– Нет, мне это не кажется, – возразил я.
   – Мы здесь у пульса стоим, понимаете, у пульса!.. По этой ладожской жиле страна кровь в Ленинград вливает… свежую кровь… Только вы знаете, каково медикам на льду. Приходилось делать всё. И она делала всё. Она была упрямая! Лезла всегда куда не надо. Один раз попала в прорубь. Я думал, что схватит воспаление лёгких, но ничего, обошлось. В самом начале она ходила с изыскательскими партиями. Теперь, когда всё более или менее пришло в норму, она захотела перейти в армию. Я не мог её отговорить. Вы сможете узнать о ней в санупре. Мне очень не хотелось расставаться. В ней было много теплоты. – Он снял руки с моих плеч, отвернулся и опустился у печки. – Есть вопросы? – спросил он.
   У меня не было вопросов. Мы сидели, не глядя друг на друга. Он говорил о ней так, как никто не говорил. Дело было даже не в словах, дело было в голосе, которым эти слова произносились.
   – Могу добавить ещё, – сказал врач. – Она мне многое говорила, но о многом и умалчивала. Я знал, что она кого-то ждёт. Этого она мне, правда, не говорила, но я догадывался. Она знала, что я никого не жду. На льду надо быть снисходительными друг к другу. – Он усмехнулся. – Когда вы спросили о ней, я понял, что вы тот самый…
   Я сидел, слушал и старался не пропустить ни одного слова.
   – Сколько времени она пробыла здесь?
   – Больше месяца.
   – Она жила здесь?
   – Да. Я уже сказал. Спала на этих нарах.
   – Как её здоровье?
   – Ничего. Для ленинградки – ничего.
   – Почему она не осталась здесь?
   – Я же вам сказал. – Я почувствовал, что врач волнуется. – Когда всё пришло в норму, она захотела перейти в действующую часть.
   – У неё не было других причин? – жёстко спросил я.
   – Вы хотите спросить, не приходилось ли ей… избегать меня?
   – Да, – сказал я.
   Врач встал.
   – А по какому праву вы меня об этом спрашиваете? – тихо спросил он. – Вы не видели её с начала войны. Вы не были с ней, когда у неё умерли мать и ребёнок…
   Он замолчал. Молчал и я.
   Так бывает. Ты сидишь в комнате и долго беседуешь с человеком. Тебе кажется, что ты его уже давно знаешь, и ты привык ко всему: к окружающим вещам, к свету и к тому, как звучит в этой комнате его голос. Но вот произнесено одно какое-то слово, и всё обжитое пропадает: выступают острые углы у вещей, свет режет глаза, и тебе кажется, что ты на вокзале и поезд вот-вот отойдёт…
   – Что же вы молчите? Злитесь? – внезапно спросил врач своим прежним иронически-благодушным тоном.
   – Нет, – ответил я. – Во всяком случае, вы здесь ни при чём.
   – Гордость? – пожал он плечами.
   Внезапно всё показалось мне каким-то новым. Во всякое другое время я стремился бы поставить все точки над «ї». Сейчас это мне уже не казалось важным.
   Я подошёл к нему почти вплотную.
   – У вас была жена? – спросил я жёстко, как следователь. – Вы сказали, что Лида напоминала вам жену.
   Мне показалось, что он испугался чего-то на секунду, но тут же взял себя в руки.
   – Ну вот, теперь говорит корреспондент, – пошутил он.
   – Перестаньте иронизировать! – сказал я. – Расскажите лучше всё о себе. Вы обязаны рассказать. Ну? У вас была жена? Она погибла? От голода? От бомбёжки? Бросила вас?
   – Нет. Она тоже была врачом. Её убили немцы, – ответил каким-то чужим голосом врач. – Так много горя сейчас, что если кто-нибудь находит счастье, он обязан им поделиться.
   Мне захотелось плакать. Я подошёл к врачу и протянул ему руку.
   – Я рад, что мы встретились.
   – Это правда? – спросил он и посмотрел мне в глаза. И только сейчас я заметил, что он совсем не молод: на его лице внезапно резко обозначилась каждая морщинка.
   – Разве можно сейчас говорить неправду? – воскликнул я.
   Он схватил мою руку и придвинулся к печке.
   – Ну… ну вот… каша пригорела, – пробормотал он.
