Иду к нему и вижу, бедняга задыхается, потный как мышь, глаза вытаращены от ужаса — приступы смертельной тоски при этой болезни очень страшны.
   — Ну, старина, — говорю я ему, — сейчас я вам сделаю укол, и все будет хорошо.
   Пациент замотал головой.
   — Доктор, — еле выдавил он из себя, — я… вам должен сказать… пусть только эта женщина отойдет!
   Я предпочел бы вспрыснут ему мо, но как только увидел его глаза — сразу же отослал сиделку.
   — Ну, выкладывайте, дружище, — говорю, — а потом спать.
   — Доктор, — простонал он, а в его глазах стоял такой, знаете, безумный страх, — доктор, я больше не могу… Я все вижу эту… Я не могу спать, я должен рассказать вам…
   И рассказал, задыхаясь, борясь с судорогами… Ничего подобного, друзья, я никогда не слышал.
   — Гм, гм, — кашлянул адвокат Баум.
   — Не бойтесь, — проронил доктор Витасек, — я не стану пересказывать; это уже врачебная тайна. После исповеди он лежал как мокрая тряпка, совершенно обессиленный. Понимаете, достопочтенный отец, я не мог ему отпустить грехи или дать умный совет; но я дал ему, знаете, две дозы морфия, а когда он проснулся — еще, и опять потом, — пока он не уснул навеки. Если хотите знать, я ему изрядно помог.
   — Аминь, — произнес отец Вовес и слегка задумался. — Это вы хорошо сделали, — добавил он мягко, — по крайней мере, он больше не мучился.

Взломщик-поэт

   — Случается иной раз и по-другому, — прервав молчание, сказал редактор Зах, — Иногда просто не знаешь, что движет человеком — угрызения совести или хвастливость и фанфаронство. Особенно профессиональные преступники — эти просто лопнули бы с досады, если бы не могли всюду трезвонить о своих похождениях. Мне думается, что многие из них зачахли бы с тоски, если бы общество не проявляло к ним интереса. Этакие специалисты прямо-таки греются в лучах общественного внимания. Я не утверждаю, конечно, что люди крадут и грабят только ради славы Делают они это из-за денег, по легкомыслию или под влиянием дурных товарищей. Но, вкусив однажды aura popularis [ преходящая славы (лат)], преступники впадают в этакую манию величия, так же как, впрочем, политиканы и разные там общественные деятели.
   Несколько лет назад я редактировал отличную провинциальную еженедельную газету «Восточный курьер». Сам-то я, правда, уроженец западной Чехии, но вы бы не поверили, с каким пылом я отстаивал местные интересы восточных районов! Край там тихий, холмистый, так и просится на картинку, журчат ручейки, растут сливовые деревья… Но я еженедельно призывал «наш кряжистый горный народ» упорно бороться за кусок хлеба с суровой природой и неприязненно настроенным правительством! И писал я все это, доложу вам, с жаром, от всего сердца. Два года я проторчал в «Восточном курьере» и за это время вдолбил тамошним жителям, что они «кряжистые горцы», что их жизнь «тяжела, но героична», а их холмистый край «хоть и беден, но поражает своей меланхолической красотой». Словом, превратил Чаславский район почти в Норвегию. Из этого видно, на какие великие дела способны журналисты!
   Работая в провинциальной газете, надо, разумеется, прежде всего не упускать из виду местных событий. Вот однажды зашел ко мне полицейский комиссар и говорит:
   — Сегодня ночью какая-то бестия обчистила магазин Вашаты, знаете, — «Торговля бакалейными товарами». И как вам понравится, господин редактор, — этот негодяй сочинил там стихи и оставил их на прилавке! Ну, не наглость ли это, а?
   — Покажите стихи, — сказал я быстро. — Это подойдет для «Курьера». Вот увидите, наша газета поможет вам обнаружить преступника. Но и сам по себе этот случай — сенсация для города и всего края!
   Словом, после долгих уговоров я получил стихи и напечатал их в «Восточном курьере». Я прочту вам из них, что помню. Начинались они как-то так:
 
