Страница:
Мать Манефа кончила свою речь и поникла головою, как бы отягощенная тяжелой думой о вверенной ей неисправимой грешнице.
Уленька, напротив, подняла свои раскосые глаза к потолку и зашевелила бледными губами:
- Господи Иисусе Христе! Буди милостив к грешной отроковице твоей Ксении! Буди милостив, Господи Иисусе Христе!..
И вдруг неистово взвизгнула на всю классную.
В ту же секунду Катюша Игранова, находившаяся подле, как мячик, отскочила от молитвенно настроенной Уленьки.
- Что с тобой? Что ты? - испуганно вскинув глазами на послушницу, вскрикнула матушка.
- О... хо... хо... благодетельница!.. Охо... хо... хо... милостивица! Щиплются они!.. Аки змии жалятся! - не своим голосом взвыла Уленька в то время, как глаза ее злобно и подозрительно покосились в сторону девочек.
- Щипаться! Кто смел щипаться? Это еще что за новости!..
И мать Манефа грозным взором обвела присутствующих.
- Кто посмел тронуть Уленьку? - после минутного молчания прогремел ее голос.
Девочки притихли.
Они знали, что строгое наказание постигнет виновную. Уленька стояла вся в слезах и тянула своим обычно слащавым, теперь обиженным голосом:
- Я ли не тружусь для них, я ли не стараюсь!.. А наградою мне одна брань да щипки... О, Господи! Коли не довольны мною, матушка-благодетельница, отпустите рабу вашу смиренную... Отпустите в обитель меня, грешную, коли не хороша я, не пригодна служба моя...
- Молчи! Не скули! Нужна мне и ты, и твоя служба, - осадила ее Манефа и снова, повернувшись к притихшим девочкам, почти крикнула в голос, охваченная гневом:
- Кто посмел тронуть Уленьку?
Девочки молчали по-прежнему. Их головы были потуплены. Глаза опущены долу.
На точно окаменевшем личике Играновой, виновницы происшедшего, царило самое безмятежное спокойствие. Казалось, что она была далека от мысли обидеть эту противную, раскосую и слащавую Уленьку.
Одна лесовичка стояла, высоко подняв голову и вперив в своих новых подруг пристальный, немигающий взор. Что ей было за дело до гнева монахини? Она была чужда страха и волнения, испытываемых всеми этими бледными девочками.
Милые, бледные девочки! - думала она. - Они приняли ее как сестру. Они впервые открыли ей, что значит чуткая, дружеская ласка. После старого леса и слащавой, но вероломной Наты, они впервые приласкали ее. Чем она отплатит им за их ласку?
В груди лесовички, словно большая птица, трепетало что-то. Мягко и влажно засияли черные угрюмые глаза. Острая нить мыслей пронеслась в голове, отзываясь в сердце...
Идея! Счастливая идея!
Вольным и быстрым движением отбросила Ксаня за плечи свои черные косы и, шагнув быстро к матери Манефе, произнесла твердо и громко на весь класс:
- Они не виноваты... Я, Марко, задела ту, косенькую...
И она, не привыкшая лгать, потупила голову.
- Ты! - беззвучно слетело с уст Манефы, - ты! - и не слушая разом зашумевших девочек, глухо заволновавшихся от этих слов, матушка схватила за руку Ксаню и, не говоря ни слова, потащила ее из класса.
Глава V
В холодной. Близкие воспоминания.
Секлетея. Тайна таинственной молельни
Какая-то дверь, темная пасть пустого черного пространства, волна сырого, холодного, как в леднике, воздуха - и мать Манефа втолкнула Ксаню в маленькую каморку, бывшую когда-то пансионской кладовой, теперь же приноровленную для иных целей.
Зашуршало что-то... Чиркнула спичка и слабо осветила внутренность клетушки... Дрожащею рукою мать Манефа зажгла ощупью найденную на столе свечу. Слабый, трепетный огонек осветил каморку.
Единственный табурет у простого некрашеного стола, пучок соломы в углу, образ угодника Божия, чуть освещенный потухающим малюсеньким огоньком лампады - вот и все убогое убранство "холодной", куда мать Манефа запирала на хлеб и на воду своих провинившихся учениц.
- Ты будешь здесь сидеть до тех пор, пока дух лжи, притворства, злобы и бранчливости не покинет тебя, - смерив взором с головы до ног Ксению, сурово произнесла монахиня, грозя худым, длинным пальцем перед ее лицом. А ежели не смиришься, негодница, придумаю я тебе наказание иное... Смотри, не доведи меня до крайности! Ой, не доведи!
И, сказав это, она исчезла за дверью.
Задвижка щелкнула за нею, и Ксаня осталась одна.
Странно и смутно было у нее на душе...
Последние события ее коротенькой жизни словно совсем выбили девочку из колеи.
Судьба вертела точно игрушкою бедной, понукаемой всеми "лесовичкою", превратив ее в "барышню", подругу графини Наты, и любимицу графини Марьи Владимировны - живую модель для картины графини...
Правда, невесело жилось Ксане в золоченой клетке графов Хвалынских. Для нее, привыкшей к свободной жизни. Розовая усадьба, где следили за каждым ее шагом, где каждое слово, каждое движение, каждый жест приходилось обдумывать, чтобы не стать смешною, была хуже тюрьмы. А навязчивая дружба Наты тяготила ее. Слишком резко расходились обе девушки и характерами, и вкусами, и воспитанием, и образованием, чтобы простая "лесовичка" могла стать подругою молодой графини. Притворяться же Ксаня не умела, и сознавая в душе, что Ната ее спасительница, она все же не только оставалась равнодушною к ней, но даже ненавидела ее, как ненавидела всех в Розовой усадьбе, всех, - кроме Виктора, несмотря на все его насмешки.
Но если скверно жилось Ксане в Розовой, когда она еще считалась живой игрушкой Наты, то после злополучной пропажи брошки и вслед затем отъезда Наты - жизнь лесовички в графской усадьбе стала прямо адом. Вопреки словам Василисы, ее не отправили на следующий же день в город, а продолжали держать под строгим надзором в усадьбе, не позволяя отлучаться ни на шаг. Тут-то начались для нее самые мучительные дни. Все смотрели на нее как на отверженную, как на преступницу, а Василиса и другие слуги допекали ее своими колкими замечаниями и насмешками, которые она должна была выносить молча. Ведь она считалась воровкой!..
В это время граф с графинею советовались, как поступить с "преступницей".
Ни граф, ни графиня не находили нужным проверить признание Ксани, несмотря на слова Виктора, твердо стоявшего на том, что лесовичка не взяла брошки, что она почему-либо, нарочно, сама наклеветала на себя. Тщетно умолял Виктор графиню допросить еще раз наедине Ксаню, тщетно просил позволить ему самому поговорить с лесовичкой. Графиня не могла не верить Василисе, утверждавшей, что она "сама видела", как Ксаня прятала злополучную брошку. Как же не поверить старой, испытанной экономке? Не станет же она напрасно клеветать! И графиня не только не захотела говорить с Ксаней, но даже запретила ей показываться на глаза.