   …В ту ночь мы так и не легли спать. Было уже утро, когда я вылез из палатки, чтобы отчистить снегом тарелки. Буран утих, и воздух был прозрачен. Всюду, насколько охватывал взгляд, была ровная и спокойная ледяная поверхность.
   Всё кругом было бело. Но снег не резал глаза, потому что солнце ещё не взошло. По трассе, громыхая цепями, уже неслись машины. Они шли в одиночку и целыми колоннами.
   Я вернулся в палатку. Смирнов всё ещё спал, а врач сидел на корточках перед печью и смотрел на огонь.
   – Ну, всё в порядке, – сказал я, ставя тарелки на полку. – Я, пожалуй, поеду.
   – Да, вам пора ехать… Обещайте мне, – тихо проговорил он, – что вы вспомните обо мне, когда будете вдвоём.
   Мне показалось, что он с трудом ворочает языком. Я повернулся к нему.
   – Да, обещаю вам.
   Он протянул мне руку. Я молча пожал её.
   Приехав в Ленинград, я зашёл в редакцию фронтовой газеты, написал корреспонденцию о Ладожской трассе и отнёс её на телеграф. Затем отправился в санитарное управление.
   Санупр помещался в другом конце города, и был уже день, когда я добрался туда.
   В маленькой комнатке отдела кадров сидела девушка – младший лейтенант. Я назвал фамилию Лиды и попросил навести справку, приходила ли она за назначением.
   Я ожидал, что девушка будет долго копаться в бумагах, но она ответила тотчас же, заглянув в лежащую на столе папку.
   – Да, была, – сказала девушка. – Назначена в Н-скую армию…
 
 
   Светило солнце. Снежные холмы сверкали тысячью искр. У меня было радостно на душе. Я знал, что наконец нашёл её. Теперь это было вопросом дней, даже часов. Я стоял на огромной, занесённой снегом площади. Серые гранитные здания окружали меня. Вон там раньше возвышался Медный всадник. «Куда ты скачешь, гордый конь, и где опустишь ты копыта?..» Сейчас всадника не было видно. Он был укрыт от снарядов.
   Всё вокруг уже не казалось мне чужим. Я по-прежнему чувствовал, что нахожусь в крепости, но я знал теперь, чем она живёт, и знал тех, кто в ней живёт. Спокойно стучал метроном – сердце города…
   Я знал, где расположена армия, куда Лида получила назначение. Решил ехать и на месте ждать её приезда. Здесь мы опять могли бы разминуться. Туда же она обязательно приедет – не сегодня, так завтра.
   Я отправился на Финляндский вокзал. Площадь была пустынна. Знаменитого памятника – Ленин на броневике – не было видно.
   Зал ожидания был переполнен военными. Билетов никто не брал, да и кассы, кажется, не работали. Скоро все устремились на перрон: подали состав.
   Я влез в холодный, дачного типа, вагон и внезапно почувствовал, что смертельно хочу спать… Проснулся от толчка. Было темно. Кто-то тормошил меня за локоть и говорил:
   – Всё, всё! Приехали, дальше некуда.
   Я встал, всё ещё в полусне. Не помню, чтобы когда-нибудь мне так хотелось спать. Я вышел из вагона и очутился на маленькой дачной станции. В полумраке разглядел кокетливый киоск и платформу. Киоск был забит, как бы перечёркнут двумя досками крест-накрест. Я увидел протоптанную тропинку, уходящую в лес. По тропинке пошло большинство сошедших с поезда военных. Я пошёл за ними.
   Вскоре я заметил, что иду по просеке один. Люди, шедшие впереди и позади меня, разошлись по боковым тропинкам.
   Я угадывал блиндажи и срубы среди запорошённых снегом елей и, свернув на уходящую в лес тропинку, постучал в первый встретившийся мне блиндаж. Там помещался комендантский взвод. Я стал расспрашивать, как пройти в санотдел, и мне дали связного.
   Мы долго шли по лесным тропинкам. Наконец связной привёл меня в блиндаж к начальнику санотдела. Я отворил дверь и вошёл.
   …Через полчаса мы пили чай, и я рассказывал начальнику санотдела Николаю Фёдоровичу Корнышеву, что привело меня к нему.
   – Так, – сказал Корнышев, когда я кончил рассказ. – Она, очевидно, завтра явится. Тогда повидаетесь. Вы можете пожить у меня или вернуться в город на два-три дня.
