Страница:
– А вы ведь родственник Матвеева! - замечает председатель…
Г. Курилов, защитник Матвеева, весь состоящий из сладенькой улыбки, защитнический словарь которого переполнен сладенькими словами «почтительнейше», «покорнейше», «осмелюсь заявить, ваше п-о» и проч., вдруг поднимается и, согнав с своего побледневшего лица обычную сладость, просит замечание г. председателя (занести) в протокол.
Перед концом заседания Рыков просит председателя о том, о чем просил вчера и третьего дня, о чем попросит завтра и послезавтра: начать завтра заседание его, Рыкова, исповедью. Наступает утро восьмого дня, и Рыков говорит то же самое, что говорил в продолжение всей истекшей недели и о чем не перестанет толковать и в дни будущие. Исповедь его приелась и суду, и публике.
Когда Рыков поднимается, чтобы завести свою машинку, его защитник г. Одарченко морщится…
– Садитесь! - оборачивается он к своему клиенту. - Слушайтесь председателя!
В составлении фальшивых отчетов и скреплении их подписью Рыков виновным себя признает.
– Я в этом деле был преступен, но…
И после «но» следует та же исповедь с повторением, что «говорю по совести, планы для отчетов я получал из Петербурга, а это (указывает на подсудимых) не счетчики, а только прикладчики!»
Засим новый пункт обвинения: начиная с 1874 г., ежегодно перед тиражом 1-го и 2-го займа рыковцы делали постановление о продаже подставным лицам, Рудневым и Краснопевцеву, выигрышных билетов, немного же погодя, когда миновало время выигрышей и тиражей, делалось постановление об обратной покупке этих билетов. Делалось это ради фиктивных прибылей, которыми замазывались отчетные дыры…
Рыков по этому пункту виновным себя признает и опять начинает исповедь.
Кроме Рыкова, никто другой виновным себя не признает.
– Приказывал-с… Мы даже не понимаем-с…
На долю того же дня выпадает и выпуск фиктивных вкладных билетов, и покушение на сбыт их. На сцену выступают новые герои, новые дела и новые театры действий.
В 1882 г., когда, по выражению витийствующего Рыкова, его дом «окружали толпы вкладчиков с револьверами», Рыков начал проявлять особого рода деятельность, клонившуюся к достаче денег во что бы то ни стало и хоть сколько-нибудь. Что всего страннее, миллионер перестал брезгать даже грошами. Ему вдруг понадобились деньги, но не для удовлетворения «толпы с револьверами», как он силится доказать, ибо сотней тысяч этой толпы не удовлетворишь, а для чего-то другого.
Деятельность его по сбору крох так нервна и в ней столько хлопотливого спеха, что приходится подозревать в ней предчувствие «черного дня» и неизбежное с ним припрятывание… Он сдает в долгосрочную аренду свое имение в с. Ногайском, распродает в том же имении хлеба, сено, орудия и проч… Он совершает две закладные на имение в Рязанском уезде, продает мужу своей сестры имения, находящиеся в трех уездах… Но этих денег все-таки мало, и он старается изо всех сил продать, пока еще не поздно, фиктивные вкладные билеты своего банка.
Рыков виновным себя признает, но полагает, что от описываемых операций банку убытка не было… Цель - «толпа с револьверами».
– Все же остальные, которые участвовали в покушении на сбыт этих билетов, о фиктивности их ничего не знали и были только моим орудием…
– Но думали ли вы о тех, которые купят эти бланки?
– Утопающий хватается за соломинку… Надеялся на субсидию…
И опять исповедь… Обвиняемый Виноградов, землемер, маленький, тощенький титулярный советник, ездивший в Витебск продавать билеты, виновным себя не признает.
– Я считал Рыкова богатым человеком и никак не мог думать, чтобы он из-за каких-нибудь 40 тыс. мог пуститься на такое дело!.. Не предполагал даже.
Подсудимый Донской, коллежский советник, тоже покушавшийся на сбыт, виновным себя не признает. Он не знал о фиктивности. Коммерции советник Попов говорит длинную речь о своем неведении свойства рыковских билетов и кончает рыданием со словами: «Очутился здесь! Легко сказать». И последний обвиняемый по этому пункту Семен Оводов, тип уездного кулачка в чуйке, сапогах бутылками и «суздальским письмом», виновным себя не признает и объяснений давать не желает…
При допросе свидетеля Грюнфогеля, к которому в Москве обращался Оводов за помощью, защитник Высоцкий получает замечание за то, что обзывает свидетеля «биржевым зайцем»…
– Это слово скверное… Вы должны относиться к свидетелю с уважением!
«9. 2 декабря»
Вечер восьмого и утро девятого дня знакомит публику с «Обществом каменноугольной промышленности московского бассейна», стоившим Рыкову, или, вернее, его вкладчикам, более миллиона рублей. Общество это создал скопинский «бонза» купно с действительным статским советником Евгением Бернардом. Насколько ценны были акции этого мертворожденного общества, можно видеть из показаний «директоров» правления Донского, Евтихиева, Матвеева и Кичкина, которые, чтобы иметь право на занятие должностей директоров и их кандидатов, получили от Рыкова и Бернарда по куче акций бесплатно.
В 1876 - 77 гг., когда работы на шахтах уже были прекращены и самые акции были отданы домашнему потреблению, рыковцы учинили на петербургской бирже фиктивную сделку, установившую цену акциям, и этой сделкой ввели в заблуждение министерство финансов. В своем указателе оно разрешило принимать акции, над которыми в Скопине уже смеялись. Только благодаря местным органам министерства, подкупить которых Рыкову не удалось и которые воочию убедились в «воздушности каменноугольной промышленности», министерское разрешение было поспешно отобрано назад и рыковцы остались на бобах.
Девятое утро не избегает общей участи. Увы!.. и оно начинается речью Рыкова.
После рыковской речи серый фон, который видела доселе защита, делается черным, как сажа. Маленькие надежды, навеянные показаниями прошедших дней, лопаются и обращаются в пыль. Рыкову несдобровать.
Его лакей Филиппов показывает, что незадолго до краха Рыков в течение двух недель сжигал какие-то бумаги. Бумаги эти вынимались из двух кладовых, клались на телегу и отвозились в баню, где и сожигались.