Воспользовавшись случаем с брошкою, графиня охотно прогнала бы Ксаню "на все четыре стороны", как говорила Василиса. Лесовичка успела надоесть графине, уже искавшей другое развлечение после неудачных опытов с картиной "Лесная фея". Но прогнать Ксаню было неловко. Что скажут люди, что скажут знакомые, пред которыми и граф, и графиня разыгрывали роль добрых, сердобольных, сострадательных людей, занявшихся судьбою странной дикарки, "чудесно" спасенной их дочерью? Особенно неловко после того праздника, на котором лесовичка так очаровала всех. Нужно было сыграть роль добрых опекунов до конца.
И вот, после долгих совещаний, в которых принял участие и отец Виктора, и даже Василиса, решено было поместить Ксаню "на исправление" в монастырский пансион сестры Манефы.
Как раз к этому времени окончились летние каникулы, и наступило время отправить Виктора опять в гимназию, находившуюся в том самом городе, где и пансион Манефы. Граф воспользовался этим случаем, поехал вместе с ним, побывал у матери Манефы и условился относительно приема лесовички в число монастырок, причем счел еще нужным прибавить, что он рассчитывает на особенно строгое отношение к "испорченной" девушке.
По возвращении графа Василисе велено было немедленно собрать все вещи Ксани, отвезти ее в пансион и передать в руки начальнице.
Нечего и говорить, с какою радостью принялась Василиса за исполнение этого приказания.
Граф и графиня отпустили вчерашнюю любимицу не простившись, не напутствовав на дорогу. Но мало того: как Ксаня убедилась в первый же час своего пребывания среди монастырок, ее представили как воровку, как самое испорченное и потерянное существо в глазах матери Манефы и ее учениц! Они не пощадили ее!
Но это все еще ничего в сравнении с тем, что потеряла Ксаня.
Умер Василий... Умер ее единственный, верный, преданный друг, такой же жалкий, бедный сирота, как и она, обиженный людьми и Богом... Она не могла проститься с ним даже... Он умер без нее, одинокий...
Едва-едва удалось Ксане упросить, чтобы отпустили ее на похороны. Наконец - отпустили, но не одну, а под строгим надзором Василисы. Она успела еще вовремя. Вася лежал в гробу. На лице его застыла улыбка. Сжатые маленькие его губы как будто говорили:
- Ксаня! Бедная! Я верю тебе! Я один тебе верю! Ты чистая! Ты гордая! Ты царевна лесная... Не нужны царевнам ни золото, ни драгоценные камни! У них сокровища леса, вся лесная радость, все цветы и букашки, - все их. Ты не могла украсть! Ты не воровка!
- Да, я не крала! Я не воровка! - повторяла она тогда. - Василий! Васенька! Тебе одному я скажу это! Перед тобой мертвым оправдываться не стыдно.
И она открыла свою душу мертвому другу...
Она не плакала на похоронах... Но глаза ее, не отрывавшиеся от усопшего, говорили много - больше всяких слез...
Прямо с похорон ее увезли снова в усадьбу, где она спустя неделю узнала новость: Норов оставил место, уехал навсегда, и новый лесничий поселился в лесной сторожке... А еще через месяц Ксаню отослали сюда, в монастырский пансион.
Все эти мысли вихрем кружились в голове девочки... Мечты о недавнем прошлом так охватили ее, что она не заметила даже, как щелкнула у дверей задвижка. Она очнулась только тогда, когда перед ней предстала маленькая, худенькая, седая женщина в темном, с белыми горошинками, платье.
- Здравствуй, Христово дитятко! - произнес мягкий, ласковый голос, и маленькая, худая рука легла на плечо Ксани.
Девочка вздрогнула и подняла голову.
Перед ней стояла старушка с добрым-предобрым морщинистым лицом.
- Кто вы? - невольно вырвалось из груди лесовички.
- Секлетея я. Не бойся, Христово дитятко... - произнесла старушка и, неожиданно наклонившись к Ксане, поцеловала ее в лоб.
Пораженная девочка отпрянула в сторону, а старушка снова заговорила, поглаживая по ее черной, как смоль, головке:
- Не серчай, не серчай, Христово дитятко, на меня, старуху... Любя ведь я... Всех-то я люблю вас, Божьих деточек, всех люблю... Потому вы, как цветики, безгрешные... Серчает, вишь, на вас мать Манефа с сестрою Агнией да Уленькой... Наказывают вас... А по мне не наказывать надо, а ласкать да нежить душу ласкою... Озлобить не трудно... Приручить, да пригреть, да душеньку растопить на добро - куда труднее... Не верю я, чтобы вы, деточки, худые были. Нет... Добрые вы, только доброту вашу иной порой прячете, потому стыдлива она, эта доброта... Ах, Христово дитятко, печется о вас всех Господь Милосердный, ох, печется!.. Много от Него, Милостивца, видим добра!..
- Я не видела еще добра, а зла в жизни много видела! - сурово и резко произнесла Ксаня.
- Ох, ох! Не гневи же Господа!.. Припомни хорошенько!.. Небось, Господь-то тебе не раз помогал в трудную минуту...
- Не помога... - хотела было возразить девочка и вдруг осеклась. Словно въявь предстала перед ней розовская лужайка, подгулявшая толпа хмельных крестьян, огромное, огнедышащее жерло раскаленной докрасна печи, и она, как затравленный зверь, одна-одинешенька, преследуемая, толкаемая на гибель всей этой разъяренной толпой... Тогда - о, это Ксаня хорошо помнит! - она подняла глаза к небу, вспомнила мать, вскрикнула невольно "мама!" и нежно, неопределенно послала туда, к звездам, мольбу о спасении... И, точно чудо, как раз вовремя подоспело спасение: когда, казалось, наступил уже последний ее час, когда неоткуда было ждать помощи, вдруг явилась графиня Ната Хвалынская и спасла беспомощную девочку от ужасной смерти... Не подумала тогда Ксаня, откуда пришло это неожиданное спасение, не подумала, что кто-то Могучий и Милостивый направил нарочно графиню в то место, где пьяные мужики хотели сделать расправу с лесовичкою... Простые, бесхитростные слова старушки напомнили Ксане о пережитом, напомнили, что и она испытала милость и добро Господа...
Старушка молча смотрела на девочку. Казалось, она видела насквозь все происходившее в ее душе. Молча гладила она черненькую головку и любовно, почти с материнской нежностью, смотрела в ее угрюмые, прекрасные глаза.
