Я подумал о том, что вижу уже второй дом, превращённый в крепость. Правда, этот дом был почти пуст, в нём не стояли пулемёты и не было амбразур, и он был весь опечатан, кроме этой комнаты, в которой бились недоступные холоду сердца. Но всё же и этот дом был крепостью, охраняющей Ленинград.
   Ксения стояла у окна, спиной ко мне. Я взглянул на неё, мне вдруг почудилось, что это Лида моя стоит у окна. И невольно, не отдавая себе отчёта, я сделал шаг по направлению к ней.
   Ксения обернулась, я увидел её лицо, сосредоточенное и суровое. И подумал, что нет, у моей Лиды лицо более мягкое и доброе.
   Но тут же мне пришла в голову мысль, что ведь я помнил её лицо тогда, в далёкие счастливые дни. Кто знает, как выглядит оно теперь?
   Зенитки замолкли, и снова стало слышно радио оттуда, сверху, из пустой запечатанной комнаты.
   Потом послышались шаги за дверью, и вошла та самая девушка, что проверяла у меня документы.
   Ксении надо было идти на пост. Мы вышли вместе. Я попрощался с ней, и она встала, прислонясь к стене большого гранитного дома, и стала незаметной, точно слилась со стеной.
   …Было совсем поздно, когда я добрался до «Астории». Я ничего не чувствовал, кроме тупой боли во всём теле и усталости. Я не мог ни о чём думать. Я шёл, тяжело облокачиваясь на лестничные перила. Потом свернул в тёмный коридор и стал ощупью отыскивать свой номер. Нащупав дверь в нише, я толкнул её. При свете коптилки увидел на кровати какое-то высохшее, скелетообразное существо. Существо подняло руки и слегка подалось вперёд. Я отступил назад и захлопнул двери. Очевидно, ошибся номером. Я вернулся на лестничную площадку. По лестнице поднималась женщина со свечкой в руке. Я спросил её, какой это этаж.
   – Вам, наверно, ниже, – сказала женщина. – Вам гостиницу, наверно. А здесь стационар для дистрофиков.
   – Да, я ошибся, – пробормотал я, спустился этажом ниже и отыскал свой номер.
   Не зажигая коптилку, лёг в постель. Было настолько холодно, что я лёг не раздеваясь, только снял валенки.
   Долго не мог заснуть. Всё пережитое за последние сутки проходило перед моими глазами.
   Вдруг мне пришла в голову мысль, что, может быть, я уже встретился с Лидой и, может быть, это она лежала на доске, спелёнатая, как мумия, или в машине, под штабелями окоченевших тел.
   Я лежал в темноте и в тишине, точно на дне глубокого колодца.
   Потом начали бить наши орудия, и я вспомнил слова Ксении о том, что этот далёкий, грохочущий вал приятнее мёртвой тишины, и мне захотелось, чтобы били ближе и громче…
 
   Я чувствовал, что Ленинград нельзя наблюдать со стороны.
   Трудно было и полчаса высидеть в «Астории» без дела. Каждую минуту, когда я не шёл на телеграф, не писал корреспонденцию, не спешил, чтобы что-нибудь увидеть, меня мучила мысль о бесполезно потраченном времени. Я часто вспоминал слова Ксении Сергеевой о том, что в Ленинграде у людей до предела обостряется чувство личной ответственности за судьбу города. Не раз вспоминал также её слова о том, что жить на «острове» было бы невозможно, и о связи блокированного Ленинграда с остальной страной.
   Я понял, почувствовал, что об этом надо написать, что в этих словах, вернее, в том существе, что крылось за этими словами, заключён очень важный смысл – истоки ленинградского подвига.