– Я имел странную привычку собирать всякие бумаги, - объясняет это аутодафе* Рыков. - Сжигал я их отчасти с тою целью, чтобы они не могли скомпрометировать петербургских лиц.
* сожжение (португ.).
Свидетель Альбанов, бывший акцизный чиновник, а ныне участковый мировой судья и гласный думы, дает в высшей степени интересное показание, сильно изменяющее шансы Рыкова и г. Одарченко. Он не повествует ничего нового, но все раньше бывшие показания собирает воедино и подносит их в одной сильно действующей дозе…
Он рассказывает, что деньги тащил из банка всякий, имевший руки… Тащили, сколько и когда хотели, не стесняясь ничем… Кассир Сафонов таскал деньги из банка в платке и носил их домой, как провизию с рынка. Дела банка стали пошатываться в 1876 - 77 гг., отсюда желание поправить эти дела проделкой с акциями угольного общества… Засим дела банка стали поправляться, так как наступила война.
Деньги, которые наживались и крались на войне, высылались в банк, и было время, когда банк получал по 50 тысяч вклада ежедневно! Перед войной агенты Рыкова жили в Кишиневе и рекламировали там свой разбойничий вертеп («цветущее состояние и немедленная выдача по востребованию…»), на каковую рекламу ответы последовали немедленно… Но это облегчение, принесенное войной, было скоропроходяще… В 82 году свидетель застает уже в банке картину краха со всем его хаосом… Спрошенный о думе и чтении отчетов, г. Альбанов смеется…
– Отчеты всегда читались так, что и понять нельзя было… Делалось ли это умышленно или нет, сказать наверное не могу…
Рыков признавал ее только как одно из своих орудий. Когда одному исправнику захотелось однажды в каком-то случае показать свою самостоятельность, Рыков срезал этот «центр уездной власти» такой фразой:
– Важная птица! Да ежели я захочу, так завтра же мне целый вагон исправников привезут!
Рыкова рекомендует свидетель как человека грубого, честолюбивого, мстительного; человеческого достоинства этот жировик не признавал. Призывая, например, к себе на дом кого-нибудь из служащих и уведомленный о его приходе, он говорил: «Пусть подождет!» Служащий ждал в передней час, два, три… день… до тех пор, пока лакей не уведомлял его, что «сам пошел спать…» Для служащих у него были: передняя и «ты»… Дальше этих двух выражений барствующего холуйства отношения его к людям не шли… Людей, которые ему почему-либо не нравились, он выживал всячески… На одних делал донос в неблагонадежности, других выпроваживал «административным порядком»… Некий Соколов, дерзнувший в его присутствии насвистывать, был выпровожен таким образом.
– Привезли его через полицию на вокзал, вручили билет III класса и - айда.
Той же участи подвергся и другой смельчак, игравший в отсутствие Рыкова на любительском спектакле… Рыкова не стесняли «ни время, ни пространство», и не верилось даже в существование власти, могущей сковырнуть эту титаническую силу или хотя бы сбить спесь…
– Одевался он в шитый золотом мундир и белые, генеральские панталоны. Грудь его была увешена орденами, как русскими, так и иностранными. Между последними был также и персидский орден «Льва и Солнца».
– Вы на любительских спектаклях участвовали? - спрашивает Рыков г. Альбанова, во все время показания которого он сидит, как на иголках…
– Да, всегда.
– Вы считаетесь там хорошим актером, оттого-то так и показываете.
Председатель объявляет Рыкову, что если он будет оскорблять свидетелей, то его выведут из залы… Но Рыков не успокоивается.
– Он меня больше оскорбил своим показанием!.. Прошу занести его показание в протокол! Он оскорбил и министерство иностранных дел! «Льва и Солнца» я получил от самого шаха за собственною его подписью! и так далее.
Засим показывает уездный врач Битный-Шляхто… Показание его по характеру однородно с предыдущим и режет Рыкова пуще ножа острого. Он рассказывает свои личные похождения в роли человека, обвиненного Рыковым в неблагонадежности… Чего только не претерпел этот пожилой и заслуженный врач! И нечаянный перевод из нагретого места в Касимов, и требование знакомым исправником «паспорта», и приказание выехать «немедленно»… Проходя все тартары человека, желающего узнать, за что его гонят, он тут только понял, как силен и властен был Рыков!
– Если со мной проделывал он такие штуки, то что же стоило ему удалить какого-нибудь мещанина!
– Вы поляк? - силится Рыков скомпрометировать «политически» свидетеля…
– Но ведь вы русскоподданный? - парализует его некрасивый вопрос г. Муравьев.
– Да, и учился в московском университете…
Далее г. Шляхто описывает скопинские «предержащие власти». Ныне умерший мировой судья Александровский, состоявший должным банку 100 тыс., был образцом неправедного судьи. Судил он так, как хотел Рыков, и за это получил в народе прозвище «рыковского лакея». Однажды этот рыковский лакей решил какое-то дело так праведно, что на съезде товарищ прокурора Шереметьевский нашел нужным донести о действиях Александровского куда следует…
– Скажите Шереметьевскому, что его переведут! - постращал всесильный Рыков.
И этот судья держался на месте три трехлетия, благодаря «всеобщей уездной деморализации», как старается доказать волнующийся г. Одарченко, или благодаря «всеобщей денежной зависимости от Рыкова», как утверждает г. Шляхто.
Следующий свидетель г. Треммер рассказывает, что во время краха, когда в Скопин прибыл прокурор судебной палаты, Рыков не падал духом.
– Говорил о Гамбетте, Биконсфильде, но о положении дел ни слова…
Очевидно, всесильному тузу не верилось ни в арест, ни в тюрьму…
«10. 3 декабря»
Вечер девятого дня. Газетчики, предвкушая наслаждение, облизываются, а публика, охотница до пикантностей, притаила дыхание…
Дело в том, что к свидетельской решетке подходит Н. И. Пастухов, редактор «Московского листка». В обвинительном акте красуются следующие строфы: «Однако старания Рыкова были мало успешны: удовлетворительный исход получили лишь переговоры с редактором «Московского листка» купцом Николаем Пастуховым, который, по показанию Оводова, согласился не печатать компрометирующих банк и Рыкова статей, за что получил 700 руб…» Не удивительно же поэтому, что газетчики in corpore* прикладывают руки к ушам и, увеличивая таким образом свои ушные раковины, с жадностью ловят каждое пастуховское слово.