- А теперь, Христово дитятко, подкрепи себя, - после долгого молчания зазвучал в каморке мягкий старческий голос старушки. - Глянько-сь, что принесла я тебе... Кушай, деточка, кушай досыта... Небось, не догадались накормить тебя наши длинноносые после долгой-то дороги. Небось, с утра не ела ничего?
- Не ела, бабушка, - согласилась Ксаня, сейчас только почувствовавшая голод.
Ласковый тон старушки, ее материнская заботливость невольно привлекали к себе и пробуждали чувство доверия в озлобленной и одинокой душе лесовички.
Между тем Секлетея вынула из-под платка теплый горшочек с похлебкой и большой ломоть картофельного пирога.
- Кушай, Христово дитятко! Кушай, болезная! - приговаривала она, пока девочка с жадностью глотала похлебку.
Потом опять погладила доверчиво поднятую на нее черную головку и, внимательно глянув в смуглое, красивое личико девочки, произнесла, покачивая своей маленькой седой головой:
- Ой, вижу, трудно здесь тебе будет, красавица... Ой, трудно! Не в нашинских ты девочек... Наши уж пообвыкли, попокорнели, а ты, гордая, ндравная да вольная, не усидишь, пожалуй, в клетке... Вижу, девонька. Ну, Христос с тобой... Христос со всеми вами... Любит вас всех старая Секлетея. Давно бы ушла отселе, кабы не вы... Оттого и приросла, как гриб, к месту, оттого и дорожу этим местом, чтобы вас тешить, Христовы деточки, чтобы вам горькую участь вашу облегчить. Так-то, девонька! Так-то!.. А теперь пойду. Спи со Христом!.. Хошь, сенца еще принесу на подстилку?
- Не надо... Я привыкла...
- То-то привыкла... Говорю и то... вольная ты. В лесу росла... В лес и потянет... Ой, потянет, деточка... А ты крепись! Как звать-то тебя?
- Ксения.
- Ну, Господь с тобой, Ксенюшка! Спи... А утречком колокол разбудит... В церковь пойдешь...
И старуха, обняв одной рукой шею Ксани, быстро и широко перекрестила ее другою.
Глаза Ксани потупились в землю. Сладка и приятна была ей эта забота старухи. Никто еще в жизни не крестил ее так. Может быть, мать. Но этого не помнила Ксаня. Что-то, помимо воли, обожгло глаза: не то слеза, не то влага... Хотелось крикнуть на весь дом громко и пронзительно, хотелось упасть на пол и застонать от боли и счастья зараз, от острого прилива счастья, познания первой искренней ласки, которой почти не знала угрюмая душа...
Секлетея ушла так же тихо, как и появилась, унося с собою остатки ужина. Снова щелкнула задвижка за нею, и Ксаня, изнеможенная, повалилась на разложенную на полу солому.
Глава VI
Молельня сестры Манефы. Будущая монахиня
Едва лишь успела Ксаня смежить ресницы, как на нее как будто повеяло лесной прохладой... Холодная каморка точно исчезла... Стены раздвинулись, ушли куда-то, и их место заняли зеленые вершины, разубранные по-летнему... И шумят, шумят без конца... Какое счастье!.. Она опять в лесу, в знакомом, старом, дорогом лесу, о котором она часто грезила за последнее время!.. А шум становится все сильнее и сильнее. Ксаня знает этот шум - шум колдующего леса... Сотни голосов наполняют его... Это поют праздничные эльфы... Это трещат кузнечики в траве... Но почему их голоса так грубы и резки и звучат глухо и жутко, как брань?.. И почему они заглушают шум леса и стон дубравы?
Ах, что это? Это уже не лес шумит... другое, совсем другое...
Последние остатки забытья соскользнули с отуманенной головы Ксани... Сон улетел... она, как встрепанная, вскочила со своей соломенной подстилки и, прижав ухо к стене, стала прислушиваться... Там, за стеною, раздавались какие-то странные голоса: один грозный и резкий, другой - тихий, плачущий, как будто молил о пощаде. Оба голоса раздавались все громче и громче среди ночной тиши.
Плачущий голос теперь почти падал до шепота. Его властной волной покрывал грозный.
Слов нельзя было разобрать. Они были заглушены стеною. Но смутный гул их доносился ясно до ушей Ксани.
И вдруг грозный голос загремел рокочущей волною. Следом за этим раздался короткий трескучий звук, и громкий вопль огласил тишину спящего здания.
Затем все стихло... Только кто-то рыдал неудержимо и горько, тяжелым, душу потрясающим рыданием.
Болезненно сжалось сердце Ксани. Не помня себя, она кинулась вперед, забыв совершенно, что толстая, глухая стена с трех сторон и запертая на задвижку дверь, с четвертой, не могут ни в каком случае помочь ей узнать в чем дело.
И все-таки Ксаня рванулась вперед, чувствуя непреодолимое желание спасти от неведомого врага ту несчастную, что рыдала за дверью, надрывая ей душу.
В своей стремительности девочка толкнула подсвечник. Последний с грохотом полетел на пол. Свеча потухла. В "холодной" стало темно, как в могиле.
Темно, но только на одну минуту.
Глаза Ксани вдруг различили острую, яркую, как змейка, полоску света, выходившую откуда-то из-под карниза стены.
- Дверь! - чуть ли не в голос радостно вскричала девочка.
И, не помня себя, она изо всех сил уткнулась руками в стену.
Легкое, чуть слышное для уха шуршанье, чуть уловимый скрип, и Ксаня очутилась в странной полутемной комнатке, похожей на часовню.
Комнатка была очень невелика, немногим больше разве той каморки, куда запирали преступниц-пансионерок. Все стены ее, не исключая и двери, через которую проникла сюда Ксаня, были увешаны бархатными коврами, так что ни один звук не долетал сюда извне. Поверх ковров - об" раза, с изображениями суровых ликов святых угодников. Посреди комнаты находилось Распятие. Перед ним - аналой с крестом и Евангелием. Подле аналоя - серебряная чаша с кропильницей и святой водой. Повсюду стояли светильники, незажженные, однако, в эту позднюю пору. Только перед большим Распятием висела лампада, озаряя скудным, мерцающим светом часовню.
Посреди комнаты, представлявшей собою часовню или молельню, распростершись на полу, лежала какая-то фигура в белом. Ксане виден был только изящный женский затылок и распустившиеся вдоль спины золотые пушистые волосы, роскошным покрывалом укрывшие лежащую, которая рыдала, не отрываясь от холодного каменного пола часовни.
Ксаня неслышно приблизилась к лежащей.
- Кто вы? И о чем плачете?
Белокуро-золотистый затылок отпрянул от холодных каменных плит. Бледное, залитое слезами лицо с предательским пятном багрового румянца на щеке поднялось на Ксаню. Последняя сразу узнала в несчастной красавицу Ларису Ливанскую, "королеву".
