Он, конечно, сразу понял, что тут у нас происходит. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, на нас с Паулем глядя…
   Вообще-то, я тогда же подумала, Хуберт вовсе даже не обязательно будет меня спасать. Кто я ему, если подумать? Он был, конечно, не злой, но это еще вовсе не означает, что он был душевный. К малышам относился хорошо, но я-то уже давно не ребеночек. И потом, оба они – немцы… Кто его знает.
   Берта все скулила, показывала мне лапу, знаете, как это собаки делают. Я присела, стала ее гладить – и жалко было по-настоящему, и, честно скажу, хотелось как-то подлизаться к Хуберту. Он ведь видел, как Пауль его собаку пнул…
   Начался у них разговор. Я ничего не понимала, но, судя по интонациям, Хуберт ему сначала пенял за собаку, а тот оправдывался – мол, нечаянно вышло… Сразу ведь видно по жестам, по прочему, тут языка не надо знать…
   Потом, видно было, заговорили обо мне. Хуберт ему что-то говорил с подковырочкой, а Пауль гоношился– мол, твое-то какое дело?
   Тут была своя тонкость, я ее к тому времени уже понимала. Пауль был, конечно, рядовым, а Хуберт – фельдфебелем, это у немцев не мало значило. Но Хуберт был Паулю не начальник, он командовал только своими ветеринарами, а Пауль числился по какой-то другой службе…
   Не знаю, что они там друг другу говорили, но Пауль в конце концов махнул рукой, плюнул, повернулся и зашагал прочь – насвистывает с таким видом, будто ничего особенного и не произошло… Обернулся, подмигнул мне, сказал по-польски что-то насчет того, что цыплят по осени считают, и ничего-то у нас с ним не закончено, он еще свое возьмет…
   А Хуберт что-то такое свое думал. Потом помахал мне: «Ком, ком!» Я и поплелась за ним – а что еще оставалось?
   Я до сих пор не знаю, почему он мне помог. Может быть, вовсе и не меня жалел – а хотел отомстить Паулю за собаку. Или все дело в бабе Марьяне, он же с ней приятельствовал… В конце концов, какая разница? Главное, помог…
   Он меня привел на окраину деревни, к мастерским. Я их все время называю «мастерскими», но это был целый городок – сами мастерские огромные, гаражи, жилые дома, и те, что стояли до войны, и те, походные, что немцы поставили – сборные, из щитов. Емкости с горючим, склады запчастей… Большое было хозяйство.
   Внутрь, мимо часового, он меня и не собирался вести. Показал на пальцах, чтобы ждала в отдалении. Я и ждала.
   Он вернулся минут через пять. Вынул какой-то маленький мешочек из самой обыкновенной холстинки. Подозвал Берту, ножничками осторожненько отстриг у нее немного шерсти, перевязал ее черной ниткой, плотно, старательно. Положил в мешочек, его тоже завязал очень тщательно, наглухо. Подозвал другого немца, я его немного знала – он похаживалк одной разведенке через пять домов от нас. Хлипкий такой, очкастый. Сам он рукамине работал, был у немцев кем-то вроде учетчика – постоянно с бумагами, что-то проверяет по ведомостям, какие-то списки составляет… Он более-менее навострился… даже не по-русски – болтал на трасянке [17]очень даже прилично. Безобидный был, пьющий…
   Хуберт ему что-то сказал, и тот перевел: мол, герр фельдфебель велит постоянно носить это с собой, и все будет хорошо. Хуберт сунул мне мешочек в руку, махнул небрежно: мол, проваливай…
   Мешочек я сунула в карман жакетки, а когда отошла подальше, достала и рассмотрела как следует. Обыкновенная холстинка. Завязана так, что узел и зубами не распутаешь – а впрочем, я как-то так сразу и поняла, что развязывать его не следует… Там, внутри судя на ощупь, была не только собачья шерсть – что-то твердое, вроде корешков или сучочков.
   Первым делом я кинулась к бабе Марьяне – и все ей рассказала. Она, такое впечатление, ничуть не удивилась. Сказала:
   – Значит, так и носи при себе. И развязывать не вздумай…
   И вы знаете… Подействовало! Пауля я с тех пор видела раза два за месяц, и то издали, он ко мне и близко не подходил, отвернется, будто незнаком или вообще не видит, быстренько отойдет. И полицаи отстали. Начисто. Так хорошо было…
   Я не сомневаюсь, что все дело в Хубертовом мешочке. Благодаря мешочку… ПриказатьПаулю Хуберт не мог, когда Пауль уходил, он определенно нацелился продолжать… И полицаям Хуберт был не начальник. Кто он вообще был? По-нашему, приблизительно ротный старшина, и только….