   Мне казалось, что после всех испытаний я просто не переживу такого счастья. По доброму лицу Корнышева я видел, что и он не меньше, чем я, счастлив, что может оказать эту услугу.
   – Я думаю, вам лучше остаться у меня, – предложил он, – здесь лес прекрасный, хвойный… Побродите здесь, отдохнёте, а там и она приедет… Рад буду познакомиться.
   У меня слипались глаза. Запах хвои опьянял. Я уже дремал, когда услышал голос Корнышева:
   – Располагайтесь вот на этом топчане. Мой заместитель в командировке.
   Я улёгся на топчан.
   В блиндаже было тепло и пахло лесом. Уже засыпая, я почувствовал, что Корнышев укрывает меня полушубком.
 
 
   …Я хорошо помню время, проведённое в Ленинграде. Но эти дни останутся в моей памяти навсегда. Я помню всё, до мельчайших подробностей. Думаю, что пройдёт год, два и десять лет, и всё будет казаться мне таким же, как тогда, в январе.
   В тот день я встал рано. Корнышева уже не было, но на столе лежала записка, написанная аккуратным, совсем не «докторским» почерком: «Вставайте, умойтесь, завтрак вам принесёт связной, погуляйте по лесу. Я зайду около двенадцати. Корнышев».
   «Есть же добрые люди на свете!» – подумал я и сделал всё, как говорилось в записке.
   Затем связной принёс охапку дров и хотел растопить печку, но я сказал, что сделаю это сам.
   На войне зимой возможность растопить печь и посидеть у огня, конечно, роскошь, и я умел ценить её. Я сидел на корточках и не спеша обдирал поленья. Время от времени я посматривал на дверь и ждал, что она раскроется, но потом вспомнил, что поезд приходит только вечером и что раньше восьми часов её ждать нельзя. Внезапно я передумал, оставил печку и пошёл побродить.
   Было яркое, солнечное, очень тихое утро. Неподвижные ели обступали меня со всех сторон, и только изредка с верхушек сыпался снег: должно быть, птица садилась на ветки или прыгала белка.
   Меня поражало величавое спокойствие, царившее здесь; просто не верилось, что я на фронте. Я был рад, что встречу её в такой тишине.
   Я шёл всё глубже и глубже в лес по узенькой тропинке и незаметно дошёл до обрыва.
   Было тепло, и я расстегнул полушубок. Вдали, на той стороне обрыва, лес спускался уступами, и казалось, что земля там покрыта не снегом, а высокой зелёной травой. Небо было голубым и очень глубоким, каким бывает летом или ранним весенним утром.
   Я сидел на поваленной ёлке, не думая ни о чём. И память и сознание моё были чистыми, лишёнными всяких воспоминаний, как этот ровный белый снег.
   Но если я начинал думать, то думал о Лиде. В моём сознании жили две Лиды: одна – привычная, такая родная и близкая, когда знаешь всё наперёд и забываешь, что ты и она не одно и то же, а другая – знакомая по рассказам, стоящая за спиною Ирины Вахрушевой, так много пережившая и понявшая, строгая, как весь этот город.
   И, думая о ней, я тут же подумал о себе и о том, поймёт ли она меня теперь.
   Но мысли эти шли от разума, а не от сердца. Я знал, что час, проведённый вместе, сотрёт отчуждённость и если я чего-нибудь не пойму, то она научит меня.
   Я подумал о тех, других. Вспомнил мечтателя Козочкина, суровую Ирину и врача, толкающего машины во вьюжные ночи… Кто поделится с ними своим счастьем?
   Ведь никогда ещё любовь не значила так много для людей, как в это жестокое время.
   Я сидел на еловых ветках и вдыхал пьянящий запах хвои. Никогда раньше не думал, что хвоя может так пахнуть. Это был пряный, проникающий во все поры запах.
   Посмотрел на часы. Было всего лишь одиннадцать часов утра. А вдруг она приедет не на поезде, а на попутной машине? Ведь из санупра, наверно, ходят сюда машины? Она может приехать, а меня нет, и из санотдела её тут же направят в дивизию. Я подумал об этом и чуть не рассмеялся. До чего глупым делает человека любовь! Но я всё-таки встал и пошёл на дорогу, внушая себе, что иду просто так, прогуляться…
   Как хорошо было бы сейчас встретить её! Идёт себе с солдатским мешком за плечами.