- О! - вскричала последняя, вскакивая на ноги, вся бледная и дрожащая в одной длинной ночной сорочке, - о, вы слышали... ты... слышала... Она ударила меня... била меня!..
- Ударила?! била?! тебя?!
- Да, она била меня!.. Мать Манефа била меня по щеке!.. Понимаешь, била!
- Видишь ли, - продолжала, всхлипывая, Лариса, повиснув на шее Ксани, - мать Манефа обязалась Богу поставлять ежегодно новых инокинь к себе в обитель... В этом году выбор пал на меня... Сегодня она опять позвала меня к себе, когда все прошли в спальню, подняла раздетую с моей постели, привела сюда и перед Его Распятием потребовала у меня клятвы... страшной клятвы, что я поступлю в обитель... постригусь... стану инокиней, потому что она поручилась за нас Распятому, поручилась приводить Ему, Спасителю мира, ежегодно одну светлую, новую, чистую душу девушки... Эту душу, понимаешь ли, заживо погребут в каменном мешке, который зовется монастырем... Погребут заживо!.. Но я не соглашалась похоронить мою молодость в монастыре... Я не хочу быть монахиней!.. Не хочу! Ах, пожалей меня, милая, милая ты моя лесовичка... Пойми только, голубушка!.. Не хочу я в монахини, не хочу!.. У меня есть другие цели, другие желания... Ксения Марко, слушай. Тебе я поверю мою тайну... Хотя я совсем не знаю тебя, но я уверена, ты не выдашь меня... Ты одна не выдашь и поймешь...
И, схватив Ксаню за руку, Лариса шепотом начала рассказывать:
- У меня есть жених. Нас обручили еще в детстве друг с другом наши родители. Он живет у своей старой бабушки и моей бабушки тоже, потому что мы родственники, и он мой троюродный брат... Он мне сказал, когда меня отвозили в монастырский пансион матери Манефы: "Учись, Лариса! Я буду ждать, когда ты кончишь учение, и мы вместе тогда будем приносить пользу человечеству. Ты богата и можешь открывать больницы и школы. Я буду всеми силами помогать тебе"... Он ученый, мой Николай! Он смелый, и я люблю его! Да, я люблю его... Милая лесовичка, пойми меня ради Бога! Пойми, что Манефа хочет отнять меня от него... Хочет запереть б четырех стенах обители, где я не смогу принести пользы и добра человечеству, как учил меня Николаи, и где я зачахну, как цветок... Понимаешь?
- И она настаивала?
- Да, настаивала и даже била меня по щеке за то, что я не соглашалась... Она не понимает, что не для меня обитель, что есть более достойные... А утром она придет и, может быть, будет бить меня снова, зачем я не соглашаюсь, и никто-никто не в состоянии помочь мне...
Ужас охватил впечатлительную и нервную душу Ксении.
Она вздрогнула при одной мысли очутиться на ее месте, вздрогнула и побледнела.
- Тебя надо спасти! - сказала она, твердо глядя в прелестное, изящное личико Ларисы.
- Спасти! О, это невозможно! - простонала она.
- Как знать!.. Придумаем что-нибудь! Я еще не знаю как, но...
- О, милая, дорогая, подумай, подумай, - горячо вырвалось из груди несчастной "королевы", бросившейся на шею Ксани. - Не знаю почему, но твои слова как-то сразу вернули мне надежду... Ты чуткая! Добрая! Про тебя лгали, выставляя тебя зверем и воровкой! Ты мне поможешь... Да, да, я это чувствую...
И Лариса бросилась на шею Ксани.
- Знаешь ли ты, - прибавила она, быстро обтирая слезы, - все "наши" поражены твоим великодушным поступком, все в восторге от тебя!.. Ты хороший товарищ, Марко! Но Катюша Игранова не вытерпела: вечером, узнав, что тебя заперли в холодную, побежала к матушке покаяться в своей вине и просила освободить тебя... Манефа обещала... Завтра ты снова будешь с нами...
Ксения угрюмо мотнула головой.
- А Игранова? Ей достанется?
- Ах, та привыкла, чтобы ей доставалось. С нее все, как с гуся вода... Но спеши. Неровен час, сестра Агния заметит тебя. Сейчас она делает свой ночной обход. Спеши же отсюда.
- Прощай... Не отчаивайся. Все будет хорошо!
И глаза Ксении впервые зажглись лаской.
Лариса молча пожала ее руку. Ксаня быстрой тенью скользнула к задрапированной двери.
Глава VII
Горные хребты. Выходка. Виноватая
Утро. Десятый час. Монастырки только что вернулись разрумяненные морозом, из городского собора. Сегодня ранняя обедня затянулась почему-то, и они, наскоро проглотив по кружке чаю, вошли в классную, когда там, уже поджидая их, бегала учительница географии Анна Захаровна Погонина. На ее желтом, сердитом лице было написано явное недовольство и раздражение.
- Прохлаждайтесь, душеньки, прохлаждайтесь! Можно было бы и поторопиться. Да-с! - заскрипела она, нервно подергивая уголками рта, что бывало с нею всегда в минуты гнева и раздражения.
Девочки низко и почтительно отвесили ей по поясному поклону. "Книксены" в монастырском пансионе сестры Манефы не полагались, и поясные поклоны отвешивались не только монахиням, но и учителям, и учительницам, и даже редким светским посетителям пансиона.
На низкий поклон Погонина ответила чуть приметным кивком головы и быстро, стремительно заняла свое место на кафедре.
- Дежурная, что задано?
Встала "маркиза".
- Горные хребты заданы, Анна Захаровна. Только... только мы не выучили их.
- Почему не выучили?
Глаза Погониной округлились.
- "Совсем сова", - шепнула Ливанская, сидевшая рядом с Ксенией.
С той злополучной ночи, когда несчастная королева рыдала на холодном полу Манефиной молельни, прошел целый месяц пребывания Ксении в пансионе. Месяц постоянных окриков на лесовичку со стороны суровых монахинь. Месяц долгих стояний на утренях, утомительных высиживаний за уроками, к которым с трудом привыкала вольная, дикая, лесная девочка.
Быстро промелькнул месяц дружбы с Ларенькой, "королевой", "маленькой Раечкой", как прозвали монастырки малютку Соболеву, и отчасти с "мальчишкой" Играновой, которая поклонялась Ларисе, как верный рыцарь, но не могла не подружиться и с этой смуглой, дикой, красивой лесовичкой, успевшей принести ей такую жертву.
Все четыре девочки сидели поблизости одна к другой в классе и спали рядом в неуютной, как казарма, спальне, с вытянутыми посреди нее узкими, жесткими кроватями.
Если Ксаня была все еще неразговорчива и угрюма, никогда не поверяла Ларисе своих тайн, мыслей и желаний, то, напротив того, несообщительная с другими Ларенька делилась в лесовичкой всем, что имелось у нее на душе.
