выразилась. Так они могли просидеть час, а то и два. Молчат, переглядываются. Кажется, что им от этого хорошо…
Вот об этомв деревне даже не сплетничали. Не знаю, почему, но не сплетничали. Хотя тут, казалось бы, есть о чем почесать языки…
Деда Якуба Хуберт несколько раз брал с собой на охоту. Дед до самой войны был заядлым охотником – потом-то, когда пришли немцы, ружье пришлось сдать подальше от греха. А Хуберт тоже любил ходить на птицу. У него была прекрасная собака, Берта, чистокровный сеттер, в бело-черную крапинку. Это дед Якуб говорил, что Берта – чистопородный сеттер, он в этом понимал. Да, по-моему, Берту Хуберт подобрал уже где-то в Советском Союзе, это была нашапсина. Я как-то попробовала с ней заговорить по-русски, так она запрыгала, завизжала, определенно понимала… Значит, ее и звали наверняка не Бертой, это Хуберт потом назвал… Но она уже откликалась на «Берту».
Немцы вообще-то леса боялись – партизан у нас было богато, особенно летом, по теплу. Но Хуберт ходил, не боялся, и ничего с ним никогда не случалось… Деду Якубу тоже перепадала утка или кто-то еще…
Но вот эти вот их с бабкой переглядки… Верно вам говорю, в этом было что-то если не жутковатое, то уж необычное – точно. Это надо было видеть: как они сидят истуканчиками друг против друга, с блаженными, можно сказать, физиономиями. Зачем-то это было им нужно, и бабке, и Хуберту. Я у нее никогда ничего не спрашивала. Не то чтобы боялась… Просто… как-то не тянуло спрашивать. Потом, когда Хуберт уйдет, баба Марьяна обычно покряхтит, встанет, потрет спину – и всякий раз говорит, будто самой себе:
– И ходит, и ходит… (Только лицо у нее ничуть не сердитое). Надо же, немец – а тоже…
И ничего больше не говорила.
А потом, месяца за три до освобождения, Хуберт меня форменным образом спас. От Пауля.
Понимаете, я в пятнадцать лет уже была такая… Ну, все при мне. Парни уже начинали подъезжать. Мои ровесники. А потом Пауль прилип, как клещ.
Он был шофер, на легковушке, возил какого-то офицера. У нашихнемцев было несколько офицеров – начальство. И одного (не самого старшего по званию вроде бы) возил Пауль.
Он был молодой – я не офицера имею в виду, а Пауля. Лет двадцать с чем-то. И, если честно, очень даже симпатичный – чернявый, усики аккуратненькие, тонюсенькие, как у грузина в «Свинарке и пастухе», всегда наодеколоненный, сапоги начищены, аккуратненький, ухмыляется и зубы так и сверкают…
Нет, как парень он был очень симпатичный. Но я тогда об этомкак-то не думала. И потом, он же – немец. Вы не представляете… Конечно, гулялис ними многие. И не обязательно это были девицы… легкого поведения. Дело молодое, знаете ли. А немцы – они тоже были разные. Люди как люди, если честно. Мы ведь три года жили под немцем. Какая ни была жизнь тяжелая, но присутствовало в ней нечто налаженное. Устоявшееся. Мы верили, что наши когда-нибудь вернутся, но это было что-то отвлеченное, если по совести, нечто вроде мечты… А жизнь шла своим чередом, в ней была некая своя определенность.
Но вот… Были ведь еще и партизаны. А прослыть «немецкой курвой» – это, знаете ли… Чревато. Случалось, убивали. Да-да, вот таких вот девушек, и вовсе не проституток, не шлюх. Сложное было время, тяжелое. Оступись на одной тропинке – немцы повесят, сделай что-то не так – партизаны могут застрелить. Тем, кто на войне или в партизанах был, честное слово, гораздо легче – у них было свое место, они были сами себе хозяева и защита. А вот мирное население обитало даже не меж двух огней – меж многих. В общем, сложно было, как в лабиринте…
С какого-то момента Пауль меня высмотрел и проходу не давал. Хоть плачь. Нельзя же все время сидеть дома или в погребе. А не успеешь на улицу выйти…
Он караулил, точно. Полное впечатление. Его офицер разъезжал мало, днями напролет сидел в конторе с бумагами (он, переводя на наши мерки, был чем-то вроде директора МТС, одним из начальников над ремонтниками), а Пауль был сам по себе. Определенно караулил. Выйдешь из дома, пройдешь немного – и нате вам, за спиной тормоза визгнули. Высовывается Пауль и начинает клеиться. Как обычно, как это парни всегда умели. Мол, покатаемся, погуляем, вы мне сердце разбиваете, фройляйн, я от вас без ума… И все такое прочее, полный набор, как по-писаному.