   Через месяц мать мне как-то выхлопотала пропуск и отправила к тетке в город, от греха подальше. Я ей, конечно, рассказала про мешочек, но она, видимо, подумала, что, как бы там ни было, а в городке будет спокойнее…
   В городке у меня за полтора месяца хватало невзгод, конечно – но не особенно тяжелых. Полное впечатление, что Хубертов мешочек и там работал. Благополучно выпутывалась пару раз из тяжелых ситуаций, когда кончиться могло по-всякому. И потом, перед самым освобождением, когда немцы угоняли молодежь в Германию, меня это как-то обошло, к тетке в дом так никто и не пришел, хотя я в управе по тому именно адресу была зарегистрирована…
   А однажды утром, когда я надевала жакетку, мешочек меня вдруг кольнул. Будто оттуда высунулась острием иголка и уколола. Я сначала так и подумала – только, когда достала мешочек, не увидела никакой иголки или булавки. И на ощупь ее не чувствовалось.
   Потом пришли наши. В деревню я попала только недели через три. И что оказалось.
   Берта теперь жила у деда Якуба. Хуберт ее сам привел однажды вечером, с тем очкастым учетчиком – тот и перетолмачил, что мол герр фельдфебель дарит собаку своему «егерю» и просит о ней заботиться как следует.
   Баба Марьяна рассказала, как это выглядело. Тяжело. Видно было сразу, что Хуберту с собакой ох как не хочется расставаться, он долго возле нее сидел на корточках, обнимал, гладил. Потом пошел со двора, не оглядываясь. А Берта, хоть его и любила, за ним не кинулась – сидела, как на привязи, поскуливала…
   На другой день мастерские разбомбили наши – в тот самый день, когда мешочек меня кольнул. Я так понимаю, и не сойду с этого мнения, что это был какой-то знак. Сигнал, что хозяин мешочка умер. Иначе почему?
   Хуберт, конечно, погиб. Их там накрыло почти всех. Самолетов налетело много, это были не простые бомбардировщики, а те, что летают низко… Штурмовики, ага. Парни потом так и говорили – штурмовики. Там было пекло… Мастерские наши, как ни крути, были довольно крупным военным объектом. Вот по нему и ударили со всем усердием… Все с землей смешали, абсолютно все. Я видела потом – ужас… Ничего целого не осталось. Немцы кое-кого из своих похоронили, но очень много так и осталось под развалинами – очень уж долго пришлось бы их разбирать. Оттуда потом долго… пахло. Ну, и наши пришли очень скоро…
   Баба Марьяна так и сказала: что Хуберт определенно чувствовал. Вот и привел Берту. Иначе и она там осталась бы…
   Я, помню, по молодости удивилась: если он чувствовал, что случится что-то нехорошее, почему же не ушел в тот день? Немцы размещались не только там, мог бы переночевать в другом месте…
   Баба Марьяна посмотрела на меня свысока, как на убогонькую умом, сказало что-то вроде:
   – Когда такчеловек чувствует, это тебе не повестка, где обозначено и время и место… Он, может и знал точно, что ему подошел срок, но вряд ли знал, когда…
   Берта, кстати, у деда Якуба так и прижилась. Сдохла только году в пятидесятом…
   Что еще? Самое интересное, я до сих пор не могу взять в толк, помог ли мне мешочек и потом, или он уже не работал
   Когда пришли наши, с ними тут же появился участковый (он всю войну был в партизанах). У милиции, и у армии тоже, оказалось, давным-давно ввели погоны, а старую форму отменили, но новой у него не было, и он еще с месяц ходил по деревне в старой – со знаками различия на петлицах. Говорил, хочет показать, что вернулась настоящая власть, а в чем власть одета, это уже не так важно…
   Он меня и отконвоировал к особистам. Или они были из НКВД? До сих пор не знаю точно, да это и неважно. Главное, они имели полное право меня загнать туда, куда Макар телят не гонял…
   Какая-то добрая душа просигнализировалаи про меня – мол, крутила с немцами, глядишь, еще и на гестапо работала, одно от другого недалеко лежит…
   Может, это и политически неправильно, так говорить, но те двое из органов были вроде Пауля – видные, молодые, наглые. Взяли меня в оборот серьезно, с нецензурщиной: мол, рассказывай, как с немцами валялась, чему они тебя, шлюху, научили, как вербовали…
   Со мной очень скоро приключилась форменная истерика. Понимаете, такогоя не ожидала. Мало того, что от немцев жизни не было, так еще и свои… Кричала что-то сквозь слезы: мол, я же не виновата, что они хотели ко мне под юбку залезть, проверьте, я еще девушка…
   Один, тот, что сволочнее, так и оскалился:
   – Что же ты думаешь, и проверю. Лично. Прямо здесь будем или как?
