Страница:
Вхожу в прихожую - дом-пятистенка - и первое, что слышу - немецкое "Файер", "Файер". В углу радист, принимающий немецкие команды открытым текстом. Пропускают в горницу. Посреди сам Лизюков, поджарый, быстрый, энергичный.
Жду, когда дойдет очередь до меня. Отступаю на шаг, чтобы пропустить женщину-майора, вынырнувшую из-под запечной спальни, укрытой от взоров плащ-палаткой. Ошарашенно слышу из ее уст грубую брань, обращенную к стоящему у стола капитану. Тот краснеет и вытягивается. "Пока я командую инженерными силами..."
Оторвавшись от стола, Лизюков глядит сначала на меня, потом на стоящего рядом, только что появившегося кадрового лейтенанта. Это нашему брату-запаснику сразу видно.
Первый вопрос ему:
- Людей своих знаете?
- Никак нет, товарищ генерал. Три дня как принял.
- А вы? - это ко мне.
Знаю ли я своих солдат? По правде сказать, очень немногих, директора школы, начальника одного из отделов какого-то наркомата, еще двух-трех. Пару часов тому назад, умываясь у колодца, лишился наручных часов, неосторожно оставленных без присмотра...
- Знакомство недолгое, но, как кажется...
- И прекрасно, большего на данный случай не требуется. Начальник штаба, переписать всех, кто идет на штурм, для представления к наградам. Адъютант, препроводите в штаб полка. И чтобы без особых потерь. Желаю успеха!
Я уже откозырял и сделал поворот к двери, как вдруг она распахнулась и в горнице - без вызова и доклада - оказался красавец-лейтенант с черными отметинами на сияющем лице.
- Вот он немец, достали-таки, товарищ генерал.
И вытянувшись в струнку:
- Товарищ генерал-майор, ваше приказание выполнено. Немец-снайпер обнаружен, захвачен и доставлен. Ранен, правда. Тащили во всю мочь, чтобы не помер до времени...
Лизюков и все, кто был с ним, вышли в переднюю. На полу лежал рыжий унтер-офицер. Одной рукой он прикрывал глаза, другую прижимал к животу. Щека, руки, да и все его обмундирование было в саже. Тяжелое частое дыхание доносило запах чего-то спиртного.
- Где был?
- В дымоходе, товарищ генерал-майор. Вынул в трубе кирпич и через то стрелял. Во, гад, что придумал. Скольких людей погубил.
И снова донеслось знакомое "Файер", "Нох файер". Немец откинул руку, обвел нас ненавидящим взглядом и чуть усмехнулся.
Адъютант тронул меня за руку: "Пошли". Видно, что и он был взволнован. Так ли, как я? Или по-другому?
9
В штабе полка, помещавшегося в большой комнате запущенного дома (для пущей маскировки?), нас провели к командиру. Увидев нас, он откинул шинель, которой прикрывался, тяжело поднялся с видавшей виды тахты, потянулся... Подушкой ему служила старая расписная думочка. На столе, заваленном картами, коптил вставленный в пустую артиллерийскую гильзу фитиль.
- ...в ваше распоряжение...
- Знаю, звонили. И пока вы шли на штурм, его отменили. Хорошо бы навсегда. Садитесь, разговор есть.
- Слушаюсь, товарищ майор.
- Рассказывайте, кто вы, что вы... самое важное. Отцы, дети, есть ли кто за границей... не обязательно. Чего оторопели?
Чего оторопел? Боюсь, что современному читателю, особенно молодому, речь майора ничего не скажет. Стало правилом, что всякий разговор о назначении начинался неизменным: мать-отец-родственники за границей-репрессированные... Только очень смелый и доверчивый человек мог сказать такое незнакомцу, каким я и был в ту минуту.
Несколько дельных вопросов. И затем:
- Вчера у меня тяжело ранило командира роты. Да, тот же снайпер. Он еще утром здесь лежал. Ни на один мой вопрос не ответил. Сказал только... немецкий знаете? Записал я его слова: "Цуфиль цершнирт".
- Я его видел уже без оков.