   И я принялся за работу над статьёй. Положил в её основу переписку ленинградцев с москвичами в первые месяцы войны. В течение нескольких часов я в редакции газеты «На страже Родины» читал и перечитывал письма трудящихся Выборгской стороны Ленинграда к трудящимся Москвы, ответ москвичей выборжцам, письмо рабочих Нарвской заставы московским рабочим, письмо коллектива завода «Большевик» – тоже москвичам, и обращение рабочих завода имени Ленина к героическим защитникам Ростова…
   «…Дорогие товарищи! Друзья наши, москвичи! – читал я. – В тревожный час, когда над Красной Москвой нависла грозная опасность, мы всем своим сердцем, всеми помыслами и устремлениями своими с вами, защитники советской столицы.
   Москва! Это слово с нежной любовью произносит каждый советский человек – русский и украинец, узбек и белорус, казах и грузин. Москва – мозг и сердце нашей родины. Отсюда по всем необъятным просторам нашей страны излучается свет новой жизни…»
   Я читал и перечитывал эти строки, то пламенные и призывные, то гневные и горькие, и казалось, что они написаны кровью сердца.
   Потом я начал писать. Это была статья о великом единстве нашего народа.
   Отправив статью, я почувствовал радость от сознания исполненного долга. Но только на несколько часов. А потом меня снова стала мучить мысль, что я не написал и сотой доли того, что должен был написать.
   Я помнил, что десятки тысяч бойцов Волховского фронта, задача которых – прорвать блокаду Ленинграда, могли узнать о положении в городе только из фронтовой газеты. А ленинградским корреспондентом этой газеты был я. Мне казалось, что мало суток, чтобы выполнить всё, что требовалось.
   Но когда, потрясённый всем виденным за день, измученный большими переходами, я возвращался домой, я снова думал о Лиде. Я чувствовал, что ещё не сделал решающих шагов, чтобы отыскать её.
   Что оставалось мне делать?
   В моих руках была только одна соломинка: последний записанный в моём блокноте адрес. Если и там неудача – значит, концы обрублены, следы потеряны и, приехав в Ленинград, я оказался к Лиде не ближе, чем там, на Волховском фронте.
   Я не мог решиться сразу пойти по этому адресу. Там жила Ирина Вахрушева, подруга Лиды.
   Я знал эту девушку. Мы иногда проводили вечера втроём, во время моих приездов в Ленинград. Я не особенно симпатизировал Ирине. Она казалась мне слишком шумной, слишком смешливой, недаром Лида звала её «море по колено». Но Лида любила её, и я шёл на уступки. У меня был адрес хозяйки, у которой Ирина снимала комнату.
   В этом адресе была для меня последняя надежда.
   Я старался подготовить себя к неудаче. Когда я очутился перед большим серым зданием и увидел номер дома, который отыскивал, мне стало страшно. Я не знал, что найду за этими стенами: замок, сургучную печать или мёртвых людей.
   Несколько раз прошёлся возле дома, не решаясь войти. Потом я взял себя в руки и, будто ныряя в холодную воду, бегом поднялся по лестнице. На втором этаже я постучал. Было тихо. Я постучал ещё раз, сильнее. За дверью послышались медленные шаркающие шаги, шум отодвигаемого засова, и дверь открылась. Передо мной стояла женщина лет пятидесяти, в шубе и в платке, накинутом на седые волосы.
   – Мне нужно кого-нибудь из Вороновых.
   – Я Воронова, – тихо ответила женщина.
   – Вы Воронова? – переспросил я, чтобы собраться с мыслями.
   Подошёл к ней ближе и сказал, что хочу поговорить. Она пригласила меня в комнату.
   Я вошёл и остановился на пороге. Я почувствовал, что у меня дрожат колени. Я ничего не видел – ни комнаты, ни мебели, ни самой Вороновой, ничего, кроме большого портрета, висящего против двери над письменным столом.
   Это был портрет Лиды. Она стояла, смеющаяся, откинув голову, в пёстром платье, облокотившись на железную решётку сада. Стояла такой, какой я её знал и помнил.
   – Я вас слушаю, – проговорила Воронова.
   Я вздрогнул и опустил глаза. Не мог больше выдержать и прямо спросил, показывая на портрет:
   – Где сейчас эта девушка?