   Ей тяжело, бедной, тащить мешок. Она увидит меня и вскрикнет, наверно. Остановится или побежит ко мне? Ведь для неё эта встреча будет чудом, настоящим чудом…
   Я шёл по дороге и всматривался в даль. Никто не шёл мне навстречу. Дошёл до станции и повернул обратно…
   Корнышева ещё не было, когда я вернулся в блиндаж и принялся растапливать печку. Потом подошёл к полке, на которой лежала куча книг. «Интересно, что читает доктор?» Я стал перебирать книги. Сверху лежало несколько книг по терапии, стихи Маяковского, «Анна Каренина» и «Записки врача» Вересаева. «Странные бывают встречи на книжной полке», – подумал я.
   Снаружи захрустел снег, и вошёл Корнышев.
   – Ну-с, предписание выполнили? – добродушно спросил он. У него были розовые щёки и блестели глаза. – Гостью, полагаю, раньше вечера ждать напрасно?
   Я кивнул головой.
   – Ну и отлично, – сказал Корнышев. – Назначения те же: гуляйте, мечтайте! А я побежал. Обедать будем вместе.
   Он ушёл.
   Я сидел у печки и смотрел на огонь. В блиндаже стало нестерпимо жарко, и я опять ушёл в лес.
   Солнце светило по-прежнему, ели были высоки и величественны, снег был таким же ослепительно белым, но мне вдруг мучительно захотелось вернуться туда, на ленинградские улицы. Когда я был в Ленинграде, мне казалось, что я буду рад убежать от этих занесённых сугробами улиц и обледенелых, израненных домов. Мне казалось, что я буду счастлив, очутившись в тишине, где не стреляют зенитки, не свистят снаряды и не стучит метроном.
   Но оказалось, что я ошибся. Я уже не замечал вокруг всего того, чем так восхищался утром. Я не был суеверным, но мне пришло в голову, что буду наказан за то, что хотел встретиться с ней не в Ленинграде, а здесь, на этом тихом островке… Я вернулся в блиндаж и начал снова растапливать печь.
   Корнышев пришёл в шестом часу. Он был ещё более розовощёк, и глаза его блестели совсем по-молодому. Следом за ним вошёл связной с тарелками и котелком.
   – Ну, как вам у нас понравилось? – спросил Корнышев. – Благодатный край! Раньше ведь тут сплошь курортные места были. После Питера-то, наверно, раем кажется?
   Я не хотел обижать его и сказал, что здесь действительно замечательно.
   – Ну вот, то-то же! – Корнышев вынул часы и хитро улыбнулся. – Пожалуй, уже скоро, а?
   – Да, уже скоро.
   Я с трудом ел. С каждой минутой напряжение моё возрастало. Мне казалось, что, если она будет идти сюда, я почувствую её шаги ещё на дороге.
   После обеда Корнышев лёг спать.
   – Надеюсь, проснувшись, застать вас обоих вместе, – сказал он, засыпая.
   Я вышел из блиндажа и сел на бревно. Иногда по дороге между елями мелькал полушубок, и я вставал и делал несколько шагов вперёд. Потом я медленно возвращался обратно. Я уже не прятал часы в гимнастёрку, а держал их в кармане полушубка наготове. До прихода поезда оставался час… Если считать секунды, время пойдёт незаметно. Я стал считать. Но, досчитав до пятисот, посмотрел на часы и увидел, что считаю гораздо быстрее, чем проходят секунды…
   Стало уже темно. Потом я услышал шум поезда, подходившего к станции… Вот он остановился. Сейчас она выходит из вагона… Осматривается. Не знает, куда идти. К тому же темно. Она спросит. Наверно, сейчас спрашивает… Может быть, побежать на станцию? Нет, надо сидеть здесь, она может прийти одной из боковых тропинок. Вот она приближается сюда… Я уже не кладу часы в карман…
   Проходит десять минут, пятнадцать, двадцать. Её нет. Её могло что-нибудь задержать по дороге. Она могла сбиться с пути… Ведь темно… Тридцать минут. Сорок. Её нет…
   Я выбежал на дорогу. Мне никто не встретился. В темноте дошёл до станции и вернулся в блиндаж. Печка погасла… Слегка похрапывал Корнышев. Она не приехала…
   Я резко захлопнул дверь, и Корнышев проснулся.