* в полном составе (лат.).
Г. Пастухов поясняет, что 700 рублей взяты им не за молчание и не за фимиамы, как хотелось бы любителям пикантного, а за заказ. Взяты они им авансом за напечатание объявлений о Скопинском банке, и потом, когда объявления эти в редакцию не присылались и банк стал лопаться, г. Пастухов почел за нужное отправить их в конкурсное правление, откуда и имеет в удостоверение квитанцию…
O, fallacem hominum spem!* Облизывающиеся физиономии антагонистов вытягиваются и принимают крайне разочарованный вид. Ожидаемое развлечение не состоялось, и таким образом единственное пятно, лежавшее на прессе, сослужившей такую блестящую службу в деле открытия скопинских дебоширств, стушевывается до нуля… Не отказавшись от показания (что сделали другие гг. редакторы), г. Пастухов оказал тем самым немалую услугу… Им было констатировано, что Рыкову, подкупавшему всех и вся, не удалось подкупить ни одного русского печатного органа.
* О, превратная человеческая надежда! (лат.)
Отпустив г. Пастухова, который был последним свидетелем, суд приступает к чтению различных документов. Прочитывается, между прочим, и рыковский формулярный список. Рыков находит его недостаточно полным.
– Там не обозначено еще, что под конец моей служебной деятельности я был пожалован Владимиром 3-й степени и орденом «Льва и Солнца». Не обозначено также, что я состоял попечителем скопинского реального училища.
Десятое утро начинается, конечно, речью Рыкова. Все придуманное за ночь новоиспеченный Цицерон выкладывает перед судом утром. Речи его, быть может, и искренни, но они так тяжелы и так часты, что Рыков, говоря их, только проигрывает.
– Я говорю не как подсудимый, а как русский гражданин, обязанный исполнить свой долг…
Говорит он «пред лицом всевидящего бога, пред лицом публики, жадно наполняющей эту залу, и в виду газет, разносящих по нашему необъятному отечеству все слова, которые здесь произносятся…»
– Говорю это пред лицом ходатая за моих вкладчиков, которого вся Россия справедливо считает самым красноречивым оратором…
Но Плевако не удается скушать этот комплимент… Его еще нет в суде… Он приходит обыкновенно на заседания позже всех, около часа дня, бразды же правления оставляет своему социусу юному Дмитриеву.
За речью следует чтение бумаг, найденных при домашнем обыске у бухгалтера Матвеева. Бумаги эти писаны карандашом «для себя»… Матвеев, не обладающий хорошею памятью, записывал «на случай, ежели Иван Гаврилыч спросят», все свои деловые разговоры… Форму предпочитал он катехизическую, с вопросами и ответами:
В. Можно ли в отсутствие И. Г. учесть векселя Сафонова?
О. Иван Иваныч едва ли согласятся.
В. Протестовать их можно?
О. Да…
И все в таком же роде. Характерного много, но компрометирующего ничего. Матвеев охотно дает объяснение каждой бумаге… Говорит он складно, с искренностью в тоне и не забывая своих любимых: «мотивируя» и «это не входит в круг моих действий». Вообще на суде держит он себя лучше всех подсудимых; не подпускает свидетелям «экивок» и не отказывается от необходимых объяснений.
По прочтении его бумаг для публики наступает «большая неприятность» в образе экспертизы… Эксперты изучили скопинское дело «насквозь», но говорят такую тарабарщину, что дамочкам делается дурно. Из 500 человек публики экспертов понимает разве только одна пятисотая часть, да и то по теории вероятностей.
В их тарабарщине я ничего не смыслю, но от знатоков дела слышал, что экспертиза исполнена добросовестно и с знанием дела, несмотря на ее выходящие из ряда вон трудности. Гг. Кожевников, Зарубин и Романов каждый день завалены работой, а вопросам, предлагаемым на их разрешение, нет числа…
Следствие окончено, и теперь очередь за прениями.
«11. 4 декабря»
Одиннадцатое утро.
Наступает самая интересная часть процесса - прения сторон. Г. Муравьев становится за свой стол, кладет на пюпитр большую тетрадь, но… прежде чем публика слышит его первое слово, ей приходится быть свидетельницей из ряда вон выходящего недоразумения.
Дело в том, что пунктуальный Рыков и это утро хочет начать своею речью…
– По-видимому, вы не знакомы с порядком судопроизводства! - останавливает его председатель. - Теперь вы должны слушать обвинительную речь и молчать…
Но Рыков настойчиво требует слова…
– Я хочу защищаться!
Председатель угрожает подсудимому выводом из залы заседания, но это еще больше вдохновляет речистого Рыкова. Он еще раз требует «пред лицом публики», и… его торжественно выводят из залы… Иван Руднев и Ник. Иконников остаются без соседа…
После этого председатель дает звонок, и г. Муравьев начинает прения…
Эти строки пишутся во время обеденного перерыва, а потому о речи г. Муравьева я могу судить только по ее плану и форме, так как содержание ее вступления есть только художественная перефразировка обвинительного акта.
Уже один план ее показывает, как блестящ талант г. Муравьева и сколько страшного труда потребовало от него рассечение скопинского гордиева узла!
Манера говорить у г. Муравьева профессорская. Он даже и жестикулирует, как профессор. Лекция его начинается с «истории предмета»… История эта коротка, но слушатель узнает из нее все необходимое для освещения последующей сущности… Привожу характерную оценку показаний самих подсудимых (приблизительно):
– Расхищены 12 миллионов. Кто же виноват? Рыков сваливает всю вину на неполноту нормального устава, на недостаток контроля… Он не виноват… Не виноваты также и его товарищи Рудневы и Иконников, потому что по неграмотности они подписывали все, что только им ни подавалось… Не виноват и бухгалтер Матвеев, уезжавший ежегодно перед каждым отчетом на богомолье… Не виноват Евтихиев, который был только письмоводителем… Городской голова В. Овчинников тоже не виноват, потому что у него в Скопине родственные связи, много знакомых и к тому же у него мягкий, уступчивый характер… Кто же виноват и где искать виновников?
Следует засим короткая, но тщательная диагностика… Г. Муравьев, вооруженный программой и знакомый с умственным цензом своих слушателей, считает также нужным пояснить им, что говорит «нормальный устав», что значит «учет векселей», «городской банк» и проч.