   – Не знаю точно, – сказала Воронова. – Это подруга моей жилицы.
   – Ирины Григорьевны? – снова спросил я.
   – Да, – ответила Воронова. – А вы разве её знаете?
   – Где Ирина Григорьевна? – повторил я вопрос.
   – Она живёт на заводе. Там работает и живёт.
   – Где же этот завод?
   – Послушайте, товарищ военный, – сказала Воронова, – объясните же, что вы хотите.
   Я подошёл почти вплотную к ней, показывая на портрет:
   – Я разыскиваю эту женщину. Это мой близкий друг. Я написал ей сто писем и сейчас ищу её по всему городу. Когда-то она дала мне адрес Ирины Григорьевны, как своей лучшей подруги. Вот и всё. А теперь скажите скорее: где этот завод?
   Воронова внимательно посмотрела на меня.
   – Я понимаю, – тихо произнесла она. – Лидуша у нас часто бывала. Они с Ириной большие друзья. Давно, правда, не заходила она к нам. А только адрес завода я не знаю… Мы лучше вот как сделаем. Завтра Ирина придёт домой. Тут я ей постирала кое-что. Часов в пять обещала. Вот вы в это время и приходите.
   – Хорошо, – сказал я, – спасибо. Приду.
   Но я не уходил. Стоял и смотрел на портрет, и туман застилал мои глаза. Потом я опустил голову и понял, что надо уходить.
   – Завтра в пять, – напомнил я и поспешно вышел из комнаты.
   …На другой день я подошёл к дому в половине пятого. Уже стемнело, но дом, серый, гранитный, показался мне светлым и радостным. Я быстро взбежал по лестнице и постучал.
   Мне опять открыла Воронова.
   – Не повезло вам, – проговорила она, идя в комнату. – Уехала Ирина-то моя. На оборонные работы уехала… Только и успела записку прислать…
   – Где эти работы? – спросил я.
   – Да разве ж я знаю?! – воскликнула Воронова. – Теперь всюду работы. Через неделю, пишет, вернётся.
   – Хорошо, – сказал я, не узнавая своего голоса, – я зайду через неделю.
 
    17 января
 
   Ночью мне позвонили из редакции «Ленинградской правды». Знакомый товарищ сообщил, что через два часа председатель исполкома Ленсовета Попков будет беседовать с корреспондентами газет. Через пятнадцать минут я уже шагал, утопая в сугробах, к Смольному.
   По бесконечным, едва освещённым, холодным коридорам Смольного я добрался наконец до кабинета Попкова.
   В центре небольшой комнаты за огромным низким столом, покрытым зелёным сукном, сидел Попков. У него было усталое, но свежевыбритое лицо, красные веки и синяки под глазами. Он показал нам на кресла и сказал хриплым голосом, без всяких предисловий:
   – Мы пятый месяц в блокаде. Огромными усилиями мы растянули оставшиеся у нас запасы на эти пять месяцев. Завоз продуктов был связан с исключительными трудностями. Вы знаете об этом. Теперь, в связи с разгромом немцев под Тихвином, есть основания думать, что доставка продуктов облегчится…
   Попков говорил монотонно и медленно, и казалось, что каждое слово стоит ему усилий. Он сказал, что сейчас главная задача – доставить в город продукты, скопившиеся на той стороне Ладоги, и организовать борьбу с ворами и мародёрами. Потом зазвонил один из многих телефонов на маленьком столике. Попков взял трубку, сказал «иду» и встал.
   – Меня вызывают, товарищи, – сказал он. – Вы получите печатное изложение того, что я хотел сказать. – Он пожал нам руки и вышел из кабинета.
   Секретарша раздала нам печатные листки.