Нет, русского он не знал. То ли он был из польских немцев, из фольксдойчей, то ли просто долго служил в Польше – но вот польский знал очень хорошо. Так и чесал без запинки: паненка, естем сердечне зранионы… [16]Я его прекрасно понимала: откровенно говоря, белорусский и польский – почти тот же самый язык, только буквами мы пользуемся русскими, а поляки – латинскими…
Он ко мне подступал всерьез, это быстро стало ясно. Никаких таких вздохов под луной и прочей лирики. Он и сам особенно не скрывал: мол, я тебя хочу – и точка. А раз хочу – значит, получу. И, если совсем честно, то, что он немец и оккупант, тут ни при чем. Просто-напросто завзятый бабник, наглый, как черт. Среди наших парней таких тоже хватало. Никакой особенной разницы. Точно так же наседали, прицепится, как репей…
Проходу от него не было, житья не стало. Знаете, что он скоро выкинул? Стал таскаться в гости. Вот именно, самым наглым образом вваливаться в дом. И еще гостинцы носил, прохвост! Шоколадку, консервы… Своегомать моментально выставила бы за ворота – а это ж немец, что поделаешь…. Рассядется, достанет сигаретку и чешет на польском с самым беззаботным видом: мол, пани Вера (это мою мать звали Верой), вы напрасно пугаетесь немцев, культурной нации, мы очень даже галантные и вежливые люди, особенно военные, я вам честно скажу, что ваша очаровательная дочка на меня произвела огромное впечатление, и, если подумать, я готов рассуждать насчет законного брака… В таком вот духе. По сути – вежливо и культурно, а на деле – нахально. Балансировалпостоянно на грани самой натуральной пошлости – с улыбочкой, с ужимками волокитсткими… Мол, отпустите вашу Надю со мной погулять, обещаю, все будет в высшей степени культурно, я ей буду читать стихи и пересказывать лирические книги о природе и благородной любви, сочиненные германскими классиками…
Ага! Я с ним прошлась пару раз, чтобы только отвязаться. Какие там стихи – тащит куда-нибудь в укромное местечко, лапает, твердит со своей всегдашней улыбочкой, что научит меня любви по-европейски, раскрепощенной и пылкой… Еле вырвалась. Он ведь нисколечко не шутил, он себе всерьез такую задачу поставил… До чего дошло: он где-то подхватил парочку русских песен. Едет за мной по деревне на своем вездеходике и распевает во всю глотку: «Ты не плачь, Маруся, будешь ты моя…» Или запустит нашу же частушку, такую, что уши вянут…
В общем, обо мне пошли разговоры. Люди стали коситься так, что… Полицаи вслед ржали. У нас стояли не наши полицаи, не местные – с Западной Украины. А это была такая сволочь, что почище любой другой сволочи. Вы знаете, что это именно они Хатынь сожгли? Я имею в виду – не те, что стояли у нас, вообще… Украинцы. В книгах до сих пор пишут, что Хатынь сожгли немцы– а на самом деле там зверствовал отряд украинских полицаев. Может, какой-то немец и командовал, не знаю. Главное там были не немцы, а украинцы.