   Второй был чуточку подобрее. Он посидел, подумал, да и повел меня к их военврачу. Ну, та проверила… Второй с ней пошептался и определенно поскучнел. Покурил, еще подумал, потом говорит:
   – Ладно, мотай отсюда, соплюшка, твое счастье…
   Нет, конечно, не все у них было сволочи. Но ведь могли в два счета и оформитьдело, начихав на их собственного военврача с ее проверкой… Всякое тогда случалось. Иногда под статью о пособничестве попадали люди, которые ничего такого и не сделали – ну, например, просто работали на железной дороге, там же, где и до войны. Нужно же было детей кормить? Я не спорю, насчет полицаев все было правильно, но вот стричь всех под одну гребенку – это, по-моему, чересчур. Нашу соседку забрали за то, что шила платья немкам. Но надо же ей было чем-то детей три года кормить? Какое тут пособничество? Немки были и не военные вовсе…
   Но меня выпустили. И больше не тревожили. То ли это мешочек помог, то ли человек попался не злой.
   Вот и все, наверное… Нет. Попозже, месяцев через семь, на свадьбе… Старшая сестра моей подружки выходила замуж. Меня тоже позвали.
   И участковый сидел. Не по службе, а как свой, деревенский. Так вот, ближе к вечеру, когда все уже приняли самогона как следует, он меня отозвал в угол и начал так осторожненько, издали:
   – Слушай, Надька… Ты, говорят, знала этого черта ветеринара, Хуберта?
   Я поначалу испугалась, не поняла, к чему это он. Прикинулась дурочкой: мол, знать не знала, ходил вроде какой-то… Таскал насильно деда Якуба на охоту, места показывать. Как тут деду отказаться? Немец ведь…
   (Между прочим, самое интересное, ни деда Якуба, на бабу Марьяну ни за какое такое «пособничество» не таскали вовсе. По-моему, никто на них так и не настучал– ну, к бабе Марьяне у деревенских всю жизнь было особое отношение, уважительное… Вот на ту соседку, что пускалаэтого очкастого, настучали, хотя она была самая обыкновенная баба и на гестапо уж наверняка не работала. Так и пропала…)
   Участковый, по его виду, был определенно разочарован. Но все допытывался: мол, не замечала ли я за этим Хубертом каких-нибудь странностей? Не зналли он чего такого?
   Я так и чешу: знать не знаю, откуда? Участковый постоял, покачался (он уже был крепенько поддавши). И произнес с такой жуткой обидой, что мне это надолго запомнилось:
   – Смейтесь-смейтесь, а без ведьмачества тут не обошлось. Я ж по нему тогда, в лесу, стрелял трезвехонький, твердой рукой, с двадцати метров. Целый диск высадил, и все равно – ушел… Заговоренный, сволочь, точно…
   Участковый был наш, деревенский, здесь и вырос. Относился серьезно ко многому из того, во что городские плохо верят…
   Больше мы с ним про это не говорили. И больше ничего такогосо мной в жизни не приключалось.
   Мешочек? Я уже не помню, куда он запропастился и когда. Оказалось однажды, что его нигде нет, как ни искала. Был – и пропал.
   Вот и вся история про Хуберта.