Уленька, напротив, подняла свои раскосые глаза к потолку и зашевелила бледными губами:
- Господи Иисусе Христе! Буди милостив к грешной отроковице твоей Ксении! Буди милостив, Господи Иисусе Христе!..
И вдруг неистово взвизгнула на всю классную.
В ту же секунду Катюша Игранова, находившаяся подле, как мячик, отскочила от молитвенно настроенной Уленьки.
- Что с тобой? Что ты? - испуганно вскинув глазами на послушницу, вскрикнула матушка.
- О... хо... хо... благодетельница!.. Охо... хо... хо... милостивица! Щиплются они!.. Аки змии жалятся! - не своим голосом взвыла Уленька в то время, как глаза ее злобно и подозрительно покосились в сторону девочек.
- Щипаться! Кто смел щипаться? Это еще что за новости!..
И мать Манефа грозным взором обвела присутствующих.
- Кто посмел тронуть Уленьку? - после минутного молчания прогремел ее голос.
Девочки притихли.
Они знали, что строгое наказание постигнет виновную. Уленька стояла вся в слезах и тянула своим обычно слащавым, теперь обиженным голосом:
- Я ли не тружусь для них, я ли не стараюсь!.. А наградою мне одна брань да щипки... О, Господи! Коли не довольны мною, матушка-благодетельница, отпустите рабу вашу смиренную... Отпустите в обитель меня, грешную, коли не хороша я, не пригодна служба моя...
- Молчи! Не скули! Нужна мне и ты, и твоя служба, - осадила ее Манефа и снова, повернувшись к притихшим девочкам, почти крикнула в голос, охваченная гневом:
- Кто посмел тронуть Уленьку?
Девочки молчали по-прежнему. Их головы были потуплены. Глаза опущены долу.
На точно окаменевшем личике Играновой, виновницы происшедшего, царило самое безмятежное спокойствие. Казалось, что она была далека от мысли обидеть эту противную, раскосую и слащавую Уленьку.
Одна лесовичка стояла, высоко подняв голову и вперив в своих новых подруг пристальный, немигающий взор. Что ей было за дело до гнева монахини? Она была чужда страха и волнения, испытываемых всеми этими бледными девочками.
Милые, бледные девочки! - думала она. - Они приняли ее как сестру. Они впервые открыли ей, что значит чуткая, дружеская ласка. После старого леса и слащавой, но вероломной Наты, они впервые приласкали ее. Чем она отплатит им за их ласку?
В груди лесовички, словно большая птица, трепетало что-то. Мягко и влажно засияли черные угрюмые глаза. Острая нить мыслей пронеслась в голове, отзываясь в сердце...
Идея! Счастливая идея!
Вольным и быстрым движением отбросила Ксаня за плечи свои черные косы и, шагнув быстро к матери Манефе, произнесла твердо и громко на весь класс:
- Они не виноваты... Я, Марко, задела ту, косенькую...
И она, не привыкшая лгать, потупила голову.
- Ты! - беззвучно слетело с уст Манефы, - ты! - и не слушая разом зашумевших девочек, глухо заволновавшихся от этих слов, матушка схватила за руку Ксаню и, не говоря ни слова, потащила ее из класса.
Глава V
В холодной. Близкие воспоминания.
Секлетея. Тайна таинственной молельни
Какая-то дверь, темная пасть пустого черного пространства, волна сырого, холодного, как в леднике, воздуха - и мать Манефа втолкнула Ксаню в маленькую каморку, бывшую когда-то пансионской кладовой, теперь же приноровленную для иных целей.
Зашуршало что-то... Чиркнула спичка и слабо осветила внутренность клетушки... Дрожащею рукою мать Манефа зажгла ощупью найденную на столе свечу. Слабый, трепетный огонек осветил каморку.
Единственный табурет у простого некрашеного стола, пучок соломы в углу, образ угодника Божия, чуть освещенный потухающим малюсеньким огоньком лампады - вот и все убогое убранство "холодной", куда мать Манефа запирала на хлеб и на воду своих провинившихся учениц.
- Ты будешь здесь сидеть до тех пор, пока дух лжи, притворства, злобы и бранчливости не покинет тебя, - смерив взором с головы до ног Ксению, сурово произнесла монахиня, грозя худым, длинным пальцем перед ее лицом. А ежели не смиришься, негодница, придумаю я тебе наказание иное... Смотри, не доведи меня до крайности! Ой, не доведи!
И, сказав это, она исчезла за дверью.
Задвижка щелкнула за нею, и Ксаня осталась одна.
Странно и смутно было у нее на душе...
Последние события ее коротенькой жизни словно совсем выбили девочку из колеи.
Судьба вертела точно игрушкою бедной, понукаемой всеми "лесовичкою", превратив ее в "барышню", подругу графини Наты, и любимицу графини Марьи Владимировны - живую модель для картины графини...
Правда, невесело жилось Ксане в золоченой клетке графов Хвалынских. Для нее, привыкшей к свободной жизни. Розовая усадьба, где следили за каждым ее шагом, где каждое слово, каждое движение, каждый жест приходилось обдумывать, чтобы не стать смешною, была хуже тюрьмы. А навязчивая дружба Наты тяготила ее. Слишком резко расходились обе девушки и характерами, и вкусами, и воспитанием, и образованием, чтобы простая "лесовичка" могла стать подругою молодой графини. Притворяться же Ксаня не умела, и сознавая в душе, что Ната ее спасительница, она все же не только оставалась равнодушною к ней, но даже ненавидела ее, как ненавидела всех в Розовой усадьбе, всех, - кроме Виктора, несмотря на все его насмешки.
Но если скверно жилось Ксане в Розовой, когда она еще считалась живой игрушкой Наты, то после злополучной пропажи брошки и вслед затем отъезда Наты - жизнь лесовички в графской усадьбе стала прямо адом. Вопреки словам Василисы, ее не отправили на следующий же день в город, а продолжали держать под строгим надзором в усадьбе, не позволяя отлучаться ни на шаг. Тут-то начались для нее самые мучительные дни. Все смотрели на нее как на отверженную, как на преступницу, а Василиса и другие слуги допекали ее своими колкими замечаниями и насмешками, которые она должна была выносить молча. Ведь она считалась воровкой!..
В это время граф с графинею советовались, как поступить с "преступницей".
Ни граф, ни графиня не находили нужным проверить признание Ксани, несмотря на слова Виктора, твердо стоявшего на том, что лесовичка не взяла брошки, что она почему-либо, нарочно, сама наклеветала на себя. Тщетно умолял Виктор графиню допросить еще раз наедине Ксаню, тщетно просил позволить ему самому поговорить с лесовичкой. Графиня не могла не верить Василисе, утверждавшей, что она "сама видела", как Ксаня прятала злополучную брошку. Как же не поверить старой, испытанной экономке? Не станет же она напрасно клеветать! И графиня не только не захотела говорить с Ксаней, но даже запретила ей показываться на глаза.