В конце концов один – был там такой Богдан – начал средь бела дня зазывать меня к ним в казарму. Стоит, ухмыляется гнусненько, цедит сквозь зубы:
– Нехорошо, Надийка, нехорошо. С немцем, значит, можно кохаться, а с братом-славянином – гонор мешает? Ничего, дай срок… Я таких, с гонором, перевалял немало…
Положение наступило самое безвыходное. Хоть в петлю. Пауль не дает проходу, в деревне черт знает что болтают, полицаи начинают в стойку становиться… А я – девчонка девчонкой, обревелась… Ходила даже к бабе Марьяне, просила что-то нибудь сделать. Она только повздыхала и призналась, что такогоне умеет. Ни присушивать, ни отваживать. Есть люди, которые умеют, но она их не знает…
И однажды Пауль меня подловил там, где я и не ожидала. Был такой узенький проход – меж заброшенным польским костелом и лесочком на еврейском кладбище, тоже заброшенном. Как бы ямка или канава – с одной стороны высоченный фундамент костела, с другой навалены старые еврейские надгробные плиты, уже стершиеся…
Он вынырнул, как чертик из коробочки. Чуть подвыпивши. Сходу прижал меня к фундаменту, к камням. И стал подступать уже без дураков, совсем серьезно. Губы искусал, и вообще… Уже никаких прибауточек. Шепчет на ухо, что сейчас мы с ним пойдем в костел, так что получится у нас и венчание, и брачная ночь, все сразу…
Я, конечно, пыталась выдираться, как могла, но куда девчонке против сильного молодого мужика, которому к тому же бояться нечего…
Еще чуть-чуть – и он бы меня затащил в костел. Но тут, на мое счастье, появился Хуберт. Вернее, сначала подбежала Берта. Начала прыгать вокруг нас, визжать – она же меня более-менее знала, обрадовалась…
Пауль сгоряча ка-ак врежет ей сапогом… Она отскочила, поджимает лапу, скулит… А тут и Хуберт подошел. Уже издали рявкнул что-то Паулю – определенно видел, как тот пнул собаку, а таких вещей Хуберт терпеть не мог. Любил животных. По-моему, больше, чем людей.
Нашей деревне с немцами крупно повезло. У нас поселились неопасныенемцы. Можно бы даже сказать, мирные, но они все же носили форму и чинили не мирную технику, а военную. Неопасные – так будет правильнее.
Эта была не воинская часть, а какие-то ремонтные мастера, тыловые работники. Я понятия не имею, как это именовалось по-военному, никогда не интересовалась. Ремонтники – и все тут.
У нас в деревне перед самой войной обустроили МТС. Машинно-тракторную станцию. Так тогда было заведено: трактора и прочая техника состояла не в самом колхозе, а в МТС, и ее оттуда отправляли по нарядам в села. По-моему – и многие так считали – от такого порядка было гораздо больше пользы. Хрущев потом отменил МТС, передал технику колхозам – и она стала как бы ничья. По совести говоря, в колхозах за ней следили плохо. Столько ржавого железа валялось, вы же наверняка сами видели, да?
Вот… А МТС была организацией чуть ли не военной, там были свои политруки, еще кто-то…
В общем, МТС была большая, чуть ли не на целую область. И немцам все досталось целехоньким, от границы было довольно близко, а они в первые недели так перли… Никто и оглянуться не успел, не вывезли ничего, не взорвали.
Мастерские там были большущие. И немцы очень быстро устроили себе там починку. Я насмотрелась за три года – туда день изо дня привозили машины, тягачи, пушки и все такое прочее. Первый год там даже чинили танки, маленькие такие. Потом, когда у немцев появились танки побольше, их к нам уже не возили, для них, я так полагаю, были где-то свои, особые мастерские. Но машины с тягачами как возили, так и возили, до самого освобождения.
Там работали и наши, те, кого заставили, но больше было все-таки самих немцев. Мало молодых, гораздо больше тех, кто постарше. Они все, конечно, носили форму, назывались «зольдатен», но, если подумать, были это самые обыкновенные механизаторы. Работяги.
