- Пщекватка ест жнищчёна. Губиме... губиме чищнене. Машина капут.
   Я механически повторял за ней эти шепелявые польские слова о том, что износилась какая-то там прокладка, и машина из-за этого теряет давление. Видимо, имелось в виду давление пара в паровозном котле. Все же внимание мое было привлечено чудесными, яркого окраса авто, предназначенными для удобной работы киноэкспедиции: словно диковинные огромные морские чудища выбрались из сказочной пучины и таинственно замерли, расположившись полукругом на таком обыденном нашем берегу.
   - Пщекватка ест жнищчёна, - следуя за мной по пятам, шипела привязчивая добросовестная полька, а я все выписывал круги, любуясь серебристыми, в голубых разводах фургонами.
   Вот камер-ваген - это для съемочной техники. Та-а-ак. Это тон-ваген передвижная студия звукозаписи. Ясно. А это что за ковчег на колесах? Понятно. Эдак они свет перевозят. Тэ-э-экс, это что у них? Судя по зеркалам, пускающим зайчиков из окон, фургон этот предназначен для актеров, гримерная. Слышно, как вода там плещется. Душ! Эко умеют устраиваться! Не то что мы, грешные. Ну, это, понятно, ресторан. Поднята и закреплена, как козырек над стойкой бара, задняя стенка фургона. Внутри горит портативная газовая плита. Бармен устанавливает на площадке вокруг этой машины, груженной провиантом, пластмассовые белые кресла, круглые столы и большущие красные зонты над ними. Я ускорил шаг: прочь от сводящих меня с ума вкусных запахов специй и шкворчащего свежего мяса. Стоп! За серебристой стенкой опять вода журчит. Слив сработал. Неужели передвижной туалет? Ну, это ва-а-а-ще-е!
   Видимо, почувствовав мою устремленность к запретной цели, полька схватила меня за рукав. Я прекрасно понимал, что серебристый автогальюн предназначен исключительно для итальянцев, наш удел - удобрять отечество, кротко пряча свои заголенные зады в близлежащих куцых осенних кустиках. Но как велико было мое желание! Нет, друг "Самсунг", не только справить естественную нужду, но подняться, прости за высокий штиль, к вершинам цивилизации, вкусить, так сказать, плоды свободной западной культуры. И я поднялся! Прошипев: "Пщекватка ест жнищчёна", я вырвался из цепкой лапки дотошной польки и уверенно, чтобы не сказать "нагло", простучал своими разбитыми кроссовками по металлическому трапу вожделенного фургона.
   О, друг "Самсунг", опять я окунаюсь в эту фекальную тему! И ты смеешься надо мной, смеешься, я знаю, холодно поблескивая своим протертым от пыли экранным стеклом. Вероятно, тебе, заграничному, трудно это понять. А я понимаю так: отбросив ханжество, следует признать - общественный гальюн визитная карточка любого государства, отражение культуры нации, общественного строя, если хочешь. Я у одного замечательного современного писателя недавно прочитал, что, если бы коммуняки предоставили нам своевременно кока-колу, СССР бы не развалился. Может, и так. Но только, по-моему, им, этим долбаным коммунякам, нужно было еще поспешить избавить нас от повсеместного общественного чугунного очка, на котором мы все поочередно восседали орлами, от натуги надувая щеки. Пацаном я вообще стеснялся в школьный туалет ходить: там эти самые чугунные дыры были расположены густо в один ряд, без какой-либо перегородки, так что колено близ сидящего однокашника время от времени касалось твоего колена, ощутимо напоминая, что всевидящее, всепроникающее общественное око зрит на тебя и здесь, с высот социалистического коллективного сознания. Такие туалеты еще во времена Помпеи для рабов строили. Вот Союз наш и рухнул, как Помпеи, вместе со своими вонючими общественными сортирами. Эти зэковские очки близорукость Советской власти. Эх, да разве только это! Впрочем, не будем: к чему этот словесный понос? Прошлое легко ругать, легко и безопасно и как бы разрядка задроченному народу, который вообще уже ни хрена не понимает, куда ведут его прежние кормчие, ныне обернувшиеся реформаторами. Поругал и... с облегчением вас!