   Я возвращался из Смольного глубокой ночью. В небе горело бледное зарево, и на снегу плясали красноватые тени. Я шёл по направлению к «Астории». Зарево всё приближалось, и тени становились ярче. Наконец, завернув за угол, я увидел горящий дом. Дом был большой, каменный. Он горел неярко, и языки пламени изредка вырывались из-под крыши и из окон, лениво облизывая камень. У дома, прямо в сугробах, была расставлена мебель, кто-то спал на кушетке, а несколько женщин цепочкой стояли у парадной двери и деловито принимали вещи, которые им подавали сверху. Пожарных я не видел. Я подошёл к женщине, стоявшей в цепочке последней, но она, не оборачиваясь, сунула мне в руки какую-то вещь и сказала нетерпеливо:
   – Держите! Держите!
   Я взял вещь – это был обёрнутый в платок самовар, – поставил на снег и получил керосинку, которую тоже поставил на снег.
   – Побыстрее там! – крикнула женщина в дверь, и я слышал, как по цепочке передали:
   – Поскорее там!
   Было очень тепло, даже жарко. Первый раз в Ленинграде я испытал чувство тепла.
   – Куда ставите?! – раздражённо заметила мне женщина. – Вон к тем вещам несите. – Она пальцем показала на кушетку, где кто-то спал. – Перепутаем всё, потом разбирайся.
   Я поднял самовар и керосинку, отнёс их к кушетке и вернулся на своё место.
   Всё происходило очень медленно. Этот пожар не воспринимался как нечто чрезвычайное. Не было криков о помощи, плача пострадавших и снопов искр.
   – Держите, держите! – сказала женщина и передала мне маленькую коляску. – Да осторожнее, там ребёнок. – Я стоял растерянный, с коляской в руках, и не знал, что с ней делать. На дне коляски лежал какой-то свёрток. Мне показалось невозможным поставить колясочку прямо так, в снег, под открытым небом. – Да о чём вы думаете, господи?! – воскликнула женщина. – Это же Ивановых ребёнок, туда, к их вещам, и несите.
   Я понёс коляску туда, к самовару и керосинке, и поставил около кушетки. Человек на кушетке продолжал спать. Он был укрыт полушубком. Я почувствовал злобу к этому человеку, безмятежно спящему во время пожара под тёплым полушубком. Я стянул полушубок и стал запихивать его в коляску, чтобы укрыть ребёнка. В этот момент из окна вырвался большой язык пламени, и я рассмотрел лицо спящего человека. Это была женщина лет тридцати, совершенно седая. Её тонкие губы были плотно сжаты. Я вытащил из коляски полушубок и снова укрыл им женщину. Потом я стал искать, чем бы укрыть ребёнка, и среди сваленных в беспорядке вещей нашёл одеяло. Покончив с этим делом, я снова вернулся к цепочке.
   – Где же вы пропадаете? – воскликнула женщина. – Прямо беда с этими мужчинами! В кои веки придут помочь, да и то как от козла молока.
   Она сунула мне в руки швейную машину, и я быстро понёс её к кушетке.
   – Не туда, не туда! – крикнула мне женщина. – Это Ферапонтовых машина, к их вещам и несите!
   Я растерянно стоял на месте со швейной машиной в руках, озираясь по сторонам, соображая, какая же из сложенных здесь куч принадлежит Ферапонтовым.
   – Да вот левее, где стол стоит! – снова крикнула женщина. – Ах ты наказание господне!
   Я поставил машину на стол.
   – Да вы из какого номера? – спросила меня женщина, когда я вернулся на своё место. Раньше она разговаривала, стоя спиной ко мне, только слегка поворачивала голову. Теперь она повернулась ко мне. – Да никак военный! – воскликнула она. – Вы, значит, не здесь живёте? Просто помогаете, значит? – сказала женщина. – Ну, спасибо. Я вот тоже помогаю. Это ведь ещё не мой этаж горит. А всё равно надо помочь. А вы по своим делам идите. Мы и сами управимся… Спасибо вам.
   Я пошёл.
   – Подождите! – окликнула меня женщина и, когда я вернулся, сунула мне в руки клочок бумаги. – Позвоните, пожалуйста, а то у меня телефона нет.