Вот час двенадцатый пробил,
Громила, час твой наступил.
Все хорошенько взвесь и смерь,
Когда ты взламываешь дверь.
Чу! Слышны на дворе шаги.
Я здесь один, мне все — враги.
Но я не трушу. Тишина.
Лишь сердце дрогнет, как струна.
Шаги затихли. Пронесло!
Эх, воровское ремесло!
Дверь заскрипела, подалась,
Теперь не трусь и в лавку влазь.
Сиротка я. Судьба мне — камень.
Вот слёз бы было бедной маме…
Пропала жизнь. Мне не везет.
Вот слышу, где-то мышь грызет.
Она да я — мы оба воры,
Нам жить в ладу, не зная ссоры.
Я поделиться с ней решил,
Ей малость хлебца накрошил.
Нейдет. Отважится не скоро.
Видать, и вор боится вора.
 
   Потом там было еще что-то, а кончалось так:
 
Писал бы — муза не смолкает, -
Да жалко, свечка догорает.
 
   Я опубликовал эти стихи, подвергнув их обстоятельному психологическому и литературному анализу. Я выявил в них элементы баллады, благожелательно указал на тонкие струны в душе преступника. Все это произвело своего рода сенсацию. Газеты других партий Часлава и разных других городов нашего края утверждали, что это грубая и нелепая фальсификация, иные недоброжелатели восточной Чехии заявляли, что это плагиат, скверный перевод с английского и так далее. Как раз в самый разгар полемики с оппонентами, когда я защищал нашего местного взломщика-поэта, ко мне снова заглянул полицейский комиссар и сказал;
   — Господин редактор, не пора ли покончить с этим проклятым жуликом? Посудите сами: за одну неделю он обокрал две квартиры и еще лавку и всюду оставил длинные стихи.
   — Хорошо, — сказал я. — Тиснем их в газете.
   — Еще чего! — проворчал комиссар. — Да ведь это значит потакать вору! К воровству его теперь побуждает главным образом литературное тщеславие. Нет, вы должны дать ему по рукам. Напишите в газете, что стихи дрянь, что в них нет никакой формы или мало настроения, — словом, придумайте что-нибудь. Тогда, мне кажется, ворюга перестанет красть.
   — Гм; — говорю я, — этого написать нельзя, поскольку мы только что его расхвалили". Но знаете что? Не будем печатать его стихов, и баста!
   Прекрасно. В ближайшие две недели было зарегистрировано пять краж со взломом и стихами, но «Восточный курьер» молчал о них, словно воды в рот набрал. Я, правда, опасался, как бы наш вор, побуждаемый уязвленным авторским самолюбием, не перебрался куда-нибудь в Турнов или Табор и не стал там сенсацией для тамошней пишущей братии. Представляете себе, как бы они обрадовались?
   Взломщик был так сбит с толку нашим молчанием, что недели три о нем не было ни слуху ни духу, а потом кражи начались снова, с той разницей, что стихи он теперь посылал по почте прямо в редакцию «Восточного курьера». Но «Курьер» был неумолим. Во-первых, я не хотел вызывать недовольства местных властей, а во-вторых, стихи с каждым разом становились все хуже. Автор начал повторяться, изобретал какие-то романтические выкрутасы — словом, стал вести себя как настоящий писатель.
 