   – Вы не один? – вежливо спросил он.
   – Она не приехала, – тихо ответил я.
   – Да ну? – протянул Корнышев.
   Связной принёс лампу и зажёг её.
   – Вот досада-то! – сказал Корнышев с искренним огорчением. – Значит, в санупре задержали. Что-нибудь с оформлением… Ведь вам точно сказали, что она в нашу армию назначена?
   – Николай Фёдорович, – сказал я, – как мне попасть в Ленинград?
   – В Ленинград? Сейчас? Но поезд пойдёт только в десять утра. Да и что вам делать ночью в Ленинграде? Подождите до завтра. С вечерним поездом она, наверно, приедет.
   – Нет, нет! – вырвалось у меня. Даже мысль о том, чтобы остаться здесь ещё сутки, казалась мне невыносимой.
   Корнышев внимательно посмотрел на меня.
   – Если уж обязательно хотите ехать, придётся потерпеть до утра. – И он подошёл ближе ко мне. – Возьмите себя в руки. Я вот уйду, а вы почитайте что-нибудь. Вот хотя бы «Записки врача». Книга отличная. Читали, конечно?
   Он взял с полки книгу и протянул мне. Я взял её.
   – Ну, до скорого… – сказал ласково Корнышев и вышел.
   Я перелистал книжку и отложил её в сторону. Наступило полное бездумье. Мне было почти физически больно думать о чем-нибудь. Я не помню, сколько времени просидел так. Из оцепенения меня вывел голос Корнышева:
   – Скорее, скорее, сейчас машина идёт в Ленинград! Идёмте, я вас провожу.
   Николай Фёдорович стоял в дверях.
   Я вскочил и схватил полушубок. Мы прошли по тропке, и я увидел тёмное очертание полуторки. Я залез в кузов.
   – Ну, прощайте, – сказал Корнышев, тепло пожимая мне руку.
   – До свидания, – ответил я, – сердечное вам спасибо.
   …Мы въехали в Ленинград ночью, но на улицах было светло.
   Взошла луна. И странное дело: как только я увидел серый ленинградский гранит, услышал мерный стук метронома, у меня стало спокойнее на душе.
   Я вылез из машины на Дворцовой площади и через десять минут поднимался по лестнице «Астории». Навстречу мне с коптилкой в руках шёл Ольшанский.
   – Где это вы пропадаете, синьор? – спросил Мефистофель.
   Я ответил, что ездил в часть, и уже прошёл мимо, когда Ольшанский сказал:
   – А тогда, в машине, девушка одна вами интересовалась.
   Я обернулся к Ольшанскому. Он стоял, прикрывая огонь ладонью, и хитро улыбался.
   – Я, правда, особенно не откровенничал насчёт вас, – продолжал он. – Кто вас знает, заинтересованы вы во встрече или нет?..
   Я схватил его за полушубок.
   – Ольшанский! – закричал я. – Прекратите эту болтовню! Где она? Что с ней?
   Он испуганно посмотрел на меня.
   – Она очень просила ваш адрес. Я уж думал, не наглупил ли, что упомянул вашу фамилию. Вы извините… но… кажется, она с утра сидит в вашем номере…
   Я стоял на лестнице, прислонившись к перилам. Ольшанский что-то говорил, но я уже ничего не слышал. У меня стучало в висках и пересохло во рту. Мне казалось, что если я оторвусь от перил и сделаю шаг, то упаду тут же.
   Тысячу раз рисовал себе нашу встречу, но никогда не думал, что потрясение будет так велико.
   Потом я стал медленно подниматься по лестнице. Откуда-то проникал свет, и я не сразу понял, что это Ольшанский с коптилкой провожает меня. У моей комнаты я остановился, чтобы перевести дыхание. Потом тихонько толкнул дверь.
   Лида сидела на подоконнике, вполоборота к двери, и смотрела в окно. Луна светила так ярко, что в комнате было светло, как в белые ночи.
   – Лида! – произнёс я шёпотом. – Лида!
   Она соскочила и стала, прижавшись спиной к окну.
   – Ты?! – сказала она. – Наконец-то!..
   …Я рассказывал Лиде о своих поисках, но она внезапно прервала меня:
   – Какой ты… смешной в военной форме. Просто на себя не похож!