   Этак расслабленно и ловко, будто в танце, перебирая своими длинными и крепкими ногами, всем своим видом демонстрируя независимость и достоинство (впрочем, в этой нарочитой разболтанности искушенный глаз уловил бы проявление элементарного актерского зажима), я медленно спустился по металлическим ступеням фургона, растирая сырые руки, благоухавшие после жидкого итальянского мыла. В эту минуту мне казалось, весь мир воззрился на меня: что за наглый тип без спросу воспользовался комфортом евростандарта? Вот уж воистину непреодолимый комплекс провинциала.
   Между тем до меня никому не было дела. Даже полька-переводчица, ожидавшая меня, была отвлечена моей благодетельницей Франческой. Та ей что-то объясняла по-английски, темпераментно жестикулируя. Я, грешным делом, подумал, что бедная полька терпит выговор за меня, но Франческа так вскользь в мою сторону взглянула и, как бы на миг приподняв суровый шлем воительницы, так дежурно улыбнулась, что я понял сразу - речь не обо мне. Она сохраняла властно-строгое выражение глаз, "забрало" было поднято только над ротиком, и об улыбке свидетельствовали белые зубки, сверкнувшие на солнце. Но мне-то достаточно! Я в ответ многообещающе осклабился, подошел к ней развязно, как интимный бойфренд, и бесцеремонно взял ее за руку. О чем там они с полячкой калякали, мне абсолютно было непонятно. Вот они, гнилые плоды бесплатной советской школы: в сумме девять лет учил английский - и хоть фейсом об тейбл, то есть ни бум-бум. Ну, уловил там, конечно, некоторые у них слова: эктэ, дирэктэ - актер, режиссер. Короче, понятно: за искусство гутарят.
   - Ай бэк ё падн, - прервал я очередную тираду пылкой итальянки, абсолютно уверенный в своем идеальном английском произношении.
   Эту фразу я хорошо помнил еще со школьного вечера, к которому Рамофа, Раиса Моисеевна Файзенберг - наша педантичная литра, то бишь учительница литературы, поручила мне выучить "Блэк энд уайт" Маяковского. О, какой у меня тогда был успех! Я так и пригвоздил нашего директора к колонне актового зала.
   - Ай бэк ё падн, мистэ Брэк, - впендюрил я ему прямо промеж бровей и простер к нему железобетонную руку с прямой, плотно сомкнутой ладонью. Почему и сахар, белый-белый, должен делать черный негр?!
   Зал уловил все мои подтексты и рукоплескал так, что стекла дребезжали, а вот Рамофа была недовольна, поставила мне за полугодие "трояк". Оно, пожалуй, и справедливо: ведь половину стихотворения, стараясь ритмично рвать фразы, я рассказал своими словами. Прости, Владимир Владимирович, в последнюю ночь учил. Я тогда в Ленку Северцеву был влюблен и сам стихи писал. Впрочем, Рамофа могла бы оценить мои уже тогда проявившиеся, несомненно, высокие актерские данные: обаяние, всепобеждающую органичность и незаурядный дар импровизатора. Но нет, куда там! Жестокого нрава была женщина, недаром внешне на Голду Мейер смахивала. Зато с ее слов мы четко знали, кому на Руси жить хорошо и что за всякое преступление неумолимо последует наказание. На базе нашей школы был даже организован институт повышения квалификации учителей... Недавно мать написала, что Рамофа уехала в Германию по линии еврейской эмиграции. Вот парадокс: ведь у нее все родные погибли в Бабьем Яру, я даже ее жалел всегда, а тут как бы Германия попросила у нее за все прощения, и она... простила.
   Прости и ты меня, мой друг "Самсунг", отвлекаюсь: детские воспоминания щекочут переносицу.
   Итак, поразил я Франческу своим "безукоризненным" английским, аккуратно изъял из ее смуглых пальчиков изящную серебристую авторучку, развернул к себе ее ладошку и начертал на ней: "№ 532".