Так вот, они были неопасные. Не сказать, чтобы особенно добрые, но и не злые. Злые и опасные были в основном из молодых, а уж если вдобавок черные, СС – не приведи господь…
Но эсэсовцы у нас не стояли. Даже армейскихбыло мало – охрана мастерских, кажется, рота. И то это были не армейцы, а какие-то другие части. Вахманы, вершуты… Не помню точно. У них было какое-то специальное название, вроде нашего ВОХР. Какая-то немецкая военизированная охрана. Свои же, то есть ихние, армейские, их иногда задирали. Тут не нужно было знать немецкий, чтобы понять, что они выхваляютсядруг перед другом – мы, мол, армия, а вы, мол, вохра. Это в основном молодые у них цапались, с обеих сторон. Те, кто постарше, работали себе…
И еще там стояли ветеринары. Это только в кино показывают, будто немцы наступали исключительно на танках, а в жизни у них было превеликое множество лошадей с повозками, целые обозы. Единственное отличие в том, что лошади у них были в основном другие– здоровенные такие, гораздо больше наших, с коротко обрезанными хвостами. Какая-то особая порода вроде тяжеловозов.
Так вот, немец Хуберт, про которого я вам и собираюсь рассказать, был как раз ветеринаром. И не рядовым, а маленьким начальством. Фельдфебель с какой-то приставкой перед званием. Я плохо помню, кто бы разбирался в их чинах… Как-то-там-фельдфебель.
Его опасались поначалу – его и его подчиненных. У них была на рукаве круглая нашивка, а на ней – змея. Ну, мы же сначала не знали… Вдруг это что-то вроде СС, «мертвой головы»?
А потом оказалось – ничего страшного. Ветеринары. У человеческихсанитаров на рукаве змея обвивается вокруг палочки, а у ветеринаров – просто змея, без палочек.
Мне, пятнадцатилетней, этот Хуберт тогда казался очень старым. Это потом только я стала соображать, что лет ему было примерно сорок – сорок пять. В любом случае не больше пятидесяти. Ну, это понятно. Для девчонки тридцать лет – уже старость…
И еще. Я совершенно уверена, что у него в Германии остались дети. Он иногда возился с ребятишками. Ну, конечно, не так чтобы уж и нежничал – иногда принесет галеты, хлеб, отдаст детишкам, иногда даст бинтов или мази – ветеринарные лекарства частенько годятся и для людей… И глаза у него были грустные, когда он стоял с детьми. Наверняка в Германии у него остался кто-то. Это мне потом стало ясно…
Сначала мы не знали, что он колдун. Потом-то уже никто не сомневался…
Колдун, вот именно. А кем ему еще быть? Вот, например, он умел заговаривать кровь. Однажды кто-то из соседских мальчишек рассадил ногу о старую борону, кровь ключом била. Проходил Хуберт, увидел такое дело. Пошептал что-то, поводил рукой – и кровь очень быстро унялась, вообще перестала. А ведь хлестала – жутко было смотреть…
И со своими, с немцами он иногда управлялся точно так же. Мастерские, сами понимаете. Какой бы ты ни был опытный, а иногда калечишься. Так вот, немцы всегда бегали за Хубертом, а не за своим фельдшером. Хуберт приходил и как-то так все устраивал, что получалось лучше, чем у врача. Это наши рассказывали, кто работал в мастерских.
А еще он иногда делал детям плящущих куколок. Самым маленьким, и всегда с оглядочкой, где-нибудь на задворках. Вроде бы и опасался это показывать на людях, и тянулоего к этому, такое впечатление.
Что я имею в виду? Он брал солому, перетягивал ее нитками, так что получалась куколка… у нас в Белоруссии тоже есть такой народный промысел, фигурки из соломы. У него было очень похоже. Только его куколки самиплясали. Он положит их, несколько, наземь, поводит над ними ладонями, что-то пошепчет-попоет – и эти куклы соломенные сами собой поднимаются на ножки, начинают приплясывать… нет, не хороводы водят, а как-то по-другому… Так, наверное, танцуют у немцев в деревнях, или откуда он там был – парами, держась за руки, то вертятся, то идут шеренгой… Я видела два раза. По-моему, это был какой то немецкий танец, на это походило. Чувствовалось в этом что-то от танца. Какого-то немецкого, может быть, народного, как у нас – «Лявониха»…
Дети? А дети и не удивлялись особенно. Они же были совсем маленькие, не знали, чему полагается быть на свете, а чему не полагается. Совсем маленькие, дошкольного возраста – да и будь они школьного, школы все равно не было…
Почему он это делал при мне, при единственной не из маленьких – это особый разговор. Особое объяснение.