После первого перерыва опять недоразумение… Рыков, введенный в залу, опять требует «права защищаться». О том, что его требование нарушает порядок судопроизводства, он и слышать не хочет…
– В таком случае, - заявляет он, разгневанный отказом, - я сам не желаю сидеть здесь и освобождаю моего защитника от защиты! Я не хочу, чтоб он говорил за меня! Освобождаю!
И его опять выводят… Глаза всех обращены на г. Одарченко… Этот ни жив, ни мертв…
На вопрос председателя, находит ли он, как доверенное лицо подсудимого, возможным после заявления Рыкова продолжать свое дело, г. Одарченко подходит к столу и заявляет, что чувство долга он ставит выше своего личного чувства и в силу данной им присяги не находит резонным оставлять без защиты Рыкова, который к тому же сильно возбужден.
Рыков выходит из залы суда с сознанием, что он, уходя и освобождая от защиты г. Одарченко, дает повод к кассации…
– Первый случай за все время судебной практики! - слышится шепот. - Объясните, как же это? Почему? - и т. д.
Очевидно, Рыкова подучил кто-то… Сам он своими плебейскими мозгами не мог додуматься до такой штуки!!.
Г. Муравьев продолжает… Присяжные глядят в его сторону и слушают. По мнению некоторых из публики и юристов, присяжные слушают «плохо». По-видимому, они, изучившие дело по следствию, уже «порешили»…
Коридоры суда и в особенности буфет полны народа… Буфет, выручающий в обыкновенные «рыковские» дни по 150 - 200 рублей ежедневно, сегодня выручит, наверное, вдвое больше.
«12. 5 декабря»
Одиннадцатый вечер начинается чтением заявления, в котором Рыков, смиряя свой «ндрав» и слагая оружие, поручает присутствовать во время чтения обвинительной речи своему защитнику г. Одарченко. Самого же его в зале нет. В силу каких-то, ему одному только ведомых, высших соображений он предпочитает отсутствовать.
Г. Муравьев продолжает свою речь… Вторая, вечерняя половина ее посвящена характеристике обвиняемых… Достается всем сестрам по серьгам… В особенности же достается Рыкову, Ивану Рудневу, Евтихиеву, Матвееву и Владимиру Овчинникову, «сквозь слезы которого, пролитые здесь на суде, слышались другие слезы» - слезы вкладчиков, обобранных чрез попускательство слабохарактерного городского головы… «Выигрышные билеты» выпадают на долю только Краснопевцева и бывшего кассира Иконникова. Первого г. Муравьев рекомендует отпустить на все четыре стороны «за давностью лет». Ему 79 лет, и, кроме того, он перенес на своем веку такую массу превратностей, что прибавлять к ней еще одну превратность в форме наказания нет надобности… Он служил у Рыкова домашним полуграмотным атташе, служил потом в библиотеке, в церкви (помощником старосты), в приюте… делал миллионные вклады и ничего не получил, покупал на 4 миллиона билетов и ничего не выиграл… и в конце концов попал на скамью подсудимых. Иконникову же советует г. Муравьев дать снисхождение за чистосердечное сознание, сделанное им у исправника. Остальным - «ликвидация»…
Сегодня утром наступает очередь присяжных поверенных. Публики чуть ли не больше, чем вчера… До того тесно, что во время одной из нижеописанных речей двое из публики усаживаются на скамью подсудимых… Увидев этих двух оригинальных волонтеров, курьер становится в тупик: «Имеет ли право невинный человек сидеть на скамье подсудимых?» Не беря на себя смелости решения такого «юридического» вопроса, он обращается за разрешением к смотрителю зданий г. Филиппову, который советует «попросить встать - вот и все!»
Г. Плевако подходит к пюпитру, полминуты в упор глядит на присяжных, «словно выстрелить хочет», и начинает говорить… Речь его ровна, мягка, искренна… Образных выражений, хороших мыслей и других красот многое множество, но… слишком уж поверхностно и витиевато! Дикция лезет прямо в душу, из глаз глядит огонь, но соловья не накормишь пластическими устарелостями вроде «храмина», «скрижаль», «начертание», «логовище»…, которыми пестрит его речь, не накормишь его и общими местами… Речь продолжается час с четвертью, и г. Плевако, отходя от пюпитра, оставляет какое-то странное, смешанное впечатление… Публика долго не верит, что он уже кончил… Ждет она еще чего-то, ибо мало того, что изрек г. златоуст, до того мало, что в голове после его речи не остается ничего, кроме отдельных выражений и афоризмов.
После мучительного для г. Одарченко перерыва второй гражданский истец, молодой Дмитриев, заявляет, что его слово после речей гг. Муравьева и Плевако «является лишним». Для начинающего таланта это признание себя «лишним» является подвигом, для утомленных же присяжных заседателей оно составило приятный сюрприз.
Речь свою г. Одарченко начинает не просто, а с ужимкой… Этот сын далекой Украйны начинает чрезвычайно картинно… Если гоголевский Андрий именно так начинал свое объяснение в любви, то не удивительно, что его полюбила польская панна… Г. Одарченко делает шаг назад и откидывает назад правую руку, как бы желая кого-нибудь ударить…, потом делает два шага вперед, картинно проводит в воздухе обеими руками, вытягивает по-гусиному шею и начинает поэтически-метеорологическую прелюдию: «гремящий гром, блещущая молния, освежающий дождь… яркие лучи солнца!!.» Брови его двигаются, голос дрожит… Он не говорит, а декламирует, жестикулируя и вибрируя голосом, как провинциальные дон-жуаны, декламирующие в туземных клубах некрасовское «Эх ты, страсть роковая, бесплодная»…
Говорит он по-хохлацки. Вместо Рыкова выходит у него «Рыкоу», вместо «похвала» - «пофала»…
– Рыкоу был галава, а остальные скопынци - туловищэ. Галава уже отсэчена и валяется на пэске, обогряя песок кровью, туловищэ же еще живеть, и проч.
Говорит он горячо, нервно… Рука его то и дело протягивается к стакану с зельтерской водой, но не дотягивается до стакана и начинает рассекать воздух. Он силится подчеркнуть, что он не оправдывает, а разъясняет. «История одного города», в которой изображает он Скопин до и после грехопадения, изобличает в авторе и талант, и оригинальную точку зрения.