   - Май эпатмэнт, - шепнул я ей на ухо, возвращая авторучку и сворачивая в кулачок ее ладонь. - Ду ю андэстэнд?
   Франческа только и успела коротко ухмыльнуться. Тут, словно гейзер из-под земли, прямо перед носом выросла Зина:
   - Ты чего?
   - Чего? - я ошалело вытаращил глаза. - Да вот... пописал.
   - Ай эм сори, - кивнула иностранкам Зина и схватила меня за руку. Поди-ка сюда.
   Отведя меня в сторонку, она сунула мне небольшой сверток в цветастой мягкой салфетке:
   - Держи.
   - Что это?
   - Сэндвич, ну, бутерброд с ветчиной. Жуй! Итальяшки целый день жуют, я тебе урвала. Гады! Снимают в час по чайной ложке. Только и знают, что пожрать. То апельсинчики, то сэндвичи им раздают, то вообще обед, понимаешь. Шо за хренотень?! Художник должен быть голодным! Наши бы уже давно все сняли и забыли, а эти тянут кота за погремушки. Кстати, ты имей в виду, в Европе СПИДа... как в Чернобыле нуклидов.
   - Ого, ты это к чему? - с показным равнодушием спросил я, сладострастно пережевывая ветчину.
   - Да все к тому же! Ты раскрой зенки-то. Ты глянь внимательно на Франческу-то, это ж не баба - конь с погремушками. Она ж тебя затопчет, спидоноска!
   Я притворно испугался:
   - Чё делать?
   - Езжай в гостиницу. Сегодня твоей сцены не будет, день тебе засчитается. Я сразу после съемки заеду. Давай, вали кулем.
   Она открыла дверцу закрепленного за мной авто. Я легко, по школе переживания, нагнал на глаза слезу:
   - Поцелуемся на прощание.
   Зина попыталась вырваться, но хватка моя была железной. Этот поцелуй претендовал на специальный "Оскар". Одним глазом я следил за Франческой: она что-то лопотала польке, а сама так и жгла нас своими угольками под мохнатыми ресницами. Искры летели на приличное расстояние.
   Водителя я попросил высадить меня в центре города: решил пройтись до гостиницы пешком, ознакомиться, так сказать, с достижениями постсоветской дэржавной разбудовы, то бишь государственного строительства. Машина встала на площади Шевченко, чуть ли не у самого подножья памятника великому Кобзарю. Эта статуя показалась мне достаточно оригинальной: совершенно не укладывалась в мои давние мальчишеские представления о Тарасе Григорьевиче как о старом, вечно мрачном, затаившемся в собственные усы человеке. Нет, здесь стоял стройный красавец, действительно великий поэт. И совсем не лысый, зрящий исподлобья, а молодой, порывистый. Нет, без балды, статуя со вкусом сделана, и пальто так романтично развевается - поэт, ёшкин кот, а не политик. Но ведь меня что поразило: ему политику и тут пришпандорили. Как? А очень просто: флаг жовто-блакитный на высоченном, выше головы, металлическом древке прямо в постамент воткнули. Во как! Шоб було, шоб знали, шо Шевченко - наш, приватизированный. Но, может, я чего не догоняю, может, так надо?
   Зашел в гастроном купить шампусика на вечер. Знаешь, друг "Самсунг", люди на Западной Украине замечательные. Очень любезные. За прилавками такие "файни жиночки": все "будь ласка" да "дякую" или "прошу пана". Это тебе не столичное, особенно московское, современное демократизированное хамство, где мат так обильно вплетается в речь даже так называемой интеллигенции, что перестаешь понимать: тебя облаяли или приглашают к теплой беседе? Нет, здесь тебе все объяснят с ласковыми музыкальными интонациями, да еще и улыбнутся, если ты, на свое счастье, изложишь свой вопрос или просьбу хоть частично по-украински. Ну, хотя бы в начале короткого общения - "скажить, будь ласка", а в конце - "файно дякую".