Ну, начнем с того, что в колдовство и тому подобные вещи я всегда верила. Бывает оно по окраинам. У нас в Белоруссии этим особенно славилось Полесье, самая ведьмовская глухомань. Хотя я впоследствии получила высшее образование и была членом партии, но это – одно. А жизненный опыт – совсем другое. Вот кстати, вы в курсе, что Олесю свою Куприн поместил как раз в Полесье? И это неспроста. Он не придумывал, он бывал в Полесье до революции, и у него, кроме «Олеси», есть и другие рассказы о наших полещуках… Неужели не читали? Есть такие…
И как прикажете не поверить, когда у меня бабка была ведьма? Ну, собственно-то говоря, во-первых, она мне была не бабка, и дед – не дед. Двоюродный брат отца он был, вот кто. Звали его Якуб, а жену его – Марьяна. Но они были уже в возрасте, чуть ли не самые натуральные старики, и я их звала не «дядей» и «тетей», а бабушкой и дедушкой. Дед Якуб и баба Марьяна. А во-вторых, она была не настоящая ведьма… Как бы выразиться поточнее? Может, знахарка, может, ведунья… Короче, зналачто-то такое. Не особенно сильное… бытовое. Кровь затворяла, снимала сглаз с младенчиков… В таком вот духе. А настоящие, сильные ведьмы совсем другие. Слышала я о них кое-что – и многому верю…
А баба Марьяна была… так себе. Ее даже и не боялись толком, а ведьм всегда принято было бояться…
И вы знаете, немец Хуберт к ней ходил. Нет, не в том смысле. Я же говорю, она была совсем старая. Просто заходил к ней иногда, и на то, как они общались, смотреть было то ли смешно, то ли чуточку жутко.
По-русски он практически не умел, а баба Марьяна, ясно, не знала по-немецки. Он приходил, доставал фляжечку, наливал по рюмке – и они сидели. Когда во дворе, когда в хате. Выпьют рюмочку – и сидят друг напротив друга, словно играют в «гляделки». Лица у обоих такие… умиротворенные, важные, мечтательные, я бы выразилась. Так они могли просидеть час, а то и два. Молчат, переглядываются. Кажется, что им от этого хорошо…
Вот об этомв деревне даже не сплетничали. Не знаю, почему, но не сплетничали. Хотя тут, казалось бы, есть о чем почесать языки…
Деда Якуба Хуберт несколько раз брал с собой на охоту. Дед до самой войны был заядлым охотником – потом-то, когда пришли немцы, ружье пришлось сдать подальше от греха. А Хуберт тоже любил ходить на птицу. У него была прекрасная собака, Берта, чистокровный сеттер, в бело-черную крапинку. Это дед Якуб говорил, что Берта – чистопородный сеттер, он в этом понимал. Да, по-моему, Берту Хуберт подобрал уже где-то в Советском Союзе, это была нашапсина. Я как-то попробовала с ней заговорить по-русски, так она запрыгала, завизжала, определенно понимала… Значит, ее и звали наверняка не Бертой, это Хуберт потом назвал… Но она уже откликалась на «Берту».
Немцы вообще-то леса боялись – партизан у нас было богато, особенно летом, по теплу. Но Хуберт ходил, не боялся, и ничего с ним никогда не случалось… Деду Якубу тоже перепадала утка или кто-то еще…
Но вот эти вот их с бабкой переглядки… Верно вам говорю, в этом было что-то если не жутковатое, то уж необычное – точно. Это надо было видеть: как они сидят истуканчиками друг против друга, с блаженными, можно сказать, физиономиями. Зачем-то это было им нужно, и бабке, и Хуберту. Я у нее никогда ничего не спрашивала. Не то чтобы боялась… Просто… как-то не тянуло спрашивать. Потом, когда Хуберт уйдет, баба Марьяна обычно покряхтит, встанет, потрет спину – и всякий раз говорит, будто самой себе:
– И ходит, и ходит… (Только лицо у нее ничуть не сердитое). Надо же, немец – а тоже…
И ничего больше не говорила.