   Я сказал, что позвоню, хотя не представлял себе, о чём идёт речь. В сторонке, при свете пожара, я прочёл записку. Там было написано:
   «Позвонить 4-58-65, Петру Николаевичу Смирнову. Пётр! Уже горит третий этаж, а мне к тебе на завод позвонить неоткуда. Завтра до нас дойдёт, приходи таскать вещи. Надя».
   Я сунул записку в карман и пошёл искать телефон. Зарево теперь оставалось позади, но небо ещё было розовым.
 
    18 января
 
   Сегодня утром в редакции мне вручили телеграмму из моей газеты. Там было сказано: «Срочно передайте материал к Ленинским дням». Телеграмма была получена здесь вчера. Мне вручили её сегодня. Для того чтобы материал попал в номер вовремя, я должен был передать его не позже завтрашней ночи.
   Я не знал, с чего мне начать. Сегодня я собирался пойти на пленум райкома партии и написать корреспонденцию о ленинградских большевиках – организаторах обороны города. Но теперь у меня было срочное, специальное задание. Надо было скорее идти в библиотеку, подобрать материалы о жизни и деятельности Владимира Ильича Ленина в Петрограде.
   Но, подумав, я решил начать всё же с пленума райкома. Ведь бессмертная память о Ленине живёт здесь, в Ленинграде, прежде всего в сердцах коммунистов, в душах питерских рабочих. И я пошёл на пленум райкома партии.
   …В фойе давно уже не работающего кинотеатра собралось несколько сот активистов района. Я обратил внимание на то, что все собрались точно в назначенное время – к пяти часам вечера зал был уже переполнен. В зале было очень холодно. Горело несколько фонарей «летучая мышь» и несколько свечей на столе президиума. Глухо доносились разрывы снарядов.
   Войдя в зал, я сразу же ощутил атмосферу сердечной близости и единства между собравшимися здесь людьми. Я знал, что каждый из присутствующих ощущал потребность собраться вместе, обменяться мыслями, посоветоваться, как лучше решить вставшие перед городом трудные задачи. Я сидел в последнем ряду зала и напряжённо слушал слова о том, как сохранить рабочую силу, как окружить в это трудное время заботой людей, как уберечь предприятия от разрушений…
   Потом выступали политорганизаторы домохозяйств и руководители комсомольских групп взаимопомощи, тех самых, что ходили по домам, помогали больным людям принести дрова, растопить печь, прибрать квартиру или выкупить продукты в магазине.
   В конце заседания старый рабочий-кировец зачитал приветствие Центральному Комитету партии. В этот момент произошло нечто совсем неожиданное. При первых же словах рабочего: «Москва, ЦК ВКП(б)…» – в зале вспыхнул электрический свет. Правда, зажглось всего лишь несколько лампочек и горели они неярким, мерцающим светом, но для нас, людей, уже успевших отвыкнуть от электричества, это казалось праздником, торжеством.
   – Откуда свет? – шёпотом спросил я соседа.
   – В подвале ребята качают, – ответил он мне также шёпотом.
   И мне очень захотелось увидеть этих ребят. Осторожно, на носках, вышел я из зала и спустился в подвал. Там при свете обыкновенной коптилки несколько человек вручную «качали» рычаг небольшой блок-станции. Они не слышали слов, обращённых к партии, которые произносились сейчас там, наверху, но знали, что именно в эти минуты принимается приветствие ЦК. И на их лицах, едва освещённых дрожащим светом коптилки, я увидел спокойно-сосредоточенную торжественность.
   И в эту минуту я вспомнил о редакционном задании и посмотрел на часы. Было уже шесть, до вечера оставалось совсем мало времени. Но я не жалел, что побывал на пленуме. Я ещё не знал, как использую то, что увидел и услышал, в корреспонденции о Ленинских днях, но понимал, чувствовал, что должен был всё это увидеть и услышать.