Г. Курилов, защитник Матвеева, весь состоящий из сладенькой улыбки, защитнический словарь которого переполнен сладенькими словами «почтительнейше», «покорнейше», «осмелюсь заявить, ваше п-о» и проч., вдруг поднимается и, согнав с своего побледневшего лица обычную сладость, просит замечание г. председателя (занести) в протокол.
Перед концом заседания Рыков просит председателя о том, о чем просил вчера и третьего дня, о чем попросит завтра и послезавтра: начать завтра заседание его, Рыкова, исповедью. Наступает утро восьмого дня, и Рыков говорит то же самое, что говорил в продолжение всей истекшей недели и о чем не перестанет толковать и в дни будущие. Исповедь его приелась и суду, и публике.
Когда Рыков поднимается, чтобы завести свою машинку, его защитник г. Одарченко морщится…
– Садитесь! - оборачивается он к своему клиенту. - Слушайтесь председателя!
В составлении фальшивых отчетов и скреплении их подписью Рыков виновным себя признает.
– Я в этом деле был преступен, но…
И после «но» следует та же исповедь с повторением, что «говорю по совести, планы для отчетов я получал из Петербурга, а это (указывает на подсудимых) не счетчики, а только прикладчики!»
Засим новый пункт обвинения: начиная с 1874 г., ежегодно перед тиражом 1-го и 2-го займа рыковцы делали постановление о продаже подставным лицам, Рудневым и Краснопевцеву, выигрышных билетов, немного же погодя, когда миновало время выигрышей и тиражей, делалось постановление об обратной покупке этих билетов. Делалось это ради фиктивных прибылей, которыми замазывались отчетные дыры…
Рыков по этому пункту виновным себя признает и опять начинает исповедь.
Кроме Рыкова, никто другой виновным себя не признает.
– Приказывал-с… Мы даже не понимаем-с…
На долю того же дня выпадает и выпуск фиктивных вкладных билетов, и покушение на сбыт их. На сцену выступают новые герои, новые дела и новые театры действий.
В 1882 г., когда, по выражению витийствующего Рыкова, его дом «окружали толпы вкладчиков с револьверами», Рыков начал проявлять особого рода деятельность, клонившуюся к достаче денег во что бы то ни стало и хоть сколько-нибудь. Что всего страннее, миллионер перестал брезгать даже грошами. Ему вдруг понадобились деньги, но не для удовлетворения «толпы с револьверами», как он силится доказать, ибо сотней тысяч этой толпы не удовлетворишь, а для чего-то другого.
Деятельность его по сбору крох так нервна и в ней столько хлопотливого спеха, что приходится подозревать в ней предчувствие «черного дня» и неизбежное с ним припрятывание… Он сдает в долгосрочную аренду свое имение в с. Ногайском, распродает в том же имении хлеба, сено, орудия и проч… Он совершает две закладные на имение в Рязанском уезде, продает мужу своей сестры имения, находящиеся в трех уездах… Но этих денег все-таки мало, и он старается изо всех сил продать, пока еще не поздно, фиктивные вкладные билеты своего банка.
Рыков виновным себя признает, но полагает, что от описываемых операций банку убытка не было… Цель - «толпа с револьверами».
– Все же остальные, которые участвовали в покушении на сбыт этих билетов, о фиктивности их ничего не знали и были только моим орудием…
– Но думали ли вы о тех, которые купят эти бланки?
– Утопающий хватается за соломинку… Надеялся на субсидию…
И опять исповедь… Обвиняемый Виноградов, землемер, маленький, тощенький титулярный советник, ездивший в Витебск продавать билеты, виновным себя не признает.
– Я считал Рыкова богатым человеком и никак не мог думать, чтобы он из-за каких-нибудь 40 тыс. мог пуститься на такое дело!.. Не предполагал даже.
Подсудимый Донской, коллежский советник, тоже покушавшийся на сбыт, виновным себя не признает. Он не знал о фиктивности. Коммерции советник Попов говорит длинную речь о своем неведении свойства рыковских билетов и кончает рыданием со словами: «Очутился здесь! Легко сказать». И последний обвиняемый по этому пункту Семен Оводов, тип уездного кулачка в чуйке, сапогах бутылками и «суздальским письмом», виновным себя не признает и объяснений давать не желает…
При допросе свидетеля Грюнфогеля, к которому в Москве обращался Оводов за помощью, защитник Высоцкий получает замечание за то, что обзывает свидетеля «биржевым зайцем»…
– Это слово скверное… Вы должны относиться к свидетелю с уважением!
«9. 2 декабря»
Вечер восьмого и утро девятого дня знакомит публику с «Обществом каменноугольной промышленности московского бассейна», стоившим Рыкову, или, вернее, его вкладчикам, более миллиона рублей. Общество это создал скопинский «бонза» купно с действительным статским советником Евгением Бернардом. Насколько ценны были акции этого мертворожденного общества, можно видеть из показаний «директоров» правления Донского, Евтихиева, Матвеева и Кичкина, которые, чтобы иметь право на занятие должностей директоров и их кандидатов, получили от Рыкова и Бернарда по куче акций бесплатно.
В 1876 - 77 гг., когда работы на шахтах уже были прекращены и самые акции были отданы домашнему потреблению, рыковцы учинили на петербургской бирже фиктивную сделку, установившую цену акциям, и этой сделкой ввели в заблуждение министерство финансов. В своем указателе оно разрешило принимать акции, над которыми в Скопине уже смеялись. Только благодаря местным органам министерства, подкупить которых Рыкову не удалось и которые воочию убедились в «воздушности каменноугольной промышленности», министерское разрешение было поспешно отобрано назад и рыковцы остались на бобах.
Девятое утро не избегает общей участи. Увы!.. и оно начинается речью Рыкова.
После рыковской речи серый фон, который видела доселе защита, делается черным, как сажа. Маленькие надежды, навеянные показаниями прошедших дней, лопаются и обращаются в пыль. Рыкову несдобровать.
Его лакей Филиппов показывает, что незадолго до краха Рыков в течение двух недель сжигал какие-то бумаги. Бумаги эти вынимались из двух кладовых, клались на телегу и отвозились в баню, где и сожигались.
– Я имел странную привычку собирать всякие бумаги, - объясняет это аутодафе* Рыков. - Сжигал я их отчасти с тою целью, чтобы они не могли скомпрометировать петербургских лиц.