   Я мерил своими, как Зина говорит, сексуально-узкобедрыми ножищами центральный бродвей Ивано-Франковска. Густая англоязычная реклама рождала ощущение, что ты не в командировке, а у себя дома, в Киеве. С величайшим детским удовольствием облизывал импортное ананасовое мороженое в вафельном рожке. Задержался возле тумбы, обклеенной газетами. Такая тумба из начала века, тогда такие, по-моему, густо на улицах стояли. Эдакая ретро-тумба напротив трехэтажного здания с решетками на окнах и огромными красно-черными и желто-голубыми стягами над дверью. Местный центр УНА-УНСО и вездесущего Руха. Облизываю заморскую кремовую прелесть и почитываю отечественную - уже без юмора - гадость.
   Вначале прочитал заметку о том, что местные патриотические организации во главе с лидером блока "Дэржавнисть" Борисом Голодюком требуют переименовать самую красивую улицу Ивано-Франковска - истерично так написано, даже чувствуется, как в тебя слюни летят - улицу "шовиниста" Александра Пушкина назвать именем "Головного атамана войск УНР Семена Петлюры".
   Во, блин-клинтон! Это у меня приговорка такая, друг "Самсунг", изящное современное русское ругательство. Кстати, на этих самых съемках позаимствовал у наших "светляков", осветителей то есть, подрядившихся к итальянцам.
   Итак, полизываю я, значит, мороженое и кручусь вокруг тумбы дальше. А там статьишка, обведенная для акценту красным карандашиком: "Хто абажает А.Пушкина и ненавидит С.Петлюру".
   Написана по-русски, а ошибки, очевидно, сознательно сделаны, ирония такая, художественный прием, елки-моталки. Автор Богдан Гвиздец. Фамилия, прямо как непристойное выражение, так меня и пригвоздила. Читаю. Пушкин, по утверждению идеолога украинского национализма Дмитрия Донцова, бесноватый пиит империи. Он пел ей безоглядную осанну, славил "Невы державное теченье", "град Петров", что стоит непоколебимо, как Россия, он угрожал "надменному соседу", он жалел, что Мазепа не окончил жизнь на плахе. В его поэзии пышно и горделиво блещет для него образ царской России и того, кто рукой железной эту самую Россию "вздернул на дыбы". Он провозглашал, что "от финских хладных скал до пламенной Колхиды, от потрясенного Кремля до стен недвижного Китая" была одна русская земля. Для него Европа и Америка были "мертвечиной" в сравнении с пышностью императорской России. В его стихах звучало "тяжелозвонное скаканье" императорского кентавра, который давил под ногами племена и народы. Баяны большевизма только перелицевали Пушкина, и вот душители всяких свобод шагают "державным шагом" у Блока, а в его "Скифах" чувствуется отзвук стихотворения солнца русской поэзии "Клеветникам России"...
   Я не дочитал, но это был полный "гвиздец"! Забытое мороженое липкой змейкой стекало по моей руке. Я достал платок, вытер руку и почему-то постучал ею по тумбе. Она отозвалась самодовольной гулкой пустотой. Первая мысль, когда я отвалил наконец от нее и поплелся к гостинице, - счастливчик этот самый Гвиздец: он впервые наконец-то прочитал несколько достойных произведений Великой Русской Литературы.
   Что же это с недавних пор происходит со мной? Ведь если по Пушкину, куда бы меня "ни бросила судьбина и счастие куда б ни повело", я неизбежно буду скучать по Украине. Да как! До слез, до ноющей боли под ложечкой. Страдать, маяться и задыхаться от ностальгии в самом классическом ее варианте. Так отчего же сегодня так тошно мне на этой земле, отчего же я чувствую себя обворованным, нищим, как тот попрошайка-погорелец, несчастный пацан, некогда повстречавшийся мне в метро? А, друг "Самсунг"?
   Да что ты понимаешь, чужеземец!