 
   Однажды ночью прихожу я, посвистывая, как скворец, к себе домой и чиркаю спичку, чтобы зажечь лампу. Вдруг у меня за спиной кто-то дунул и погасил спичку.
   — Не зажигать света! — сказал глухой голос. — Это я.
   — Ага! — отозвался я. — А что вы хотите?
   — Пришел спросить, как там с моими стихами, — ответил глухой голос.
   — Приятель, — говорю я, не сообразив сразу, о каких стихах идет речь. — Сейчас неприемные часы. Приходите завтра в редакцию в одиннадцать.
   — Чтобы меня там сцапали? — мрачно спросил голос. — Нет, это не пойдет. Почему вы не печатаете больше моих стихов?
   Тут только я догадался, что это наш вор.
   — Это долго объяснять, — сказал я ему. — Садитесь, молодой человек. Хотите знать, почему я не печатаю ваших стихов? Пожалуйста. Потому что они никуда не годятся. Вот.
   — А я думал… — печально сказал голос, — что… что они не хуже тех первых.
   — Да, первые были неплохи, — сказал я строго. — В них была непосредственность, понимаете? Искреннее чувство, свежесть, острота восприятия, настроение — словом, все. А остальные стихи, милый человек, ни к черту не годятся.
   — Да я будто… — жалобно произнес голос, — будто я написал их так же, как и те первые.
   — Вот именно, — сказал я неумолимо. — Вы лишь повторялись. Опять в них были шаги на улице…
   — Так я же их слышал, — защищался голос. — Господин редактор, когда воруешь, надо держать ушки на макушке, слушать, кто там под окном шлепает.
   — И опять в них была мышь… — продолжал я.
   — Мышь! — нерешительно возразил голос. — Так в лавках завсегда бывают мыши. Я об них писал только в трех…
   — Короче говоря, — перебил я, — ваши стихи превратились в пустой литературный шаблон. Без оригинальности, без вдохновения, без новых образов и эмоций. Это не годится, друг мой. Поэт не смеет повторяться Мой гость с минуту помолчал.
   — Господин редактор, — сказал он, — да ведь оно завсегда одно и то же. Попробуйте воровать — что одна кража, что другая… Нелегкое это дело.
   — Да, — сказал я. — Надо бы вам взяться за другое ремесло
   — Обчистить церковь, что ли? — предложил голос — Или часовню на кладбище?
   Я сделал энергичный отрицательный жест.
   — Нет, — говорю, — это не поможет. Дело не в материале, молодой человек, дело в его творческой интерпретации. В ваших стихах нет никакого конфликта, в них каждый раз дается только внешнее описание заурядной кражи. Вам надо найти какую-нибудь свою внутреннюю тему. Например, раскаяние.
   — Раскаяние? — с сомнением сказал голос. — И вы думаете, стихи тогда станут лучше?
   — Разумеется! — воскликнул я. — Друг мой, это придаст им психологическую глубину и эмоциональность.
   — Попробую, — задумчиво отозвался голос — Не знаю только, пойдут ли у меня кражи на лад. Понимаете, потеряешь тогда уверенность в себе. А без нее сразу засыплешься.
   — А хоть бы и так! — воскликнул я. — Дорогой мой, что за беда, если вы попадетесь?' Представляете себе, какие стихи вы напишете in carcere et catenis [ в темнице и оковах (лат )]. Погодите, я вам покажу одну поэму, написанную в тюрьме. На это вам не мешает взглянуть.
   — И она была в газетах? — спросил замирающий от волнения голос.
   — Голубчик, это одна из самых прославленных поэм в мире Зажгите лампу, я вам ее прочту.
   Мой гость чиркнул спичку и зажег лампу. Он оказался бледным, прыщеватым юношей — таким может быть и жулик и поэт.
   — Погодите, — говорю, — я сейчас найду ее.
   И взял с полки перевод «Баллады Рэдингской тюрьмы» Оскара Уайльда. Тогда она была в моде.
   В жизни я не декламировал с таким чувством, как в ту ночь, читая ему вслух знаменитую балладу, особенно строку «каждый убивает как может». Гость не спускал с меня глаз. А когда мы дошли до того места, где герой поднимается на эшафот, он закрыл лицо руками и всхлипнул.
   Я дочитал, и мы замолчали. Мне не хотелось нарушать величия этой минуты. Открыв окно, я сказал
   — Кратчайший путь вон там, через забор. Покойной ночи.
   И погасил лампу.
   — Покойной ночи, — произнес в темноте взволнованный голос. — Так я попробую. Большое спасибо
   И он исчез бесшумно, как летучая мышь. Все-таки это был ловкий вор
   Через два дня его поймали в одном магазине. Он сидел с листком бумаги у прилавка и грыз карандаш. На бумаге была только одна строчка: «Каждый ворует как может» — явное подражание «Балладе Рэдинской тюрьмы».
   Суд дал ему полтора года, как рецидивисту-взломщику.
   Через какой-нибудь месяц мне принесли от него целую тетрадку стихов. Вор описывал страшные вещи — сырые тюремные подземелья, казематы, решетки, звенящие оковы на ногах, заплесневелый хлеб, дорогу на эшафот и невесть что еще. Я прямо ужаснулся чудовищным условиям в этой тюрьме.
   Журналист, знаете ли, проникает всюду, вот я и устроил так, что начальник той тюрьмы пригласил меня осмотреть ее. Это оказалось вполне гуманное и благоустроенное заведение. Своего вора я застал как раз в тот момент, когда он доедал чечевичную похлебку из жестяной миски.
   — Ну что, — говорю я ему, — где же эти звенящие оковы, о которых вы писали?
   Вор смутился и растерянно покосился на начальника тюрьмы.
   — Господин редактор, — забормотал он, — ведь про то, что тут есть, не напишешь стихов Что поделаешь!
   — Так у вас нет никаких жалоб? — спрашиваю я.
   — Никаких, — говорит он смущенно — Только вот стихи писать не об чем.
   Больше я с ним не встречался. Ни в рубрике «Из зала суда», ни в поэзии.