   Мы стояли друг против друга у окна, и лунный свет падал на её лицо. Она казалась мне маленькой и хрупкой, и было видно каждую морщинку на её лице.
   За окном на покрытой снегом площади высился Исаакий.
   – Помнишь, как мы любили смотреть из окна на собор? – спросил я.
   – Да. В белые ночи.
   – Сейчас совсем как в белую ночь. Даже окно не замёрзло.
   Мы стояли у окна и смотрели на площадь. Я обнял её и поцеловал. Мне хотелось стоять так всегда и не разжимать рук. Она смотрела мне прямо в глаза, и я смотрел в её глаза. Это и было счастье. Потом мы сели на диван. Говорили о чём-то совсем неважном: мы привыкали друг к другу.
   – Ты была у Ирины? – спросил я.
   – Нет. Я весь день прождала тебя в номере. Как я благодарна этому долговязому корреспонденту. Ведь это он сказал мне о тебе. Но, бог мой, как он перетрусил, когда я сказала, чтобы он немедленно повёл меня в твою комнату! – Она рассмеялась. У неё был глухой и немного печальный смех.
   Я снова поцеловал её. У неё были холодные губы.
   – Тебе холодно? – спросил я. Потом снял с неё валенки и закутал ноги одеялом.
   – Здесь очень холодно, – ответила она и закрыла глаза. – И знаешь, что мне кажется? Мне кажется, что я плыву в тёплой реке и попала в водоворот, такой медленный, и он так приятно кружит меня, и всё ясно, и дальше не надо плыть.
   – Ты устала, дорогая? – спросил я.
   Она открыла глаза.
   – Нет. – Она улыбнулась. – Отчего мне устать, когда я весь день сижу и жду тебя?
   – Голодная?
   – Нет, почему же. Я получила паёк на два дня.
   – Подумать только, – сказал я, – как много надо мне у тебя узнать. Ты столько пережила!..
   – Не сегодня, милый. Поговорим завтра. Сегодня пусть будет так, будто мы никогда не расставались.
   – Хорошо, – ответил я. – Это нетрудно. Ведь на самом деле мы никогда не расставались.
   Я был счастлив, но думал о другом безмерном счастье. Мне хотелось, чтобы эта наша разлука была последней и чтобы мы никогда больше не расставались. С этой женщиной я чувствовал себя готовым на любой труд и любой подвиг. Раньше она была моим сердцем, моей любовью. Сейчас она стала источником моего мужества.
   – О чём ты думаешь, милый? – спросила она.
   – О том, какое было бы счастье больше не расставаться.
   – Это же невозможно! Послезавтра я должна ехать в часть. Два дня я выпросила в санупре. День уже прошёл.
   – Ты получишь ещё три, – ответил я и рассказал о встрече с Корнышевым.
   – Целых три дня? – Она внезапно захлопала в ладоши, как ребёнок. – Целых три дня вместе?
   Я стал целовать её холодные пальцы.
   – Постараюсь приехать к тебе в часть, – сказал я. – Очевидно, я ещё некоторое время пробуду в Ленинграде.
   – Ты был у меня, за Нарвской?
   – Был. Дом почти разрушен. Я с трудом отыскал твою комнату. У окна, где мы с тобой пили чай, сидит артиллерийский наблюдатель Мухтар Тажибаев. Я тебе как-нибудь расскажу о нём.
   – Ты, наверно, решил, что я пропала. Трудно было меня отыскивать?
   – Сейчас кажется, что нетрудно. Сейчас мне кажется, что я отыскал бы тебя где угодно.
   Она нагнулась и поцеловала меня в затылок.
   – Как ты думаешь, – сказала она, – когда кончится война?
   – Не знаю. Думаю, что через год. Или полтора.
   – Какой это будет чудный день!.. Просто не верится. Что ты будешь делать в первый день после войны?
   – Поеду в Ленинград.
   – Ты же живёшь в Москве!
   – Мы будем жить в Ленинграде. Я думаю, что теперь нигде не смогу жить, кроме Ленинграда.
   Мы молчали. Внезапно она рассмеялась.
   – Что ты смеёшься?
   – Нет, просто так. Я вспомнила, какой растерянный вид был у твоего корреспондента. Как его фамилия?
   – Ольшанский.