- Если бы оковы. Связали его телеграфным шнуром. А он и без того помирал. Сволочь, конечно... но солдат отменный... Уважение вызывает. Так вот: могу назначить вас командиром второй пулеметной роты. На место выбывшего... Чего молчите?
- От неожиданности, наверное. Можно мне посоветоваться с друзьями по Коммунистическому батальону? Мне это важно. Троих из них я бы назначил командирами отделений, если бы в том была нужда... Да и вообще.
- Понимаю вас... Но недолго. Через десять минут быть у меня.
Как жаль, что из памяти выпали фамилии многих из тех, кто подал мне тогда благой совет. Политрук мой, тогда еще комиссар роты, увидев записную книжку, отобрал, бросил в печурку: "Помни, комроты, товарищ Сталин приказал: всех, кто будет вести дневники, - расстреливать".
Не знаю, был ли такой приказ, но дневников я больше не вел. Как и все.
- Что ты сомневаешься? Хочешь, чтобы над нами поставили хлыща в хромовых сапогах?
- Прикажете принимать роту, товарищ майор?
Рукопожатие. И напутственное: "Командир батальона у тебя - дурак, трус и паникер. Обороны на твоем участке нет. Должной, я имею в виду. Так что старайся и надейся на одного себя. Через пару дней навещу".
10
Батальонного командира мы увидели уже через полчаса. Естественно, что я отыскивал в его чертах, манерах и словесных оборотах только что слышанную характеристику.
- Москвич, значит? Из запаса, как я понимаю. Да, брат, хотелось бы кого получше, да нету. Обедняли людьми. Ты, часом, не трусоват? Всякое про вашего брата рассказывают... Ну, ладно. Приказ есть приказ. Адъютант, проводи до роты, введи в курс... Стой. Сам пойду.
Пройдя, в точном значении, чистым полем, отдыхающим от посева не по науке, а по войне, вышли мы наконец к Березовке. Огляделся. Раньше всего увидел противоположный берег Нары и стоявшее близ него школьное здание. И там и здесь, на том и нашем берегах, было пусто и тихо.
- Тут стоять не моги. Снайперы.
Мы вошли в дом. Полупустая комната. Русская печь в правом углу. У входа за печью свалена капуста. Горой.
- Здравия желаю, товарищ командир батальона. Рядовой Мамохин.
- Правильно приветствуешь. Вот привел вам нового комроты. Переходишь под его командование в том же качестве ординарца.
- Так точно.
- Товарищ старший лейтенант, - сказал я. - Разрешите мне разместить здесь всех моих товарищей. Темнеет. Холодновато. Ноябрь.
- Сюда не надо. Ты эту демократию брось. Соседний дом пустой. И все пустые. Посторонние, то есть жители, выселены поголовно. Мамохин, проводи и размести. А вот и старшина. Небось по бабам ходил? Вот - запомни - твой новый ротный. Понял? Люди в соседнем доме. Накормить. Дать новую строевую, обеспечить питанием и всем прочим довольствием. Ну как, Мамохин, все в порядке? Тогда следуй на нами. Пойдем, комроты. Осмотрим хозяйство. Раз стемнело, ходи смело.
Ведомые Мамохиным, мы перешли улицу и вошли в нарядный дом с палисадником. Навстречу нам поднялся с кресла, служившего некогда отрадой семейного очага, немолодой невысокий сержант, небритый или плохо бритый. К нему тотчас присоединилось еще двое, вышедшие из соседней комнаты, спальной, как легко было заметить. На столе, приготовленном для ужина, была всякая домашняя снедь вперемешку с пайком. Из хозяйского подпола?
- Прошу к столу, товарищи командиры, - сказал сержант. Командовал батальонный.
- Еще успеете поснидать? Так это у вас называется? Давай покажи пулемет новому ротному.
Мы вышли и направились в огород. Здесь, как это было принято и на моей Смоленщине, в дальнем углу виднелся дощатый сортир. Как я и догадался, пулемет был помещен здесь. В задней стенке строения, в трухлявой доске, сказать поточней, был вырезан кружок и на него выходило дуло "максима".