   Потом на попутной машине я добрался до Смольного. Я ехал туда с определённой целью. Ведь в Смольном была комната-музей, где работал Ленин в великие дни установления Советской власти. Я бывал в этой комнате давно, в светлые, мирные дни, когда она была открыта для всеобщего обозрения. Но можно ли попасть в неё теперь?
   Как я и ожидал, комната была закрыта, и доступ в неё посетителей был прекращён с первых же дней войны. Я не знал, что мне делать. Мне было надо, очень надо побывать в этой комнате, и одновременно я понимал, что нелепо требовать открыть её только для того, чтобы я там побывал.
   И всё-таки я пошёл к полковнику, от которого, как мне сказали, зависело разрешение посетить комнату.
   Вначале полковник категорически отказал.
   – Что вы, капитан, – недовольно возразил он мне, – ведь Смольный сейчас – военный штаб, должны понимать… К Ленинским дням в городе будут организованы посещения многих ленинских мест, но это…
   И всё же я уговорил его. Я сказал, что тысячи, десятки тысяч бойцов Волховского фронта никогда не бывали в ленинской комнате и что рассказать о ней по описаниям и даже по давнишним личным впечатлениям я просто не в состоянии. Я уговаривал, настаивал, доказывал, даже требовал.
   И он открыл мне заветную комнату.
   И снова, как в то далёкое время, я перешагнул порог, через который так часто переступал Ленин. Я увидел письменный стол и окно, у которого стоял когда-то Ильич.
   Несколько минут прошло в молчаливом созерцании.
   – Ну вот, – каким-то другим, потеплевшим голосом сказал стоявший за моей спиной полковник. – Теперь всё. Надо идти.
   …На другой день я поехал в библиотеку Дома Красной Армии и много часов просматривал материалы, относящиеся к пребыванию Владимира Ильича в Петрограде. Под вечер с кучей выписок и без какого-либо определённого плана статьи я вышел из Дома Красной Армии, прошёл по Литейному, завернул на Невский и направился к себе в гостиницу.
   Мне очень хотелось есть. В последние дни я всё чаще испытывал чувство голода.
   Я шёл по Невскому, стараясь не думать о еде. Но старые магазинные вывески, поминутно напоминавшие мне о ней – «Бакалея», «Гастроном», «Всегда горячие сосиски», – дразнили меня.
   Внезапно я увидел другую «вывеску», написанную карандашом на бумаге: «Здесь кипяток».
   Я вошёл в тамбур маленького магазина. Девушка в ватнике продавала кипяток по гривеннику за стакан. Она объяснила мне, что Ленсовет организовал повсеместную продажу кипятка населению. Я выпил два стакана горячей воды и шёл, ощущая приятное тепло, погружённый в мысли, и незаметно дошёл до Дворцовой площади.
   Вечерело. Сероватый туман висел над Невой. В этом тумане морские корабли, пришвартованные к гранитным берегам Невы и вмёрзшие в лёд, стояли, как бы прижавшись спинами к городу, который защищали. Огромная площадь была завалена снегом. Местами снег ещё чернел от недавних разрывов. Окна Зимнего дворца были выбиты. Странно было видеть такое огромное количество выбитых подряд окон. Весь дворец казался гигантским решетом.
   Я стоял и думал о том, как много видело это огромное здание… И вдруг мне показалось, что площадь оживилась, десятки костров зажглись на ней, а у костров сидят бородатые люди, матросы, перепоясанные пулемётными лентами, солдаты с винтовками в руках, в папахах с нашитыми красными ленточками.