   – Ей-богу, он почему-то не хотел допустить мысли, что я твоя жена.
   – Дурак!
   – Но ведь он прав. Я ведь и правда не твоя жена.
   – Ты мне больше чем жена.
   – И ты мне больше чем муж. Поэтому мне и смешно.
   Она положила руку мне на лоб. Рука была по-прежнему холодной.
   – Тебе всё-таки холодно, Лидуша, – сказал я. – Ложись в постель. Раздевайся и ложись.
   Я встал и отошёл к окну. Когда обернулся, она сидела по-прежнему, обхватив колени руками.
   – Я… я не хочу спать, – сказала она тихо. – Лучше посидим вдвоём.
   Она смотрела на меня, и я заметил испуг в её глазах. Потом она резко встала и стала расстёгивать пуговки на гимнастёрке. Подошла ко мне.
   – Ты был… на Ладоге? – тихо спросила она.
   – Да, – твёрдо ответил я. – Я был в палатке, где ты жила. И разговаривал с ним.
   – Ты… ни о чём не хочешь спросить меня?
   – Нет, – уверенно сказал я и поцеловал её. Я увидел слёзы на её ресницах и вытер их губами.
   …Было тихо и светло, как в белую ночь. Мы лежали в постели. Потом я услыхал звуки рояля. Лида тоже услышала их.
   – Что это? – спросила она. – Рояль?
   – Да, – сказал я. – Это Чайковский. Старик один играет. Музыкант. Я услышал его в первую ночь, когда приехал.
   – Я уже не помню, когда слышала музыку… Какие торжественные звуки!
   – Мне они казались страшными. А теперь кажутся радостными.
   – И мне тоже. Интересно, который теперь час?
   – Не знаю. Мне вообще кажется, что времени нет.
   – И мне тоже. Теперь мне хочется спать, но я боюсь.
   – Боишься?
   – Да, я боюсь, что усну и перестану чувствовать счастье.
   Я обнял её.
   – Спи, Лидуша, – сказал я, – спи и не бойся. Ничего не бойся, когда мы вместе.
   – Я хочу ничего не бояться. И всё же немного страшно.
   – Но чего же?
   – Слишком много счастья… Почему мы получили его раньше других? Кругом столько горя.
   – Мы ничего не отнимаем у других. Спи, Лидуша! Не будем сейчас думать об этом. Спи, родная, спокойной ночи.
   Через несколько минут она заснула.
   …Меня разбудил стук в дверь. Я соскочил с постели. Было уже утро. За дверью стоял боец и протягивал мне записку.
   Я прочёл. Секретарь редакции фронтовой газеты сообщал, что через полтора часа мой редактор вызовет меня к проводу.
   – Кто это? – спросила Лида, когда я подошёл к постели.
   Я посмотрел на неё, и мне показалось, что морщинки на её лице разгладились. Я сказал ей о записке.
   – Это далеко? – спросила она.
   – Час ходьбы. Мы сделаем вот что. Я пойду на телеграф, а ты в санупр. Оттуда ты по телефону вызовешь Корнышева, и он даст тебе отпуск на три дня. Как только освободишься, ты вернёшься сюда. А вечером… На вечер у меня есть сюрприз. Только это пока секрет. Хорошо?
   …Когда я уходил, она ещё лежала в постели. Мне показалось, что я быстро дошёл до телеграфа. Но всё же я опоздал.
   – Вас уже вызывали, – сказал дежурный и принёс мне ленту.
   Я прочёл: «Выезжайте немедленно обратно».
   Сначала у меня словно оборвалось что-то внутри. Потом я стал думать, как счастливо всё же получилось: ведь телеграмма могла прийти и неделю, и два дня, и, наконец, день тому назад, и я должен был бы уехать, не отыскав Лиду. Теперь я нашёл её, и на душе всё же было радостно.
   Я хотел преподнести Лиде «сюрприз»: получить на три дня сухой паёк, пригласить Ирину, Козочкина и Мефистофеля и устроить вечером ужин.
   Я был так счастлив, что мне хотелось, чтобы весь Ленинград знал о нашем счастье. Мне казалось, что чем больше людей будет радоваться вместе с нами, тем сильнее будем мы чувствовать наше счастье.
   Теперь всё это рушилось: вечером я должен был уехать из Ленинграда.