____________________
* сожжение (португ.).
Свидетель Альбанов, бывший акцизный чиновник, а ныне участковый мировой судья и гласный думы, дает в высшей степени интересное показание, сильно изменяющее шансы Рыкова и г. Одарченко. Он не повествует ничего нового, но все раньше бывшие показания собирает воедино и подносит их в одной сильно действующей дозе…
Он рассказывает, что деньги тащил из банка всякий, имевший руки… Тащили, сколько и когда хотели, не стесняясь ничем… Кассир Сафонов таскал деньги из банка в платке и носил их домой, как провизию с рынка. Дела банка стали пошатываться в 1876 - 77 гг., отсюда желание поправить эти дела проделкой с акциями угольного общества… Засим дела банка стали поправляться, так как наступила война.
Деньги, которые наживались и крались на войне, высылались в банк, и было время, когда банк получал по 50 тысяч вклада ежедневно! Перед войной агенты Рыкова жили в Кишиневе и рекламировали там свой разбойничий вертеп («цветущее состояние и немедленная выдача по востребованию…»), на каковую рекламу ответы последовали немедленно… Но это облегчение, принесенное войной, было скоропроходяще… В 82 году свидетель застает уже в банке картину краха со всем его хаосом… Спрошенный о думе и чтении отчетов, г. Альбанов смеется…
– Отчеты всегда читались так, что и понять нельзя было… Делалось ли это умышленно или нет, сказать наверное не могу…
Рыков признавал ее только как одно из своих орудий. Когда одному исправнику захотелось однажды в каком-то случае показать свою самостоятельность, Рыков срезал этот «центр уездной власти» такой фразой:
– Важная птица! Да ежели я захочу, так завтра же мне целый вагон исправников привезут!
Рыкова рекомендует свидетель как человека грубого, честолюбивого, мстительного; человеческого достоинства этот жировик не признавал. Призывая, например, к себе на дом кого-нибудь из служащих и уведомленный о его приходе, он говорил: «Пусть подождет!» Служащий ждал в передней час, два, три… день… до тех пор, пока лакей не уведомлял его, что «сам пошел спать…» Для служащих у него были: передняя и «ты»… Дальше этих двух выражений барствующего холуйства отношения его к людям не шли… Людей, которые ему почему-либо не нравились, он выживал всячески… На одних делал донос в неблагонадежности, других выпроваживал «административным порядком»… Некий Соколов, дерзнувший в его присутствии насвистывать, был выпровожен таким образом.
– Привезли его через полицию на вокзал, вручили билет III класса и - айда.
Той же участи подвергся и другой смельчак, игравший в отсутствие Рыкова на любительском спектакле… Рыкова не стесняли «ни время, ни пространство», и не верилось даже в существование власти, могущей сковырнуть эту титаническую силу или хотя бы сбить спесь…
– Одевался он в шитый золотом мундир и белые, генеральские панталоны. Грудь его была увешена орденами, как русскими, так и иностранными. Между последними был также и персидский орден «Льва и Солнца».
– Вы на любительских спектаклях участвовали? - спрашивает Рыков г. Альбанова, во все время показания которого он сидит, как на иголках…
– Да, всегда.
– Вы считаетесь там хорошим актером, оттого-то так и показываете.
Председатель объявляет Рыкову, что если он будет оскорблять свидетелей, то его выведут из залы… Но Рыков не успокоивается.
– Он меня больше оскорбил своим показанием!.. Прошу занести его показание в протокол! Он оскорбил и министерство иностранных дел! «Льва и Солнца» я получил от самого шаха за собственною его подписью! и так далее.
Засим показывает уездный врач Битный-Шляхто… Показание его по характеру однородно с предыдущим и режет Рыкова пуще ножа острого. Он рассказывает свои личные похождения в роли человека, обвиненного Рыковым в неблагонадежности… Чего только не претерпел этот пожилой и заслуженный врач! И нечаянный перевод из нагретого места в Касимов, и требование знакомым исправником «паспорта», и приказание выехать «немедленно»… Проходя все тартары человека, желающего узнать, за что его гонят, он тут только понял, как силен и властен был Рыков!
– Если со мной проделывал он такие штуки, то что же стоило ему удалить какого-нибудь мещанина!
– Вы поляк? - силится Рыков скомпрометировать «политически» свидетеля…
– Но ведь вы русскоподданный? - парализует его некрасивый вопрос г. Муравьев.
– Да, и учился в московском университете…
Далее г. Шляхто описывает скопинские «предержащие власти». Ныне умерший мировой судья Александровский, состоявший должным банку 100 тыс., был образцом неправедного судьи. Судил он так, как хотел Рыков, и за это получил в народе прозвище «рыковского лакея». Однажды этот рыковский лакей решил какое-то дело так праведно, что на съезде товарищ прокурора Шереметьевский нашел нужным донести о действиях Александровского куда следует…
– Скажите Шереметьевскому, что его переведут! - постращал всесильный Рыков.
И этот судья держался на месте три трехлетия, благодаря «всеобщей уездной деморализации», как старается доказать волнующийся г. Одарченко, или благодаря «всеобщей денежной зависимости от Рыкова», как утверждает г. Шляхто.
Следующий свидетель г. Треммер рассказывает, что во время краха, когда в Скопин прибыл прокурор судебной палаты, Рыков не падал духом.
– Говорил о Гамбетте, Биконсфильде, но о положении дел ни слова…
Очевидно, всесильному тузу не верилось ни в арест, ни в тюрьму…
«10. 3 декабря»
Вечер девятого дня. Газетчики, предвкушая наслаждение, облизываются, а публика, охотница до пикантностей, притаила дыхание…
Дело в том, что к свидетельской решетке подходит Н. И. Пастухов, редактор «Московского листка». В обвинительном акте красуются следующие строфы: «Однако старания Рыкова были мало успешны: удовлетворительный исход получили лишь переговоры с редактором «Московского листка» купцом Николаем Пастуховым, который, по показанию Оводова, согласился не печатать компрометирующих банк и Рыкова статей, за что получил 700 руб…» Не удивительно же поэтому, что газетчики in corpore* прикладывают руки к ушам и, увеличивая таким образом свои ушные раковины, с жадностью ловят каждое пастуховское слово.