   В детстве, мать рассказывала, уже приедем в Киев, остановимся на несколько дней у тетки передохнуть после долгой дороги, а я, маленький, все родителей донимаю: ну когда же мы на Украину поедем - это значит к деду с бабушкой в село. В их беленькую, еще в молодости дедом с братьями построенную глинобитную хатку под соломой. Она и тогда-то, в моем детстве, музейным экспонатом в селе смотрелась. Шевченковская хатка. Вокруг домины кирпичные, а мне она мила, мила, и все тут. Просторный двор с такими знакомыми тропинками в мягкой траве. Большая, яркая и круглая, точно волшебная цирковая арена, клумба под окошками. Хатка в вишнях да старых-престарых, но все плодоносящих раскидистых яблонях. На вишню можно легко влезть, прилипая трусами к янтарной смоле, и налопаться ягод от пуза. А яблоками, скатившимися по мягкой, поседевшей от горьких лет и аккуратно подстриженной, будто это старушечья незатейливая прическа, крыше, яблоками этими можно так здорово кидаться. И они, попадая в ствол дерева, за которым спрятался мой сельский друг, боевой товарищ по сбитым коленкам, взрываются на солнце пенистым соком и разлетаются в белые клочья.
   Однажды прямо возле хаты я увидел медведку. Как она попала сюда с огорода, бог ее знает, но если ты хоть раз видел это крупное мохнатое насекомое, ты поймешь мой детский ужас. Коричневый, с рыжими подпалинами на боках, медленно перебирающий лапами, похожими на клешни, этот монстр, трижды увеличенный моим пятилетним воображением, полз прямо на меня. Не чувствуя ног, я бросился в хату, прополз по глиняному полу под кровать за печкой и, трясясь от страха, ждал, что вот-вот этот мохнатый дьявол появится в проеме двери...
   Вот и теперь жду. Жду худшего завтра. А чудовище выбралось на свет божий и все загребает своими клешнями, все подбирается ко мне... Необъяснимое предчувствие финала моей незатейливой пьески. Ну и... Да, парень, ты никогда особым оптимизмом не отличался. Странно, ведь и жил-то сравнительно комфортно - во всяком случае, особых лишений прежде не чувствовал. Не то что мой дед. Вечный председатель-трудяга, невероятными усилиями спасший чуть ли не весь свой район от голодного вымирания. Затем разжалованный, исключенный из партии, изгнанный отовсюду... И заложил-то его счетовод колхозный, соратник! Друг дома: все к бабке моей, красавице, залыцявся, чирикал все вокруг нее. Что он там в НКВД начирикал, бог его знает, но только деда моего едва не загребли да не расстреляли как врага война помешала. Обидеться бы деду на Советскую власть, хлебом-солью встретить "Гитлера-вызволытеля", а он, чудной коммунар-оптимист, наших давай ждать. Да хоть бы уж залег на дно, а то ведь из хатенки своей, той самой хатенки моего детства, на укрытой тополями-великанами улочке-овраге на самом краю села, между еврейским и православным кладбищами, явку для партизан устроил, оружие для отряда в погребе ховал, вышедшего из окружения израненного политрука, будущего батю моего, на сеновале прятал, дочку, то бишь матушку мою, девчонку быстроногую, связной в лес посылал... И никто его не трогал - вне подозрения - кому же в голову придет, что враг Советов такой вот? Правда, тот иуда счетовод что-то чувствовал. Сначала предлагал деду вместе с ним в полицию идти служить, водочку, сальце приволок. Дед Сашка, Александр Александрович мой, как хряснет ребром ладони по столу:
   - Хгэть звидсы! Иды хгэть, щоб я тэбэ нэ бачив!
   Матушка рассказывала, они с бабкой моей до смерти перепугались, схватили друг дружку за руки. А счетовод - к двери и говорит, ехидно так прищурившись:
   - Эх, Сашко-Сашко, от це я сёхгодни пью з тобою хгорилку, а взавтра, може, в твоеи крови довэдэться рукы помыты.