Дело господина Гавлены

   — Раз уж господин редактор завел речь о газетах, — сказал Беран, — я вам кое-что скажу. Что большинство читателей прежде всего ищет в газете? Ясно, «Из зала суда». Кто знает, почему это их так интересует — потому ли, что каждый из них в глубине души правонарушитель, или же, наоборот, они черпают в судебных отчетах моральное удовлетворение? Во всяком случае, эту рубрику читают с увлечением. А раз так, значит, судебные дела должны появляться регулярно каждый день. Однако же возьмите, к примеру, судебные каникулы: суд на замке, но судебная хроника в газете должна быть. А то еще часто случается, что ни в одном суде нет интересного дела. Однако судебный хроникер должен дать интересный отчет во что бы то ни стало. В таких случаях беднягам репортерам приходится это «интересное дельце» попросту высасывать из пальца. Существует настоящая торговля такими вымышленными процессами. Репортеры их продают, покупают, одалживают, обменивают на пачку папирос и так далее. Я все это знаю потому, что у моей хозяйки на квартире жил судебный хроникер. Забулдыга был и лентяй, но способный парень, а платили ему буквально гроши…
   Однажды в кафе, где обычно сходились судебные хроникеры, появился какой-то странный, неопрятный человек с одутловатым лицом. Звали его Гавлена, был он неудачник, недоучившийся юрист. Никто не знал, чем он живет, да и сам он едва ли отдавал себе в этом отчет. Так вот, у этого бездельника Гавлены был весьма своеобразный юридический талант: стоило дать ему сигару и кружку пива, как он, закурив и прикрыв глаза, начинал без запинки излагать вам интереснейший судебный казус. Он приводил основные тезисы защиты, соответствующую прокурорскую реплику и заканчивал обоснованным решением суда. Потом, словно проснувшись, открывал глаза и бубнил: «Одолжите пять крон».
   Как— то раз репортеры решили испытать его «на выносливость». Не сходя с места, он сочинил двадцать один судебный казус, один лучше другого, и только на двадцать первом запнулся и сказал-«Постойте-ка, это не подсудно единоличному судье… и судебной коллегии тоже. Это компетенция суда присяжных, а я им не занимаюсь». Он был принципиальным противником суда присяжных. Его приговоры всегда были строги, но с юридической точки зрения безупречны. Это был его конек.
   Репортеры, увидев, что «отчеты» Гавлены много интересней и разнообразней того, что делается в суде, создали своего рода картель: Гавлена получал за каждое сочиненное им «дело» по определенному тарифу — десять крон и сигару, а кроме того, «сдельную плату» по две кроны за каждый месяц тюрьмы, который он присуждал вымышленному преступнику. Сами понимаете — чем строже приговор, тем серьезнее дело. Читатели газет всегда с необычайным интересом читали судебную хронику, когда там появлялись липовые «отчеты» Гавлены. Что и говорить, газеты нынче уже не те, что в его времена, — теперь в них одна политика да газетная грызня, — не знаю, кому охота читать это.
   Однажды Гавлена сфантазировал очередное дело… Это не был шедевр, но прежде с такими же делами все сходило благополучно, а на этом сорвалось. Вкратце дело было такое. Какой-то старый холостяк якобы поссорился с почтенной вдовой, живущей в доме напротив. Чтобы досадить ей, он купил попугая и научил его всякий раз, когда вдова выходила на балкон, кричать на всю улицу: «Ты шлюха!» Вдова подала на холостяка в суд, обвиняя его в оскорблении личности. Районный суд признал, что обвиняемый использовал попугая для публичного осмеяния пострадавшей, и приговорил холостяка именем республики к четырнадцати дням тюрьмы условно и к возмещению судебных издержек. «С вас одиннадцать крон и сигара», — закончил Гавлена свой отчет.