____________________
* в полном составе (лат.).
Г. Пастухов поясняет, что 700 рублей взяты им не за молчание и не за фимиамы, как хотелось бы любителям пикантного, а за заказ. Взяты они им авансом за напечатание объявлений о Скопинском банке, и потом, когда объявления эти в редакцию не присылались и банк стал лопаться, г. Пастухов почел за нужное отправить их в конкурсное правление, откуда и имеет в удостоверение квитанцию…
O, fallacem hominum spem!* Облизывающиеся физиономии антагонистов вытягиваются и принимают крайне разочарованный вид. Ожидаемое развлечение не состоялось, и таким образом единственное пятно, лежавшее на прессе, сослужившей такую блестящую службу в деле открытия скопинских дебоширств, стушевывается до нуля… Не отказавшись от показания (что сделали другие гг. редакторы), г. Пастухов оказал тем самым немалую услугу… Им было констатировано, что Рыкову, подкупавшему всех и вся, не удалось подкупить ни одного русского печатного органа.
____________________
* О, превратная человеческая надежда! (лат.)
Отпустив г. Пастухова, который был последним свидетелем, суд приступает к чтению различных документов. Прочитывается, между прочим, и рыковский формулярный список. Рыков находит его недостаточно полным.
– Там не обозначено еще, что под конец моей служебной деятельности я был пожалован Владимиром 3-й степени и орденом «Льва и Солнца». Не обозначено также, что я состоял попечителем скопинского реального училища.
Десятое утро начинается, конечно, речью Рыкова. Все придуманное за ночь новоиспеченный Цицерон выкладывает перед судом утром. Речи его, быть может, и искренни, но они так тяжелы и так часты, что Рыков, говоря их, только проигрывает.
– Я говорю не как подсудимый, а как русский гражданин, обязанный исполнить свой долг…
Говорит он «пред лицом всевидящего бога, пред лицом публики, жадно наполняющей эту залу, и в виду газет, разносящих по нашему необъятному отечеству все слова, которые здесь произносятся…»
– Говорю это пред лицом ходатая за моих вкладчиков, которого вся Россия справедливо считает самым красноречивым оратором…
Но Плевако не удается скушать этот комплимент… Его еще нет в суде… Он приходит обыкновенно на заседания позже всех, около часа дня, бразды же правления оставляет своему социусу юному Дмитриеву.
За речью следует чтение бумаг, найденных при домашнем обыске у бухгалтера Матвеева. Бумаги эти писаны карандашом «для себя»… Матвеев, не обладающий хорошею памятью, записывал «на случай, ежели Иван Гаврилыч спросят», все свои деловые разговоры… Форму предпочитал он катехизическую, с вопросами и ответами:
В. Можно ли в отсутствие И. Г. учесть векселя Сафонова?
О. Иван Иваныч едва ли согласятся.
В. Протестовать их можно?
О. Да…
И все в таком же роде. Характерного много, но компрометирующего ничего. Матвеев охотно дает объяснение каждой бумаге… Говорит он складно, с искренностью в тоне и не забывая своих любимых: «мотивируя» и «это не входит в круг моих действий». Вообще на суде держит он себя лучше всех подсудимых; не подпускает свидетелям «экивок» и не отказывается от необходимых объяснений.
По прочтении его бумаг для публики наступает «большая неприятность» в образе экспертизы… Эксперты изучили скопинское дело «насквозь», но говорят такую тарабарщину, что дамочкам делается дурно. Из 500 человек публики экспертов понимает разве только одна пятисотая часть, да и то по теории вероятностей.
В их тарабарщине я ничего не смыслю, но от знатоков дела слышал, что экспертиза исполнена добросовестно и с знанием дела, несмотря на ее выходящие из ряда вон трудности. Гг. Кожевников, Зарубин и Романов каждый день завалены работой, а вопросам, предлагаемым на их разрешение, нет числа…
Следствие окончено, и теперь очередь за прениями.
«11. 4 декабря»
Одиннадцатое утро.
Наступает самая интересная часть процесса - прения сторон. Г. Муравьев становится за свой стол, кладет на пюпитр большую тетрадь, но… прежде чем публика слышит его первое слово, ей приходится быть свидетельницей из ряда вон выходящего недоразумения.
Дело в том, что пунктуальный Рыков и это утро хочет начать своею речью…
– По-видимому, вы не знакомы с порядком судопроизводства! - останавливает его председатель. - Теперь вы должны слушать обвинительную речь и молчать…
Но Рыков настойчиво требует слова…
– Я хочу защищаться!
Председатель угрожает подсудимому выводом из залы заседания, но это еще больше вдохновляет речистого Рыкова. Он еще раз требует «пред лицом публики», и… его торжественно выводят из залы… Иван Руднев и Ник. Иконников остаются без соседа…
После этого председатель дает звонок, и г. Муравьев начинает прения…
Эти строки пишутся во время обеденного перерыва, а потому о речи г. Муравьева я могу судить только по ее плану и форме, так как содержание ее вступления есть только художественная перефразировка обвинительного акта.
Уже один план ее показывает, как блестящ талант г. Муравьева и сколько страшного труда потребовало от него рассечение скопинского гордиева узла!
Манера говорить у г. Муравьева профессорская. Он даже и жестикулирует, как профессор. Лекция его начинается с «истории предмета»… История эта коротка, но слушатель узнает из нее все необходимое для освещения последующей сущности… Привожу характерную оценку показаний самих подсудимых (приблизительно):
– Расхищены 12 миллионов. Кто же виноват? Рыков сваливает всю вину на неполноту нормального устава, на недостаток контроля… Он не виноват… Не виноваты также и его товарищи Рудневы и Иконников, потому что по неграмотности они подписывали все, что только им ни подавалось… Не виноват и бухгалтер Матвеев, уезжавший ежегодно перед каждым отчетом на богомолье… Не виноват Евтихиев, который был только письмоводителем… Городской голова В. Овчинников тоже не виноват, потому что у него в Скопине родственные связи, много знакомых и к тому же у него мягкий, уступчивый характер… Кто же виноват и где искать виновников?
Следует засим короткая, но тщательная диагностика… Г. Муравьев, вооруженный программой и знакомый с умственным цензом своих слушателей, считает также нужным пояснить им, что говорит «нормальный устав», что значит «учет векселей», «городской банк» и проч.