   И умыл руки кровью, кровью брата дедова младшего. Взяли того за ерунду в общем-то, даже поначалу смеялись все: фейерверк братка дедушкин устроил. Все он в лес, в отряд рвался. Едва восемнадцать исполнилось, сломил он наконец сопротивление прабабки моей. Но в отряд-то без оружия не брали, вот и собрал он на оттаявшем поле нестреляные патроны да разложил ночью на печке подсушить. Можно представить, что из этого вышло: стрельба, переполох на все село. Наутро увели полицаи дедова братана, и только когда наши пришли, выяснилось, как страшно он погиб. Не знаю, тронет ли тебя, мой друг "Самсунг", рассказ об этом. Ты-то со своим электронным равнодушием такими страшилками пугаешь, такая американская боевиковина из тебя порой прет, что смотришь - и кажется, собственные мозги в форточку вылетят. Это уж я тебе точно скажу, ты тело человеческое разделываешь, как лесопилка, запросто так, смачно, с выдумкой. Ты скажешь, ну а чё делать, человечинка-то, она ведь мягкая, податливая. Опять же те, кого еще не режут, дюже любят смотреть, как кровушка чужая брызжет.
   Брата дедова казнили полицаи во главе с тем самым счетоводом. Долго мучили, а потом разложили на столе, за которым перед тем водку жрали, взяли ножи, что сало да хлеб резали...
   У меня актерское, наверное: как увижу или услышу что-нибудь убийственное, ну, подобное тем ужастикам, что ты, друг "Самсунг", показываешь по вечерам, у меня под лопаткой начинает ломить и душа в каком-то сумрачном предчувствии замирает. Я вот однажды с книжной раскладки на улице взял в руки одно чтиво с иллюстрациями - "Преступный мир Москвы". Полистал так, механически и наткнулся на жуткую графическую картинку: стая бритоголовых зэков растянула на бревнах своего соплеменника, и детина-пахан с перекошенной рожей распиливал его пополам обычной зубастой пилой. Так вот, мне тогда показалось, я даже вопль дикий слышу, и поясница заныла. Долго потом от этого ужаса отойти не мог. Как только люди не изощряются, кромсая себе подобных. В детстве казалось, все это от меня далеко, в средневековье, на худой конец, в какой-нибудь латиноамериканской или африканской недоразвитой стране, а оно, оказывается, возможно сегодня, и даже не на соседней, а на твоей улице. Прогресса нет - есть только умножение шестеренок.
   Странная вещь, друг "Самсунг", я ведь и после той статьи руховской об Александре Сергеевиче тоже плелся по Ивано-Франковску, как подстреленный, будто в меня целая рота дантесов по отмашке пальнула. Опять почувствовал боль под лопаткой. Кстати, у деда моего на спине под лопаткой был глубокий шрам - след тяжелого ранения. Это, когда наши пришли, его вдруг, отца пятерых девчонок мал мала меньше, мобилизовали да сразу - на фронт, да в штрафбат, на самую передовую. В первый же день как по дедовой необученной роте немцы шандарахнули - сплошные трупы вокруг, а дед один, бабкой моей отмоленный, живой, но с осколком мины в спине.
   В номер гостиницы я ввалился как старик - сутулый, измученный, уставший. И ведь не с чего вроде, но душа измочалилась от всех моих дум, от переживаний за Александра Сергеевича. Хотя ему-то что? Он - солнце, он над всей этой националистической мутью. От него не убавилось. А вот мне срочно нужно было реанимироваться: предстояла боевая ночь во имя Зины и, как следствие, во имя моего будущего гонорара. Да, да, друг "Самсунг", в глубине моей томящейся души постоянно и прежде всего тлел огонек надежды на солидное вознаграждение за съемки. Что ж, кому как не тебе понять этот рыночный зуд? Мне еще предстоит к нему привыкнуть. Короче, нужно было срочно восстанавливаться.
   Был у меня пакетик кофе - в поезде выдали с постельным бельем. Взял я граненый стакан, стоявший кверху дном возле мутного графина на стеклянном надтреснутом блюде, набрал в него из-под крана воды, терпеливо пропустив желтую, застоявшуюся, и включил в розетку свой дорожный кипятильник. После этой операции я свалился на кровать прямо в одежде. Забросив руки за голову, так приятно потянулся всем телом и блаженно прикрыл глаза...