   Я шёл по городу и думал, что мне тяжело будет расстаться с ним. Я ощущал его теперь как живое существо.
   Я смотрел на израненные стены его домов и думал о том, как радостно будет потом жить в этом городе, и видеть, как обновляются его дома, и бродить по этим улицам, и вспоминать всё, что было.
   …Лида стояла у окна, на том же месте, где я застал её вчера.
   – Как ты долго! – сказала она, идя мне навстречу.
   – Я получил телеграмму с вызовом, – сообщил я ей, чтобы разом покончить с этим.
   – Да? – тихо сказала она, и голос её дрогнул. – Я знала, что это не может быть долгим… наше счастье… слишком раннее счастье.
   Я ничего не ответил.
   – Когда ты едешь? – спросила Лида.
   – Сегодня вечером.
   – Уже? – Она помолчала и добавила, слегка улыбнувшись: – Я говорю так, будто бы война только что началась и ты уезжаешь, а я остаюсь дома. Мне ведь тоже надо ехать сегодня.
   – Не будем пока говорить об отъезде, – сказал я. – Посидим немного.
   Я чувствовал Лидин локоть в своей руке и знал, что невозможно отнять её у меня. Я всегда любил её так, как никого в жизни. Но только теперь я понял, что моя любовь к ней нечто большее, чем просто любовь.
   Есть чувства, не подверженные ни сомнениям, ни колебаниям. Они рождаются тогда, когда человек остаётся наедине со своей совестью. Они выкристаллизовываются из великих страданий и великой стойкости.
   – Это очень странно, – сказал я. – Вот когда я шёл сюда с телеграфа, уже зная, что вечером мы расстанемся, мне казалось, что нам о многом надо поговорить… А вот пришёл, сел – и ни о чём говорить не хочется… Хочется сидеть рядом – и всё… Но я скажу всё-таки… Вот ты говоришь – раннее счастье. Конечно, не расставаться было бы высшим счастьем. Но есть и другое, не меньшее…
   – Какое? – спросила она.
   – Мне трудно выразить это. Счастье высшей любви. Любви, данной испытанием. Любви, захватившей не какую-то часть души, а всего человека. Ты понимаешь, бывает так: человек живёт всесторонне, и любовь захватывает лишь какую-то часть его существования. А у нас иначе. Мы стремились друг к другу не просто… Ведь если бы завтра Ленинград победил и с блокадой было бы по кончено, мы без труда нашли бы друг друга. И ещё: если хотя бы один из нас не научился понимать Ленинграда, не стал бы ленинградцем, то, встретившись, мы оказались бы чужими друг другу… Вот почему мы не можем изменить друг другу, пока верим в победу. Это всё очень трудно выразить, но я знаю, что это так. И больше того. Я знаю теперь: пусть мы снова расстанемся, пусть снова будут месяцы разлуки, – наше чувство будет таким же. Ведь оно не только в вере друг в друга, не только в воспоминаниях о прежних солнечных днях, – оно во всём пережитом, во всей нашей жизни, во всём, что есть в ней святого.
   Лида молчала. Я видел, что затуманенные глаза её пристально смотрели в одну точку. Потом она сказала:
   – Я помню, это было на Ладоге… Вьюга была… холодно… Я сопровождала колонну с продуктами для госпиталей. Переехали через озеро, погрузили продукты в вагоны. Я замёрзла и забралась на паровоз, к машинисту. Машинист – молодой парень, а лицо как у старика… Это я после узнала, что он молодой… Проехали километров десять, кончилось топливо. И вот мы вылезли все: и машинист, и я, и вся бригада… Стали кустарник ломать, пилить деревья, чтобы как-нибудь доехать до станции. Ветер руки жжёт… Помню, я за пилу схватилась – кожа пристала. Доехали кое-как… На станцию прибыли, машинист стал со мной прощаться и спрашивает: «Муж-то у вас, девушка, есть?» – «Есть», – говорю. «На фронте? Ну, говорит, он чувствует, как вы тут дрова с нами пилили».
   Она замолчала, и я ничего не ответил. Я знал: она понимала меня.
   …Потом мы пошли бродить по городу. Мы ни о чём не договаривались, но точно по уговору стремились к местам, столь памятным нам…
   Вечером мы прощались. Было очень мало слов и только один долгий поцелуй. Мы расстались у Пороховых заводов. Я вскочил на попутную машину.