   Этот отчет появился в шести газетах — разумеется, в различном изложении. В одной газете он прошел под заголовком «В тихом доме», в другой — «Холостяк и бедная вдова», в третьей — «Попугай под судом» и так далее. И вдруг все эти газеты получили циркулярное письмо из министерства юстиции. В письме говорилось, что «министерство просит сообщить, какой именно районный суд рассматривал дело, отчет о котором помещен в таком-то номере вашей уважаемой газеты, ибо возбуждение оного дела, равно как и состоявшееся решения суда, незаконно, поскольку бранные слова произносил не подсудимый, а попугай, и нельзя считать доказанным, что попугай имел в виду именно потерпевшую, — таким образом, налицо нет состава преступления, предусмотренного статьей об оскорблении личности. В худшем случае имело место только нарушение общественного спокойствия, и виновник, следовательно, подлежит лишь административно-полицейским мерам воздействия — штрафу или предупреждению с предписанием убрать упомянутую птицу. В связи со всем вышеизложенным министерство юстиции желает знать, какой суд рассматривал данное дело, чтобы начать соответствующее расследование…» и так далее и так далее; в общем, этакая бюрократическая канитель.
   — Черт побери, Гавлена, заварили вы кашу! — накинулись репортеры на своего поставщика. — Приговор-то ваш никуда не годится, он незаконный!
   Гавлена побледнел как мел.
   — Как! — закричал он. — Мой приговор незаконен? Тысяча чертей! Министерство смеет утверждать это обо мне, Гавлене? — Репортеры никогда не видели столь оскорбленного и рассерженного человека. — Я им покажу, где раки зимуют! — вне себя кричал Гавлена. — Они еще увидят, незаконен или законен мой приговор. Я этого так не оставлю!
   От огорчения он тут же напился до положения риз. Потом взял лист бумаги и написал в министерство юстиции письмо с пространным юридическим анализом, из которого следовало, что приговор правилен, ибо когда владелец попугая учил птицу ругать соседку, то уж в этом проявилось заранее обдуманное намерение нанести оскорбление личности, явно имеющее противозаконный характер. Далее, означенный попугай это не субъект, но объект права, орудие преступления и так далее. Короче говоря, это был самый блестящий и тонкий юридический анализ, который репортерам когда-либо доводилось читать. Гавлена подписал его: «Непрактикующий кандидат прав Вацлав Гавлена» — и отправил в министерство.
   — Вот! — сказал он. — И пока не решится это дело, я не буду заниматься судебными отчетами. Мне нужно получить моральное удовлетворение.
   Министерство юстиции, разумеется, никак не реагировало на письмо Гавлены. А он ходил, насупившись, мрачный, еще более неопрятный, и даже похудел. Поняв, что ответа из министерства не будет, он загрустил, молча отплевывался в ответ на все вопросы или открыто возмущался и в конце концов заявил:
   — Погодите, я им покажу, кто прав!
   Два месяца его никто не видел. Потом он пришел сияющий, явно под мухой, И объявил:
   — Против меня уже возбуждено судебное преследование. Ух, проклятая баба, каких трудов стоило ее уговорить! Кто бы думал, что пожилая женщина может быть так миролюбива. Пришлось мне дать ей подписку, что судебные издержки в любом случае несу я. Итак, господа, теперь это дело разрешит суд.
   — Какое? — спросили репортеры.
   — Ну, с попугаем, — ответил Гавлена. — Я же сказал вам, что этого так не оставлю. Я, знаете ли, купил себе попугая и научил его кричать: «Ты шлюха! Ты чертова баба!» Пришлось попотеть с этой птицей — полтора месяца" я не выходил из дому, только и твердил: «Ты шлюха!» Зато теперь попугай великолепно произносит эти слова, но — этакий идиот! — орет их с утра до вечера, никак не может приучиться кричать их только моей соседке, что живет напротив. Она, знаете ли, учительница музыки, из хорошей семьи, очень милая старушка. Но в доме у нас больше нет женщин, пришлось выбрать ее. Да, скажу я вам, выдумать такое правонарушение — пара пустяков, а вот осуществить его на практике — это другое дело… Никак мне не удавалось приучить хулигана-попугая, чтобы он ругал только ее. Орет на каждого, такая зловредная птица!
 