   ...Какие-то здоровенные темные мужики в охотничьих широких брезентовых плащах раскачивали белую, под седой соломой дедову хату, норовя столкнуть ее с горы. Наконец им это удалось, и хата покатилась, словно была на невидимых колесиках. Катится, катится, подпрыгивает на кочках и ставнями голубыми хлопает, будто крыльями. Ставни? Странно, у нашей хатенки их не было никогда. Но это наш дом, точно наш. Вот дверь распахнулась - о, как мне захотелось запрыгнуть туда на ходу, как на подножку трамвая. Пытаюсь хотя бы заглянуть в дверной проем, разглядеть хоть кого-нибудь, хоть что-нибудь в его бездонной темноте - и не могу. Силюсь - и не могу. Мчится хата, мчится мимо меня и страшно хлопает ставнями, хлопает скрипучей дверью. Бах! ударилась и встала как вкопанная, и тут же давай осыпаться, будто из песка она. Сыпется, сыпется - да что же это?- так быстро да с таким шипением, будто это огромные песочные часы. И я ничего поделать не могу, только смотрю как парализованный на мой исчезающий дом. Вот уже только крыша шуршит по земле соломой, и тут вдруг сорвавшийся ветер усердно взялся ее разметать. Закружил, завертел, зашипел!.. Все. Ничего не видать. Все, нет больше белой хатки, нет.
   Я вскочил на кровати, как ошпаренный. Вода в стакане полностью выкипела. Кипятильник уже, наверное, собирался взорваться, когда я наконец пришел в себя и выключил его из розетки. Фу ты, господи, надо же так провалиться! Это даже не сон, именно какой-то мгновенный провал, дурман, колдовство. Я с силой потер виски. Взял графин и плеснул из него воду в стакан, тот щелкнул и развалился, осталось на блюде донышко. Вот тут я окончательно проснулся. За окном собирались сумерки. Кажется, на мгновение уснул, ан, глядь, и день зачах. Вот-вот должна была заявиться Зина. Я включил свет, разделся и направился в душ.
   Мое тело - мой инструмент, мое зубило, кайло и рубанок. Слава богу, в нем еще звучат античные мотивы, несмотря на всю cкудость нынешней потребительской корзины - эка засорили мою башку твои, друг "Самсунг", неунывающие комментаторы, эти серенькие трубадуры современных политических ристалищ. Так вот, следуя их новейшему и мудрейшему учению о скромности как о самом коротком пути в неизвестность, воскликну, что корпуленция моя, этот мой основной актерский костюм, вполне, вполне и еще раз вполне - небесный закройщик постарался! Внушительные грудные плиты, упругий, рельефный живот, ну и ниже... все... достойно гордости и стыдливого восхищения. Не ветхая тряпочка, елки зеленые, а боевой конь, вздрагивающий пружинистой статью в предчувствии ночной жаркой скачки. Впрочем, перед тобой-то, друг "Самсунг", я просто дерзкий, заносчивый мальчишка. Наивно форсить и становиться на цыпочки: ты-то, пучеглазенький, порой такое зажигаешь на своем биоэкране, что даже у меня, бывалого, взор туманится. Я бы твою пластмассовую коробочку, нафаршированную электроникой, назвал академией секса и комитетом по присвоению единственно высокого ныне мужского звания "секс-символ". Я не иронизирую, звание действительно завидное, оно как бы плечи распрямляет и позволяет мужику уже не суетиться, опровергая чьи-то подозрения и отстаивая собственную полноценность - можно спокойно выспаться. Вот стою под жаркими струями и думаю: а ведь я достоин. Тем более их теперь, званий-то таких, до фига. Это ж в одном СНГ и странах Балтии, по крайней мере, пятнадцать. А если в мире? Эх, мне бы нормальную профессиональную раскрутку, и красовался бы я сейчас на обложке какого-нибудь мускулистого мэгэзина для гёрлз - и яркие буквы, начертанные наискосок, перекрывают причинное место: "Последний секс-символ Отечества!"