А потом, месяца за три до освобождения, Хуберт меня форменным образом спас. От Пауля.
Понимаете, я в пятнадцать лет уже была такая… Ну, все при мне. Парни уже начинали подъезжать. Мои ровесники. А потом Пауль прилип, как клещ.
Он был шофер, на легковушке, возил какого-то офицера. У нашихнемцев было несколько офицеров – начальство. И одного (не самого старшего по званию вроде бы) возил Пауль.
Он был молодой – я не офицера имею в виду, а Пауля. Лет двадцать с чем-то. И, если честно, очень даже симпатичный – чернявый, усики аккуратненькие, тонюсенькие, как у грузина в «Свинарке и пастухе», всегда наодеколоненный, сапоги начищены, аккуратненький, ухмыляется и зубы так и сверкают…
Нет, как парень он был очень симпатичный. Но я тогда об этомкак-то не думала. И потом, он же – немец. Вы не представляете… Конечно, гулялис ними многие. И не обязательно это были девицы… легкого поведения. Дело молодое, знаете ли. А немцы – они тоже были разные. Люди как люди, если честно. Мы ведь три года жили под немцем. Какая ни была жизнь тяжелая, но присутствовало в ней нечто налаженное. Устоявшееся. Мы верили, что наши когда-нибудь вернутся, но это было что-то отвлеченное, если по совести, нечто вроде мечты… А жизнь шла своим чередом, в ней была некая своя определенность.
Но вот… Были ведь еще и партизаны. А прослыть «немецкой курвой» – это, знаете ли… Чревато. Случалось, убивали. Да-да, вот таких вот девушек, и вовсе не проституток, не шлюх. Сложное было время, тяжелое. Оступись на одной тропинке – немцы повесят, сделай что-то не так – партизаны могут застрелить. Тем, кто на войне или в партизанах был, честное слово, гораздо легче – у них было свое место, они были сами себе хозяева и защита. А вот мирное население обитало даже не меж двух огней – меж многих. В общем, сложно было, как в лабиринте…
С какого-то момента Пауль меня высмотрел и проходу не давал. Хоть плачь. Нельзя же все время сидеть дома или в погребе. А не успеешь на улицу выйти…
Он караулил, точно. Полное впечатление. Его офицер разъезжал мало, днями напролет сидел в конторе с бумагами (он, переводя на наши мерки, был чем-то вроде директора МТС, одним из начальников над ремонтниками), а Пауль был сам по себе. Определенно караулил. Выйдешь из дома, пройдешь немного – и нате вам, за спиной тормоза визгнули. Высовывается Пауль и начинает клеиться. Как обычно, как это парни всегда умели. Мол, покатаемся, погуляем, вы мне сердце разбиваете, фройляйн, я от вас без ума… И все такое прочее, полный набор, как по-писаному.