 
   Гавлена залпом осушил кружку пива и продолжал: — Тогда я придумал другой трюк. Как только соседка показывалась во дворе или у окошка, я быстро отворял свое окно, и попугай орал: «Ты шлюха! Ты чертова баба!» И что бы вы думали: старушка смеялась и кричала мне: «Ну и попугай у вас, господин Гавлена!» Черт ее возьми, эту старуху! Две недели я ее уговаривал, пока она наконец подала на меня в суд. В свидетелях — жильцы всего дома. Уж теперь-то суду не уйти от этого казуса! — И Гавлена радостно потирал руки. — Не я буду, если мне не припаяют за оскробление личности. Я этого так не оставлю, я им покажу, этим чинушам из министерства! До самого дня суда Гавлена беспробудно пьянствовал, вол новался и сгорал от нетерпения. На суде он вел себя с большим достоинством, произнес против себя обвинительную речь, ссылаясь на свидетельские показания всех жильцов дома, могущих подтвердить, что оскорбление было умышленным и публичным, и требовал сурового наказания. Судья, добродушный старый советник юстиции, почесал бородку и объявил, что сам хочет слышать попугая, а потому разбор дела откладывается. Подсудимому предлагается к следующему судебному заседанию доставить в суд означенную птицу в качестве вещественного доказательства, а возможно, и в качестве свидетеля.
   На следующее заседание Гавлена явился с попугаем в клетке. Попугай вытаращил глаза на перепуганную секретаршу и заорал на весь зал: «Ты шлюха, ты чертова баба!»
   — Довольно, — говорит судья. — Из показаний попугая Лорри явствует, что его высказывания не относились прямо и непосредственно к потерпевшей…
   Попугай воззрился на судью и закричал: «Ты шлюха, ты чертова баба!»
   … Ибо ясно, — продолжал судья, — что означенные эпитеты попугай применяет ко всем окружающим без различия пола. Таким образом, налицо нет оскорбления личности, господин Гавлена.
   Гавлена вскочил как ужаленный.
   — Господин судья! — запротестовал он возбужденно. — Умышленность заключается в том, что я открывал окно при появлении потерпевшей, дабы попугай ее поносил…
   — Туманный случай! — сказал судья. — Может быть, открывание окна в данном случае и подозрительно, но оно не является само по себе оскорбительным действием. Я не могу осудить вас за то, что вы периодически открывали окно. Не доказано, что ваш попугай имел в виду именно потерпевшую.
   — Я! Я сам имел ее в виду! — защищался Гавлена.
   — Это не подтверждается свидетельскими показаниями, — возразил судья. — Никто не слышал из ваших уст инкриминированного высказывания… Ничего не поделаешь, господин Гавлена, придется вас оправдать.
   И, надев судейскую шапочку, он вынес оправдательный приговор
   — Я опротестовываю приговор и подаю кассационную жалобу! — чуть не плача, вскричал Гавлена, схватив клетку с попугаем, и устремился к выходу.
   Впоследствии репортеры иногда встречали Гавлену, угрюмого и в нетрезвом виде.
   — Ну скажите, господа, разве это правосудие! Существует ли еще право, — хныкал он. — Я этого не оставлю. Я подам в высшую инстанцию! Я добьюсь реабилитации, хотя бы мне пришлось судиться до самой смерти… Это борьба не за мои интересы, а за дело правосудия.
   Чем кончилось дело в высшей инстанции мне точно не известно. Я знаю только, что суд попросту не стал рассматривать кассационную жалобу на оправдательный приговор. С тех пор Гавлена исчез, словно сквозь землю провалился. Говорят, видели, как он, словно тень, бродит по улицам, бормоча что-то невнятное. А в министерство юстиции до сих пор несколько раз в год поступает пространная пламенная жалоба «по делу об оскорблении, нанесенном попугаем…». Но поставлять репортерам судебные казусы Гавлена перестал навсегда, — видимо, потому, что была поколеблена его вера в юстицию и правопорядок.