Воспользовавшись случаем с брошкою, графиня охотно прогнала бы Ксаню "на все четыре стороны", как говорила Василиса. Лесовичка успела надоесть графине, уже искавшей другое развлечение после неудачных опытов с картиной "Лесная фея". Но прогнать Ксаню было неловко. Что скажут люди, что скажут знакомые, пред которыми и граф, и графиня разыгрывали роль добрых, сердобольных, сострадательных людей, занявшихся судьбою странной дикарки, "чудесно" спасенной их дочерью? Особенно неловко после того праздника, на котором лесовичка так очаровала всех. Нужно было сыграть роль добрых опекунов до конца.
И вот, после долгих совещаний, в которых принял участие и отец Виктора, и даже Василиса, решено было поместить Ксаню "на исправление" в монастырский пансион сестры Манефы.
Как раз к этому времени окончились летние каникулы, и наступило время отправить Виктора опять в гимназию, находившуюся в том самом городе, где и пансион Манефы. Граф воспользовался этим случаем, поехал вместе с ним, побывал у матери Манефы и условился относительно приема лесовички в число монастырок, причем счел еще нужным прибавить, что он рассчитывает на особенно строгое отношение к "испорченной" девушке.
По возвращении графа Василисе велено было немедленно собрать все вещи Ксани, отвезти ее в пансион и передать в руки начальнице.
Нечего и говорить, с какою радостью принялась Василиса за исполнение этого приказания.
Граф и графиня отпустили вчерашнюю любимицу не простившись, не напутствовав на дорогу. Но мало того: как Ксаня убедилась в первый же час своего пребывания среди монастырок, ее представили как воровку, как самое испорченное и потерянное существо в глазах матери Манефы и ее учениц! Они не пощадили ее!
Но это все еще ничего в сравнении с тем, что потеряла Ксаня.
Умер Василий... Умер ее единственный, верный, преданный друг, такой же жалкий, бедный сирота, как и она, обиженный людьми и Богом... Она не могла проститься с ним даже... Он умер без нее, одинокий...
Едва-едва удалось Ксане упросить, чтобы отпустили ее на похороны. Наконец - отпустили, но не одну, а под строгим надзором Василисы. Она успела еще вовремя. Вася лежал в гробу. На лице его застыла улыбка. Сжатые маленькие его губы как будто говорили:
- Ксаня! Бедная! Я верю тебе! Я один тебе верю! Ты чистая! Ты гордая! Ты царевна лесная... Не нужны царевнам ни золото, ни драгоценные камни! У них сокровища леса, вся лесная радость, все цветы и букашки, - все их. Ты не могла украсть! Ты не воровка!
- Да, я не крала! Я не воровка! - повторяла она тогда. - Василий! Васенька! Тебе одному я скажу это! Перед тобой мертвым оправдываться не стыдно.
И она открыла свою душу мертвому другу...
Она не плакала на похоронах... Но глаза ее, не отрывавшиеся от усопшего, говорили много - больше всяких слез...
Прямо с похорон ее увезли снова в усадьбу, где она спустя неделю узнала новость: Норов оставил место, уехал навсегда, и новый лесничий поселился в лесной сторожке... А еще через месяц Ксаню отослали сюда, в монастырский пансион.
Все эти мысли вихрем кружились в голове девочки... Мечты о недавнем прошлом так охватили ее, что она не заметила даже, как щелкнула у дверей задвижка. Она очнулась только тогда, когда перед ней предстала маленькая, худенькая, седая женщина в темном, с белыми горошинками, платье.
- Здравствуй, Христово дитятко! - произнес мягкий, ласковый голос, и маленькая, худая рука легла на плечо Ксани.
Девочка вздрогнула и подняла голову.
Перед ней стояла старушка с добрым-предобрым морщинистым лицом.
- Кто вы? - невольно вырвалось из груди лесовички.
- Секлетея я. Не бойся, Христово дитятко... - произнесла старушка и, неожиданно наклонившись к Ксане, поцеловала ее в лоб.
Пораженная девочка отпрянула в сторону, а старушка снова заговорила, поглаживая по ее черной, как смоль, головке:
- Не серчай, не серчай, Христово дитятко, на меня, старуху... Любя ведь я... Всех-то я люблю вас, Божьих деточек, всех люблю... Потому вы, как цветики, безгрешные... Серчает, вишь, на вас мать Манефа с сестрою Агнией да Уленькой... Наказывают вас... А по мне не наказывать надо, а ласкать да нежить душу ласкою... Озлобить не трудно... Приручить, да пригреть, да душеньку растопить на добро - куда труднее... Не верю я, чтобы вы, деточки, худые были. Нет... Добрые вы, только доброту вашу иной порой прячете, потому стыдлива она, эта доброта... Ах, Христово дитятко, печется о вас всех Господь Милосердный, ох, печется!.. Много от Него, Милостивца, видим добра!..
- Я не видела еще добра, а зла в жизни много видела! - сурово и резко произнесла Ксаня.
- Ох, ох! Не гневи же Господа!.. Припомни хорошенько!.. Небось, Господь-то тебе не раз помогал в трудную минуту...
- Не помога... - хотела было возразить девочка и вдруг осеклась. Словно въявь предстала перед ней розовская лужайка, подгулявшая толпа хмельных крестьян, огромное, огнедышащее жерло раскаленной докрасна печи, и она, как затравленный зверь, одна-одинешенька, преследуемая, толкаемая на гибель всей этой разъяренной толпой... Тогда - о, это Ксаня хорошо помнит! - она подняла глаза к небу, вспомнила мать, вскрикнула невольно "мама!" и нежно, неопределенно послала туда, к звездам, мольбу о спасении... И, точно чудо, как раз вовремя подоспело спасение: когда, казалось, наступил уже последний ее час, когда неоткуда было ждать помощи, вдруг явилась графиня Ната Хвалынская и спасла беспомощную девочку от ужасной смерти... Не подумала тогда Ксаня, откуда пришло это неожиданное спасение, не подумала, что кто-то Могучий и Милостивый направил нарочно графиню в то место, где пьяные мужики хотели сделать расправу с лесовичкою... Простые, бесхитростные слова старушки напомнили Ксане о пережитом, напомнили, что и она испытала милость и добро Господа...
Старушка молча смотрела на девочку. Казалось, она видела насквозь все происходившее в ее душе. Молча гладила она черненькую головку и любовно, почти с материнской нежностью, смотрела в ее угрюмые, прекрасные глаза.