   Где-то вспыхнул прожектор, но мне чудилось, что это луч «Авроры» прорезал небо и упал на площадь…
   Мне казалось, что славные, давно минувшие дни Петрограда вновь проходят передо мной… Я пересёк площадь, прошёл на набережную и увидел здание университета. Я вспомнил недавно прочитанные строки о Ленине, о том, как пятьдесят лет назад ранним мартовским утром подходил к этому зданию Владимир Ильич…
   Мне казалось, что я вижу, как проходит Ленин своей торопливой походкой в Публичную библиотеку… Как стоит на балконе дворца Кшесинской…
   И вдруг всё слилось воедино. Я снова видел перед собой людей, собравшихся на районный партийный актив, и сурово-торжественные лица тех, что давали свет во время чтения письма Центральному Комитету, видел Ленина, стоящего у окна смольнинской комнаты и с надеждой глядевшего на питерских рабочих, идущих в бой со старым миром…
   И тогда я всем существом, всем сердцем своим почувствовал, как бьётся в этом городе вечно живое сердце Ильича.
   …Было уже поздно, когда я вернулся в «Асторию». Но я не чувствовал усталости. Я знал, о чём буду писать в газету.
 
    22 января
 
   Три дня я ничего не записывал и ничего не передавал в редакцию. Затем взял ленинградские газеты за неделю и прочёл их залпом.
   На меня обрушились самые противоречивые, самые парадоксальные, с точки зрения «здравого» смысла, вещи. Я прочёл, что населению в этом месяце не выдаётся ничего, кроме двухсот граммов хлеба, что в оперетте идёт «Баядера», в Театре драмы – «Дворянское гнездо», а в театре Ленсовета – «Идеальный муж», что действуют четырнадцать кинотеатров, что военный трибунал приговорил к расстрелу шесть человек за ограбление продуктовых магазинов, что композитор Асафьев работает над музыкальным оформлением спектакля «Война и мир», что исполком Ленсовета рассмотрел план первоочередных восстановительных работ в городском хозяйстве и объявил выговор за срыв снабжения населения кипятком и что все детские сады и ясли переведены на круглосуточное обслуживание детей…
   Я прочёл всё это и, только оторвавшись от газеты, вспомнил, что нахожусь в городе, окружённом плотным кольцом блокады, и мне показалось, что я стою перед чем-то огромным, очень сложным и очень простым и кристально чистым и что всех книг и всего виденного мною недостаточно, чтобы до конца понять это.
   Потом я перечитал всё, что записал в эти дни, и, дойдя до последней даты, вспомнил, что прошла неделя.
   И мне так захотелось увидеть Лиду, поцеловать её и посидеть с ней несколько минут молча, как сидят уставшие от долгих скитаний, а потом говорить с ней, говорить без конца.
   Может быть, потому, что она была самым близким и самым понятным мне человеком, я верил, что она расскажет мне то, чего я не знал, и покажет то, чего без неё я не мог бы увидеть.
   И она уже казалась мне неотделимой от города.
   Мне не терпелось поскорее встретиться с Ириной Вахрушевой. Я не любил её раньше, потому что не любил людей, которые слишком много и слишком громко смеются. Мне была непонятна любовь Лиды к этой девушке. Я старался возможно реже встречаться с Ириной. Мне было известно, что она вышла замуж и ждёт ребёнка, но мужа её я никогда не видел. Сейчас я знал, что Ирина единственная, кто может помочь мне отыскать Лиду, и всё же где-то в глубине души мне была неприятна встреча с ней, – такие люди, как Ирина, редко меняются. Я боялся снова услышать её резкий смех и жаргонные словечки. Я думал обо всём этом, идя к Вороновой.
   Я пришёл к Вороновой под вечер. Двери открыла мне сама Ирина, но было темно, и я не разглядел её.
   – Давайте руку, Саша, здесь темно, – сказала она. У неё был хриплый, простуженный голос.
   Она провела меня по коридору в комнату. Теперь мы стояли друг против друга. На ней была ватная стёганая куртка, валенки и шапка-ушанка.
   – Здравствуйте, Саша! – Ирина протянула мне руку.
   Она смотрела на меня в упор, не произнося ни слова. Я видел только её глаза. У неё всегда были большие глаза, сейчас же они стали какими-то неестественно огромными, занимая почти половину её маленького лица.