Игла

   — Я никогда не имел дела с судом, — начал Костелецкий, — но я скажу вам, что больше всего мне нравится у них эта педантичность, всякие формальности и процедуры, которых там придерживаются, даже если дело выеденного яйца не стоит. Это, понимаете ли, вызывает доверие к правосудию. Уж если у Фемиды в руках весы, пусть это будут весы аптекарские. А ежели меч, то пусть он будет остер, как бритва…
   В этой связи вспомнился мне случай на нашей улице.
   Одна привратница, некая Машкова, купила в лавке булку и, едва начав ее жевать, вдруг почувствовала легкий укол в нёбо. Сунула она палец в рот и вынимает… иглу! Привратница обомлела, а потом заохала: «Господи боже, ведь я могла проглотить эту иголку, и она проткнула бы мне желудок! Моя жизнь висела на волоске, я этого так не оставлю! Надо дознаться, какой негодяй запихнул туда иглу!»
 
 
   И она отнесла недоеденную булку вместе со своей находкой в полицию.
   Полицейские допросили лавочника, допросили и пекаря, который поставлял тому булки, но, разумеется, ни один из них не признал иголку своей. Дело передали судебно-следственным органам, ибо, да будет вам известно, оно попадало под статью «о легком членовредительстве». Судебный следователь, этакий добросовестный и дотошный служака, еще раз допросил лавочника и пекаря. Оба клятвенно уверяли, что у них игла не могла попасть в булку. Следователь отправился в лавку и установил, что игл там в продаже нет. Потом он пошел в пекарню поглядеть, как пекут булки, и просидел там целую ночь, глядя, как ставят и месят тесто, как накаливают печь, делают булки, сажают их на противень и пекут, пока они не станут золотистыми. Таким методом он выяснил, что при выпечке булок иглы действительно не применяются…