Нет, русского он не знал. То ли он был из польских немцев, из фольксдойчей, то ли просто долго служил в Польше – но вот польский знал очень хорошо. Так и чесал без запинки: паненка, естем сердечне зранионы… [16]Я его прекрасно понимала: откровенно говоря, белорусский и польский – почти тот же самый язык, только буквами мы пользуемся русскими, а поляки – латинскими…
Он ко мне подступал всерьез, это быстро стало ясно. Никаких таких вздохов под луной и прочей лирики. Он и сам особенно не скрывал: мол, я тебя хочу – и точка. А раз хочу – значит, получу. И, если совсем честно, то, что он немец и оккупант, тут ни при чем. Просто-напросто завзятый бабник, наглый, как черт. Среди наших парней таких тоже хватало. Никакой особенной разницы. Точно так же наседали, прицепится, как репей…
Проходу от него не было, житья не стало. Знаете, что он скоро выкинул? Стал таскаться в гости. Вот именно, самым наглым образом вваливаться в дом. И еще гостинцы носил, прохвост! Шоколадку, консервы… Своегомать моментально выставила бы за ворота – а это ж немец, что поделаешь…. Рассядется, достанет сигаретку и чешет на польском с самым беззаботным видом: мол, пани Вера (это мою мать звали Верой), вы напрасно пугаетесь немцев, культурной нации, мы очень даже галантные и вежливые люди, особенно военные, я вам честно скажу, что ваша очаровательная дочка на меня произвела огромное впечатление, и, если подумать, я готов рассуждать насчет законного брака… В таком вот духе. По сути – вежливо и культурно, а на деле – нахально. Балансировалпостоянно на грани самой натуральной пошлости – с улыбочкой, с ужимками волокитсткими… Мол, отпустите вашу Надю со мной погулять, обещаю, все будет в высшей степени культурно, я ей буду читать стихи и пересказывать лирические книги о природе и благородной любви, сочиненные германскими классиками…
Ага! Я с ним прошлась пару раз, чтобы только отвязаться. Какие там стихи – тащит куда-нибудь в укромное местечко, лапает, твердит со своей всегдашней улыбочкой, что научит меня любви по-европейски, раскрепощенной и пылкой… Еле вырвалась. Он ведь нисколечко не шутил, он себе всерьез такую задачу поставил… До чего дошло: он где-то подхватил парочку русских песен. Едет за мной по деревне на своем вездеходике и распевает во всю глотку: «Ты не плачь, Маруся, будешь ты моя…» Или запустит нашу же частушку, такую, что уши вянут…
В общем, обо мне пошли разговоры. Люди стали коситься так, что… Полицаи вслед ржали. У нас стояли не наши полицаи, не местные – с Западной Украины. А это была такая сволочь, что почище любой другой сволочи. Вы знаете, что это именно они Хатынь сожгли? Я имею в виду – не те, что стояли у нас, вообще… Украинцы. В книгах до сих пор пишут, что Хатынь сожгли немцы– а на самом деле там зверствовал отряд украинских полицаев. Может, какой-то немец и командовал, не знаю. Главное там были не немцы, а украинцы.
В конце концов один – был там такой Богдан – начал средь бела дня зазывать меня к ним в казарму. Стоит, ухмыляется гнусненько, цедит сквозь зубы:
– Нехорошо, Надийка, нехорошо. С немцем, значит, можно кохаться, а с братом-славянином – гонор мешает? Ничего, дай срок… Я таких, с гонором, перевалял немало…
Положение наступило самое безвыходное. Хоть в петлю. Пауль не дает проходу, в деревне черт знает что болтают, полицаи начинают в стойку становиться… А я – девчонка девчонкой, обревелась… Ходила даже к бабе Марьяне, просила что-то нибудь сделать. Она только повздыхала и призналась, что такогоне умеет. Ни присушивать, ни отваживать. Есть люди, которые умеют, но она их не знает…
И однажды Пауль меня подловил там, где я и не ожидала. Был такой узенький проход – меж заброшенным польским костелом и лесочком на еврейском кладбище, тоже заброшенном. Как бы ямка или канава – с одной стороны высоченный фундамент костела, с другой навалены старые еврейские надгробные плиты, уже стершиеся…
Он вынырнул, как чертик из коробочки. Чуть подвыпивши. Сходу прижал меня к фундаменту, к камням. И стал подступать уже без дураков, совсем серьезно. Губы искусал, и вообще… Уже никаких прибауточек. Шепчет на ухо, что сейчас мы с ним пойдем в костел, так что получится у нас и венчание, и брачная ночь, все сразу…
Я, конечно, пыталась выдираться, как могла, но куда девчонке против сильного молодого мужика, которому к тому же бояться нечего…
Еще чуть-чуть – и он бы меня затащил в костел. Но тут, на мое счастье, появился Хуберт. Вернее, сначала подбежала Берта. Начала прыгать вокруг нас, визжать – она же меня более-менее знала, обрадовалась…
Пауль сгоряча ка-ак врежет ей сапогом… Она отскочила, поджимает лапу, скулит… А тут и Хуберт подошел. Уже издали рявкнул что-то Паулю – определенно видел, как тот пнул собаку, а таких вещей Хуберт терпеть не мог. Любил животных. По-моему, больше, чем людей.