Про хмурого венгра

   Отчего-то хозяин дома, где разведчики были на постое уже целый месяц, им категорически не нравился. В общем, если рассуждать вдумчиво и логично, для подобной неприязни просто не было причин. Словесно враждебности он никогда не высказывал (правда, мадьярского языка они не знали, но тут ведь важны интонации, и мимика), всегда держался с незваными гостями спокойно и ровно, ни единого косого взгляда нельзя было припомнить. Каждое утро церемонно здоровался по-своему, пару раз совершенно безвозмездно делал у себя в кузнице мелкую починку, которую вовсе не обязан был делать. Иногда опять-таки по собственному побуждению подбрасывал кое-что из провизии в дополнение к армейскому пайку – парочку куриц, кукурузы, крупы, сыру. Держался не просто ровно – без малейшего искательства, с достоинством. Такихмужиков, справных, немногословных, не лебезящих перед победителями-славянами, но и не выказывающих враждебности, в общем полагалось бы уважать: нормальный дядя, правильный…
   И тем не менее у всех до единого разведчиков, что было известно совершенно точно, в печенках сидела подспудная неприязнь…
   Лейтенант (он же и рассказчик этой истории), свердловчанин с незаконченным высшим, был парнем дотошным, любил во всем непременно докапываться до истины (быть может, потому именно он и стал заместителем командира дивизионной разведроты, хотя имелось немало других кандидатур со столь же серьезными заслугами). Довольно долго он ломал голову, добросовестно и старательно пытаясь понять истоки и корни неприязни к этому самому Миклошу.
   И не мог доискаться, почему не только его ребята, но и он сам в душе затаил против кузнеца стойкую недоброжелательность. А это было странно, весьма…
   Не враждебен, не зол, не смотрит исподлобья… Наоборот, вполне лоялен, и не по видимости.
   Кулак? Ну, вообще-то да. По советским меркам дядя Миклош был самым фигуральным кулаком, в Стране Советов давным-давно изничтоженным как класс: большая кузница с тремя подмастерьями, земли гектаров двадцать (опять-таки с батраками), добротный каменный дом под железом, хозяйство, в котором только что птичьего молока не было…
   Нет, не все так просто. В селе были мадьяры и побогаче, куда там Миклошу, и среди них попадались субъекты, своих враждебных настроений не скрывавшие вовсе: один при встрече зыркал так, что руки сами тянулись к автомату, другой (по некоторой информации, в первую мировую воевавший против русских) окрестил пару своих коней Иваном и Марьей и, проезжая мимо освободителей, на ломаном русском материл лошадок самыми последними словами, через слово поминая их имена. Третий, опять-таки зырившийволком, любил провожать солдат непонятными, но, несомненно, обидными песенками.
   И так далее. Тем не менее к ним относились как-то иначе. И совершенно точно знали, за что их не любят, за что с превеликим удовольствием начистили бы харю…
   Порой, когда лейтенант в очередной раз уставал от бесплодного анализа своего и чужого подсознания, ему приходило в голову, что виной всему – откровенная, пусть и не сформированная в слова мужская зависть…
   Дело в том, что женушка у Миклоша, по стойкому и не раз высказывавшемуся вслух между своими убеждению, была ему точно не пара. (Подразумевалось, цинично говоря, что любой из них, молодых и хватких, обстрелянных и сверкавших-бряцавших регалиями, был бы гораздо более уместен под ручку с прекрасной кузнечихой, нежели этот старый хрен. Увы, молодежь всегда бывает в подобных рассуждениях довольно безжалостна.)
   Кузнецу было лет пятьдесят с лишком, и красавцем его никто не рискнул бы назвать. А вот жена была более чем наполовину его моложе, красива как-то по-особенному, невинно-беспутно…
   (Именно на такой формулировке настаивал лейтенант, растекаясь мыслью по прошлому. Невинно-беспутная красавица. Вообще, он, кроме разных мелких трофеев, принес с войны еще и сохранившееся на всю жизнь убеждение, что самые красивые женщины в мире – как раз мадьярки. К сожалению, беда вся в том, что потом произошли события о которых будет рассказано ниже. И лейтенанта всегда передергивало от песни «Вышла мадьярка на берег Дуная» – если кто помнит, в первой половине шестидесятых она была крайне популярна и звучала по десять раз на дню. Но тем не менее, лейтенант остался при прежнем убеждении: лучше мадьярок, краше мадьярок баб на свете нет…)
   Нужно, пожалуй, внести некоторые уточнения.
   Дело происходило в начале июля сорок пятого. Война кончилась, и миллионные вооруженные массы оказались в состоянии самой тягостной неопределенности. Умом все понимали, что должна последовать массовая демобилизация, но писаных решений на этот счет пока что не последовало, во всяком случае, для наших героев, и, как водится, бродило множество разнообразнейших слухов, передававшихся со ссылками на надежные источники, излагавшихся с фанатичной уверенностью, что именно так все и обстоит… Настроения того времени отличались ярко выраженной двойственностью: с одной стороны, просто прекрасно было торчать посреди жаркого и красивого мадьярского лета, зная, что не будет больше ни обстрелов, ни бомбежек, ни атак. С другой же – помянутая неопределенность, когда всех с невероятной силой тянет домой, но ничего толком неизвестно…
   Двойственность, одним словом. От которой хочется на стенку лезть и на луну выть.