- А теперь, Христово дитятко, подкрепи себя, - после долгого молчания зазвучал в каморке мягкий старческий голос старушки. - Глянько-сь, что принесла я тебе... Кушай, деточка, кушай досыта... Небось, не догадались накормить тебя наши длинноносые после долгой-то дороги. Небось, с утра не ела ничего?
- Не ела, бабушка, - согласилась Ксаня, сейчас только почувствовавшая голод.
Ласковый тон старушки, ее материнская заботливость невольно привлекали к себе и пробуждали чувство доверия в озлобленной и одинокой душе лесовички.
Между тем Секлетея вынула из-под платка теплый горшочек с похлебкой и большой ломоть картофельного пирога.
- Кушай, Христово дитятко! Кушай, болезная! - приговаривала она, пока девочка с жадностью глотала похлебку.
Потом опять погладила доверчиво поднятую на нее черную головку и, внимательно глянув в смуглое, красивое личико девочки, произнесла, покачивая своей маленькой седой головой:
- Ой, вижу, трудно здесь тебе будет, красавица... Ой, трудно! Не в нашинских ты девочек... Наши уж пообвыкли, попокорнели, а ты, гордая, ндравная да вольная, не усидишь, пожалуй, в клетке... Вижу, девонька. Ну, Христос с тобой... Христос со всеми вами... Любит вас всех старая Секлетея. Давно бы ушла отселе, кабы не вы... Оттого и приросла, как гриб, к месту, оттого и дорожу этим местом, чтобы вас тешить, Христовы деточки, чтобы вам горькую участь вашу облегчить. Так-то, девонька! Так-то!.. А теперь пойду. Спи со Христом!.. Хошь, сенца еще принесу на подстилку?
- Не надо... Я привыкла...
- То-то привыкла... Говорю и то... вольная ты. В лесу росла... В лес и потянет... Ой, потянет, деточка... А ты крепись! Как звать-то тебя?
- Ксения.
- Ну, Господь с тобой, Ксенюшка! Спи... А утречком колокол разбудит... В церковь пойдешь...
И старуха, обняв одной рукой шею Ксани, быстро и широко перекрестила ее другою.
Глаза Ксани потупились в землю. Сладка и приятна была ей эта забота старухи. Никто еще в жизни не крестил ее так. Может быть, мать. Но этого не помнила Ксаня. Что-то, помимо воли, обожгло глаза: не то слеза, не то влага... Хотелось крикнуть на весь дом громко и пронзительно, хотелось упасть на пол и застонать от боли и счастья зараз, от острого прилива счастья, познания первой искренней ласки, которой почти не знала угрюмая душа...
Секлетея ушла так же тихо, как и появилась, унося с собою остатки ужина. Снова щелкнула задвижка за нею, и Ксаня, изнеможенная, повалилась на разложенную на полу солому.
Глава VI
Молельня сестры Манефы. Будущая монахиня
Едва лишь успела Ксаня смежить ресницы, как на нее как будто повеяло лесной прохладой... Холодная каморка точно исчезла... Стены раздвинулись, ушли куда-то, и их место заняли зеленые вершины, разубранные по-летнему... И шумят, шумят без конца... Какое счастье!.. Она опять в лесу, в знакомом, старом, дорогом лесу, о котором она часто грезила за последнее время!.. А шум становится все сильнее и сильнее. Ксаня знает этот шум - шум колдующего леса... Сотни голосов наполняют его... Это поют праздничные эльфы... Это трещат кузнечики в траве... Но почему их голоса так грубы и резки и звучат глухо и жутко, как брань?.. И почему они заглушают шум леса и стон дубравы?
Ах, что это? Это уже не лес шумит... другое, совсем другое...
Последние остатки забытья соскользнули с отуманенной головы Ксани... Сон улетел... она, как встрепанная, вскочила со своей соломенной подстилки и, прижав ухо к стене, стала прислушиваться... Там, за стеною, раздавались какие-то странные голоса: один грозный и резкий, другой - тихий, плачущий, как будто молил о пощаде. Оба голоса раздавались все громче и громче среди ночной тиши.
Плачущий голос теперь почти падал до шепота. Его властной волной покрывал грозный.
Слов нельзя было разобрать. Они были заглушены стеною. Но смутный гул их доносился ясно до ушей Ксани.
И вдруг грозный голос загремел рокочущей волною. Следом за этим раздался короткий трескучий звук, и громкий вопль огласил тишину спящего здания.
Затем все стихло... Только кто-то рыдал неудержимо и горько, тяжелым, душу потрясающим рыданием.
Болезненно сжалось сердце Ксани. Не помня себя, она кинулась вперед, забыв совершенно, что толстая, глухая стена с трех сторон и запертая на задвижку дверь, с четвертой, не могут ни в каком случае помочь ей узнать в чем дело.
И все-таки Ксаня рванулась вперед, чувствуя непреодолимое желание спасти от неведомого врага ту несчастную, что рыдала за дверью, надрывая ей душу.
В своей стремительности девочка толкнула подсвечник. Последний с грохотом полетел на пол. Свеча потухла. В "холодной" стало темно, как в могиле.
Темно, но только на одну минуту.
Глаза Ксани вдруг различили острую, яркую, как змейка, полоску света, выходившую откуда-то из-под карниза стены.
- Дверь! - чуть ли не в голос радостно вскричала девочка.
И, не помня себя, она изо всех сил уткнулась руками в стену.
Легкое, чуть слышное для уха шуршанье, чуть уловимый скрип, и Ксаня очутилась в странной полутемной комнатке, похожей на часовню.
Комнатка была очень невелика, немногим больше разве той каморки, куда запирали преступниц-пансионерок. Все стены ее, не исключая и двери, через которую проникла сюда Ксаня, были увешаны бархатными коврами, так что ни один звук не долетал сюда извне. Поверх ковров - об" раза, с изображениями суровых ликов святых угодников. Посреди комнаты находилось Распятие. Перед ним - аналой с крестом и Евангелием. Подле аналоя - серебряная чаша с кропильницей и святой водой. Повсюду стояли светильники, незажженные, однако, в эту позднюю пору. Только перед большим Распятием висела лампада, озаряя скудным, мерцающим светом часовню.
Посреди комнаты, представлявшей собою часовню или молельню, распростершись на полу, лежала какая-то фигура в белом. Ксане виден был только изящный женский затылок и распустившиеся вдоль спины золотые пушистые волосы, роскошным покрывалом укрывшие лежащую, которая рыдала, не отрываясь от холодного каменного пола часовни.
Ксаня неслышно приблизилась к лежащей.
- Кто вы? И о чем плачете?
Белокуро-золотистый затылок отпрянул от холодных каменных плит. Бледное, залитое слезами лицо с предательским пятном багрового румянца на щеке поднялось на Ксаню. Последняя сразу узнала в несчастной красавицу Ларису Ливанскую, "королеву".