После первого перерыва опять недоразумение… Рыков, введенный в залу, опять требует «права защищаться». О том, что его требование нарушает порядок судопроизводства, он и слышать не хочет…
– В таком случае, - заявляет он, разгневанный отказом, - я сам не желаю сидеть здесь и освобождаю моего защитника от защиты! Я не хочу, чтоб он говорил за меня! Освобождаю!
И его опять выводят… Глаза всех обращены на г. Одарченко… Этот ни жив, ни мертв…
На вопрос председателя, находит ли он, как доверенное лицо подсудимого, возможным после заявления Рыкова продолжать свое дело, г. Одарченко подходит к столу и заявляет, что чувство долга он ставит выше своего личного чувства и в силу данной им присяги не находит резонным оставлять без защиты Рыкова, который к тому же сильно возбужден.
Рыков выходит из залы суда с сознанием, что он, уходя и освобождая от защиты г. Одарченко, дает повод к кассации…
– Первый случай за все время судебной практики! - слышится шепот. - Объясните, как же это? Почему? - и т. д.
Очевидно, Рыкова подучил кто-то… Сам он своими плебейскими мозгами не мог додуматься до такой штуки!!.
Г. Муравьев продолжает… Присяжные глядят в его сторону и слушают. По мнению некоторых из публики и юристов, присяжные слушают «плохо». По-видимому, они, изучившие дело по следствию, уже «порешили»…
Коридоры суда и в особенности буфет полны народа… Буфет, выручающий в обыкновенные «рыковские» дни по 150 - 200 рублей ежедневно, сегодня выручит, наверное, вдвое больше.
«12. 5 декабря»
Одиннадцатый вечер начинается чтением заявления, в котором Рыков, смиряя свой «ндрав» и слагая оружие, поручает присутствовать во время чтения обвинительной речи своему защитнику г. Одарченко. Самого же его в зале нет. В силу каких-то, ему одному только ведомых, высших соображений он предпочитает отсутствовать.
Г. Муравьев продолжает свою речь… Вторая, вечерняя половина ее посвящена характеристике обвиняемых… Достается всем сестрам по серьгам… В особенности же достается Рыкову, Ивану Рудневу, Евтихиеву, Матвееву и Владимиру Овчинникову, «сквозь слезы которого, пролитые здесь на суде, слышались другие слезы» - слезы вкладчиков, обобранных чрез попускательство слабохарактерного городского головы… «Выигрышные билеты» выпадают на долю только Краснопевцева и бывшего кассира Иконникова. Первого г. Муравьев рекомендует отпустить на все четыре стороны «за давностью лет». Ему 79 лет, и, кроме того, он перенес на своем веку такую массу превратностей, что прибавлять к ней еще одну превратность в форме наказания нет надобности… Он служил у Рыкова домашним полуграмотным атташе, служил потом в библиотеке, в церкви (помощником старосты), в приюте… делал миллионные вклады и ничего не получил, покупал на 4 миллиона билетов и ничего не выиграл… и в конце концов попал на скамью подсудимых. Иконникову же советует г. Муравьев дать снисхождение за чистосердечное сознание, сделанное им у исправника. Остальным - «ликвидация»…
Сегодня утром наступает очередь присяжных поверенных. Публики чуть ли не больше, чем вчера… До того тесно, что во время одной из нижеописанных речей двое из публики усаживаются на скамью подсудимых… Увидев этих двух оригинальных волонтеров, курьер становится в тупик: «Имеет ли право невинный человек сидеть на скамье подсудимых?» Не беря на себя смелости решения такого «юридического» вопроса, он обращается за разрешением к смотрителю зданий г. Филиппову, который советует «попросить встать - вот и все!»
Г. Плевако подходит к пюпитру, полминуты в упор глядит на присяжных, «словно выстрелить хочет», и начинает говорить… Речь его ровна, мягка, искренна… Образных выражений, хороших мыслей и других красот многое множество, но… слишком уж поверхностно и витиевато! Дикция лезет прямо в душу, из глаз глядит огонь, но соловья не накормишь пластическими устарелостями вроде «храмина», «скрижаль», «начертание», «логовище»…, которыми пестрит его речь, не накормишь его и общими местами… Речь продолжается час с четвертью, и г. Плевако, отходя от пюпитра, оставляет какое-то странное, смешанное впечатление… Публика долго не верит, что он уже кончил… Ждет она еще чего-то, ибо мало того, что изрек г. златоуст, до того мало, что в голове после его речи не остается ничего, кроме отдельных выражений и афоризмов.
После мучительного для г. Одарченко перерыва второй гражданский истец, молодой Дмитриев, заявляет, что его слово после речей гг. Муравьева и Плевако «является лишним». Для начинающего таланта это признание себя «лишним» является подвигом, для утомленных же присяжных заседателей оно составило приятный сюрприз.
Речь свою г. Одарченко начинает не просто, а с ужимкой… Этот сын далекой Украйны начинает чрезвычайно картинно… Если гоголевский Андрий именно так начинал свое объяснение в любви, то не удивительно, что его полюбила польская панна… Г. Одарченко делает шаг назад и откидывает назад правую руку, как бы желая кого-нибудь ударить…, потом делает два шага вперед, картинно проводит в воздухе обеими руками, вытягивает по-гусиному шею и начинает поэтически-метеорологическую прелюдию: «гремящий гром, блещущая молния, освежающий дождь… яркие лучи солнца!!.» Брови его двигаются, голос дрожит… Он не говорит, а декламирует, жестикулируя и вибрируя голосом, как провинциальные дон-жуаны, декламирующие в туземных клубах некрасовское «Эх ты, страсть роковая, бесплодная»…
Говорит он по-хохлацки. Вместо Рыкова выходит у него «Рыкоу», вместо «похвала» - «пофала»…
– Рыкоу был галава, а остальные скопынци - туловищэ. Галава уже отсэчена и валяется на пэске, обогряя песок кровью, туловищэ же еще живеть, и проч.
Говорит он горячо, нервно… Рука его то и дело протягивается к стакану с зельтерской водой, но не дотягивается до стакана и начинает рассекать воздух. Он силится подчеркнуть, что он не оправдывает, а разъясняет. «История одного города», в которой изображает он Скопин до и после грехопадения, изобличает в авторе и талант, и оригинальную точку зрения.