   Командование, конечно, прекрасно эти настроения знало и учитывало, со своей стороны, делая все, чтобы личный состав не погряз в пошлом, расхолаживающем безделье. Как говорится, копали от забора и до обеда. Но все равно, военные будни – это совсем не то, нежели отсутствие войны…
   Лейтенанту и его разведчикам, если честно, приходилось похуже, чем обычной дивизионной пехоте. Пехота эта со всеми обычными в таких случаях ограничениями свободы передвижения размещалась в палаточном лагере за деревней – то есть, в обстановке привычной и, несомненно, аскетической. Разведчики же, опять-таки в силу специфики ремесла и гораздо большей свободы, стояли по крестьянским домам (вернее, учитывая реалии, по кулацким). С одной стороны, гораздо лучше жить наособицу, своей спаянной бандой в большом и чистом амбаре (а командир, капитан, и вовсе в хозяйском доме, как старший по званию и положению) – теоретически существует и командование, и уставы, а на практике присутствует большая доля домашности.
   С другой… Нелегко жить на белом свете молодым здоровым парням со всеми свойственными возрасту побуждениями и желаниями, когда по двору от светла до темна порхает прекрасная кузнечиха, та самая невинно-беспутная красотка Эржи, от которой зубы сводит и случаются ночные неприятности – черные волосы, черные глазищи, зубки белоснежные, вышитая блузка белее снега, круглые коленки из-под полосатой юбки… И ведь, как полагается, прекрасно знает, что дьявольски хороша, и знает, как на нее смотрят, и как бы невзначай порой так обожжет кокетливым взглядом, так улыбнется якобы в никуда, якобы в пустое пространство…
   (К превеликому моему сожалению, историю эту я переносил на бумагу лет через двадцать после того, как мне ее рассказали. И я уже не смогу передать то, как лейтенант описывал прекрасную кузнечиху. Совершенно непередаваемая смесь яростного восхищения с описанием, сделанным самыми нецензурными эпитетами. Выражаясь высокопарно, у меня не было ни малейших сомнений, что лейтенант был поражен в самое сердце – и навсегда. Нужно было видеть его физиономию… Временами становилось чуточку завидно – потому что в моей жизни не случилось женщины, способной таквпечатлить на всю оставшуюся жизнь…)
   Но при всем при этом красотка вовсе не давала никому авансов. Ничего подобного. Ребята были неглупые и в таких вещах разбирались. Она вовсе не стремилась с кем бы то ни было из них закрутить– просто-напросто по исконному обычаю дочерей Евы дня не могла прожить, чтобы не рассыпать пары дюжин кокетливых улыбок, целя во всех индивидуумов мужского пола, находившихся в пределах досягаемости…
   Тем неприятнее было открытие, которое они однажды сделали.
   Капитан, ухарь, вояка добрый и парень не промах насчет дамских сердец, красотку-таки уложил. Пользуясь тем, что на правах старшего обитал в доме – и еще тем, что Миклош примерно раз в неделю уезжал на пару дней в областной (или, как там выражались, комитатский) город, увозил какому-то торговцу, старому деловому партнеру, свой кузнечный товар. В особенности косы. Косы были его, интеллигентно выражаясь, специализацией, Миклош ими славился на всю округу, на каждой ставил свое, особое клеймо, вроде старых оружейных мастеров.
   Так что получилось традиционно, словно в бородатом пошлом анекдоте – муж уехал в командировку, а жена…
   Они были разведчики, умели добывать информацию, анализировать наблюдения и делать выводы. Поэтому лейтенант сходу, без колебаний поверил своим ребятам, когда они с приличествующими случаю ухмылочками, специфически приглушенными голосами сообщили однажды что «старшой огулял хозяюшку».
   Ну, что тут было делать? Делать тут ничего не сделаешь. Как выразился примерно в то же время по поводу схожей ситуации Иосиф Виссарионович Сталин: «Что делать, что делать… Завидовать, вот что».
   Их жизнь осложнилась этой самой эгоистичной, нерассуждающей завистью. Они любили капитана, старшого, они с ним прошли огни и воды, разве что медных труб не испытали – но, хотя о том вслух ни разу не говорилось, ручаться можно, что во всех сердцах, опять-таки выражаясь высокопарно, поселилась потаенная враждебность.