- О! - вскричала последняя, вскакивая на ноги, вся бледная и дрожащая в одной длинной ночной сорочке, - о, вы слышали... ты... слышала... Она ударила меня... била меня!..
- Ударила?! била?! тебя?!
- Да, она била меня!.. Мать Манефа била меня по щеке!.. Понимаешь, била!
- Видишь ли, - продолжала, всхлипывая, Лариса, повиснув на шее Ксани, - мать Манефа обязалась Богу поставлять ежегодно новых инокинь к себе в обитель... В этом году выбор пал на меня... Сегодня она опять позвала меня к себе, когда все прошли в спальню, подняла раздетую с моей постели, привела сюда и перед Его Распятием потребовала у меня клятвы... страшной клятвы, что я поступлю в обитель... постригусь... стану инокиней, потому что она поручилась за нас Распятому, поручилась приводить Ему, Спасителю мира, ежегодно одну светлую, новую, чистую душу девушки... Эту душу, понимаешь ли, заживо погребут в каменном мешке, который зовется монастырем... Погребут заживо!.. Но я не соглашалась похоронить мою молодость в монастыре... Я не хочу быть монахиней!.. Не хочу! Ах, пожалей меня, милая, милая ты моя лесовичка... Пойми только, голубушка!.. Не хочу я в монахини, не хочу!.. У меня есть другие цели, другие желания... Ксения Марко, слушай. Тебе я поверю мою тайну... Хотя я совсем не знаю тебя, но я уверена, ты не выдашь меня... Ты одна не выдашь и поймешь...
И, схватив Ксаню за руку, Лариса шепотом начала рассказывать:
- У меня есть жених. Нас обручили еще в детстве друг с другом наши родители. Он живет у своей старой бабушки и моей бабушки тоже, потому что мы родственники, и он мой троюродный брат... Он мне сказал, когда меня отвозили в монастырский пансион матери Манефы: "Учись, Лариса! Я буду ждать, когда ты кончишь учение, и мы вместе тогда будем приносить пользу человечеству. Ты богата и можешь открывать больницы и школы. Я буду всеми силами помогать тебе"... Он ученый, мой Николай! Он смелый, и я люблю его! Да, я люблю его... Милая лесовичка, пойми меня ради Бога! Пойми, что Манефа хочет отнять меня от него... Хочет запереть б четырех стенах обители, где я не смогу принести пользы и добра человечеству, как учил меня Николаи, и где я зачахну, как цветок... Понимаешь?
- И она настаивала?
- Да, настаивала и даже била меня по щеке за то, что я не соглашалась... Она не понимает, что не для меня обитель, что есть более достойные... А утром она придет и, может быть, будет бить меня снова, зачем я не соглашаюсь, и никто-никто не в состоянии помочь мне...
Ужас охватил впечатлительную и нервную душу Ксении.
Она вздрогнула при одной мысли очутиться на ее месте, вздрогнула и побледнела.
- Тебя надо спасти! - сказала она, твердо глядя в прелестное, изящное личико Ларисы.
- Спасти! О, это невозможно! - простонала она.
- Как знать!.. Придумаем что-нибудь! Я еще не знаю как, но...
- О, милая, дорогая, подумай, подумай, - горячо вырвалось из груди несчастной "королевы", бросившейся на шею Ксани. - Не знаю почему, но твои слова как-то сразу вернули мне надежду... Ты чуткая! Добрая! Про тебя лгали, выставляя тебя зверем и воровкой! Ты мне поможешь... Да, да, я это чувствую...
И Лариса бросилась на шею Ксани.
- Знаешь ли ты, - прибавила она, быстро обтирая слезы, - все "наши" поражены твоим великодушным поступком, все в восторге от тебя!.. Ты хороший товарищ, Марко! Но Катюша Игранова не вытерпела: вечером, узнав, что тебя заперли в холодную, побежала к матушке покаяться в своей вине и просила освободить тебя... Манефа обещала... Завтра ты снова будешь с нами...
Ксения угрюмо мотнула головой.
- А Игранова? Ей достанется?
- Ах, та привыкла, чтобы ей доставалось. С нее все, как с гуся вода... Но спеши. Неровен час, сестра Агния заметит тебя. Сейчас она делает свой ночной обход. Спеши же отсюда.
- Прощай... Не отчаивайся. Все будет хорошо!
И глаза Ксении впервые зажглись лаской.
Лариса молча пожала ее руку. Ксаня быстрой тенью скользнула к задрапированной двери.
Глава VII
Горные хребты. Выходка. Виноватая
Утро. Десятый час. Монастырки только что вернулись разрумяненные морозом, из городского собора. Сегодня ранняя обедня затянулась почему-то, и они, наскоро проглотив по кружке чаю, вошли в классную, когда там, уже поджидая их, бегала учительница географии Анна Захаровна Погонина. На ее желтом, сердитом лице было написано явное недовольство и раздражение.
- Прохлаждайтесь, душеньки, прохлаждайтесь! Можно было бы и поторопиться. Да-с! - заскрипела она, нервно подергивая уголками рта, что бывало с нею всегда в минуты гнева и раздражения.
Девочки низко и почтительно отвесили ей по поясному поклону. "Книксены" в монастырском пансионе сестры Манефы не полагались, и поясные поклоны отвешивались не только монахиням, но и учителям, и учительницам, и даже редким светским посетителям пансиона.
На низкий поклон Погонина ответила чуть приметным кивком головы и быстро, стремительно заняла свое место на кафедре.
- Дежурная, что задано?
Встала "маркиза".
- Горные хребты заданы, Анна Захаровна. Только... только мы не выучили их.
- Почему не выучили?
Глаза Погониной округлились.
- "Совсем сова", - шепнула Ливанская, сидевшая рядом с Ксенией.
С той злополучной ночи, когда несчастная королева рыдала на холодном полу Манефиной молельни, прошел целый месяц пребывания Ксении в пансионе. Месяц постоянных окриков на лесовичку со стороны суровых монахинь. Месяц долгих стояний на утренях, утомительных высиживаний за уроками, к которым с трудом привыкала вольная, дикая, лесная девочка.
Быстро промелькнул месяц дружбы с Ларенькой, "королевой", "маленькой Раечкой", как прозвали монастырки малютку Соболеву, и отчасти с "мальчишкой" Играновой, которая поклонялась Ларисе, как верный рыцарь, но не могла не подружиться и с этой смуглой, дикой, красивой лесовичкой, успевшей принести ей такую жертву.
Все четыре девочки сидели поблизости одна к другой в классе и спали рядом в неуютной, как казарма, спальне, с вытянутыми посреди нее узкими, жесткими кроватями.
Если Ксаня была все еще неразговорчива и угрюма, никогда не поверяла Ларисе своих тайн, мыслей и желаний, то, напротив того, несообщительная с другими Ларенька делилась в лесовичкой всем, что имелось у нее на душе.