   Не настоящая, не большая, не та, что ощущаешь к врагу или хотя бы недоброжелателю с гражданки – просто-напросто то самое мужское чувство, многим прекрасно известное. Враждебная зависть, она же завистливая враждебность – ну, от перестановки слагаемых ни черта не меняется…
   Вообще-то, их можно понять. Одно дело – завидовать законному мужу, скучному старому хрену, морде кулацкой, сладострастно-злорадно мечтая, чтобы и сюда побыстрее пришла коллективизация (благо местныепартийные товарищи, мадьярские сподвижники большевиков, уже готовились предпринять какие-то телодвижения в этом направлении). И совсем другое – знать, что красотку все-таки валяетпосторонний, твой же собственный командир, по большому счету, ничем не лучше тебя, прошедший теми же дорогами и теми же опасностями. Такой же. Только звездочек побольше и власти тоже. Не самая приятная жизненная коллизия, в общем.
   Лейтенант был довольно откровенен спустя двадцать лет, благо разговор происходил под граненый. Поколебавшись чуточку, честно рассказал, как однажды, в прекрасную лунную ночь, не выдержал, вышел во двор, подкрался к приотворенному окну и, презирая себя, но не в силах сойти с места, долго слушал охи-стоны и прочие постельные звуки, и перед глазами у него стояли цветные картины, а мысли анализу не поддавались ни тогда, ни теперь. Он даже подумал однажды в совершеннейшем смятении чувств, что неплохо было бы, как в старые времена, вызвать капитана на дуэль – и шарахнуть промеж глаз граненой пулей длиной с палец, за собственное ночное одиночество, за то, что эти женские стоны принадлежали не ему…
   (Я удивлялся его лицу. И меня не раз грызло нечеловеческое, жгучее любопытство: увидеть бы разок, что это была за красотка, способная этак вот ошарашить мужика, как дубиной по темечку, на всю оставшуюся жизнь. Что в ней было такого, мать ее? Все мы видывали красоток – а некоторых даже имели, чего уж там. Но чтобы вот так, с таким лицом через двадцать лет рассказывать про бабу – и ведь не пацан был мой рассказчик, не урод, покуролесил… Что в ней было, в этой черноволосой Эржи? Кабы знать…)
   Да, а концовка в какой-то своей части тоже, пожалуй что, заимствована из анекдота. Возвращается однажды муж из командировки… Только анекдот – вещь веселая, а там все было гораздо печальнее.
   (И опять-таки, нужно было видеть лицо бывшего лейтенанта…)
   Что-то ему не спалось, и он проснулся рано, по-деревенски, с первыми лучами солнышка, пока остальные еще дрыхли. Вышел из амбара, потянулся, полюбовался окружающим. Утро выдалось исключительно прекрасное и мирное: ни облачка на небе, ни ветерка, все вокруг кажется особенно чистым и ярким, так что душа замирает и лишний раз порадуешься, что уцелел на войне…
   Дяди Миклоша как раз не было дома, отправился в очередную поездку. Должно быть, прикидывал потом лейтенант, Эржи точно знала, что нынче он возвращаться не намерен (точнее, полагала, будто знает). Вот они и решили…
   Они определенно гуляли где-то в окрестностях, капитан и Эржи. Быть может, всю ночь. Наверное, тут и в самом деле было что-то от чувств. Наверное, им было мало постели – это ведь не главное в таких делах, если подумать – и они хотели гулятьв самом романтичном и чистом смысле этого слова, держаться за руки, целоваться и что там еще…
   Лейтенант видел, как они шли. Как держались за руки, улыбались беззаботно, отрешенно, устало. И от этого зрелища ему стало завидно уже по-настоящему, яростно. Потому что здесь были как раз чувства, а не просто привычное ерзанье на постели под охи-стоны…
   Они его не видели. А лейтенант видел и их, и неведомо откуда взявшегося Миклоша, из-под густых бровей наблюдавшего за парочкой с таким лицом, что чертова мадьяра хотелось заранее, во избежание тяжелых последствий угостить доброй очередью из автомата. «Ну, в общем, ничего странного, – глядя в стол, говорил лейтенант, – любой из нас на его месте, обнаружив вдруг, что молодая красотка-жена не просто мнет постелюс посторонним хахалем, а еще и идет с ним под ручку ясным утром, с умиротворенным, довольным, отрешенным личиком, с неописуемой легкой улыбкой на губах… Любой из нас вызверился бы…»