Отлогий берег вел к недалекой реке. На том берегу были видны укрепления, между школой и каким-то строением прошелся неспешным шагом немецкий солдат.
- И долго вы думаете продержаться в этом доте, сержант? - спросил я.
Тот смутился: "Действовали по приказу, товарищ командир роты. У нас все так строят. На случай атаки. Место видное, обзор опять же".
Ответ сержанта, как я видел, пришелся по душе батальонному.
- Пошли дальше, - сказал он, - тут у меня под мостом бессменный часовой стоит. Тоже обзор.
Мы пошли улицей, удаляясь от центра к окраинам. Сержант возвратился в дом, но не прямо, а огородом, что-то подбирая или срывая с уже опустошенных грядок.
На пути оказался мостик через ручей (или что-то в этом роде), и мы спустились вниз. Часового не было на месте, и отыскался он дремавшим на бревне, замаскированным каким-то уже оголившимся от листьев кустом.
И тут разыгралась отвратительная сцена, завершавшая процесс прозрения, начавшийся с мешковских "людишек".
Батальонный приказал несчастному пехотинцу, которого, как оказалось, забыли сменить, стать под дуло пистолета.
- От имени Родины, от имени товарища Сталина я тебя обязан расстрелять. Ты это понимаешь?
Ответа не последовало. Все во мне бурлило, и в каком-то смятении чувств, по какой-то чудовищной аберрации я вдруг вспомнил пушкинское "Он стоял под пистолетом, выбирая из фуражки спелые черешни...".
- Понимаешь, отвечай, или нет?
И тут вмешался Мамохин. Не я - с языком, будто прилипшим к небу. Мамохин.
- Больной он, товарищ командир батальона. В падучке вчера валялся...
Батальонный, казалось, только этого и ждал.
- Ну вот что. В последний раз тебя прощаю, понял, гад? Нам отступать некуда, за нами Москва. Ты это учти. Сознаешь?
И тут я вспомнил: "Трус он". Как я раньше не подумал?
...И чтобы уже не возвращаться к нему. Каждое утро, подернутое туманом, или если ему это предсказывали, с вечера, а то и ночью он вызывал меня к телефону, находившемуся в штабе пехотной роты, и надрывался от крика: "Ты о возможной завтрашней атаке подумал? Не вздумай проспать. Пойдешь под расстрел!"
- Плюнь, - сказал мне однажды мой пехотный коллега. - Пустой человек. Днем спит, ночью баламутит. Особенно под мухой когда... Я от него спасаюсь во взводах.
Тогда и я порешил: ночью - по пулеметным точкам. Днем-то ходить нельзя. Приняв под влиянием раздражения такое решение, я и не сознавал, каким правильным оно было, как много содействовало и сплочению и боеспособности вновь сформированной роты.
Когда в конце декабря мы предприняли штурм противоположного берега, батальон, не достигнув цели, потерял едва ли не четвертую часть своего состава.
Удрученный потерей девяти человек, явился я к вечеру в хату, служившую чем-то вроде временного штаба, батальонного, полкового. Смещенный и опозоренный Г-н, мой недавний начальник, нашел себе место на печке. Увидев меня, он приподнялся, свесил ноги и закричал:
- Твои пулеметы подвели. Тебя расстрелять надо!
И осекся, наткнувшись на взгляд командира полка.
Но об этом в своем месте.
11
Все следующие дни ушли на переориентацию обороны. В каждом доме был свой подвал или курятник. А это как раз то, что требовалось. Оборудовать амбразуру, защищенную от пуль противника - насколько это вообще возможно, не составило труда. Да и солдаты трудились на славу, обретая и, как теперь говорят, "обстраиваясь" на продуманной и согласованной с ними оборонительной линии, защищенной десятью станковыми пулеметами системы "максим" и двумя скорострельными.
Дежурство, невозможное в прежних условиях, сделалось постоянным. Дежурили по два, лежа на меху или одеялах, поневоле экспроприированных из опустевшего Китеж-града.
Два пулемета, так называемые "кинжальные" или, если хотите, "косоприцельные", мы, после тщательного ночного осмотра наиболее уязвимой части нашего берега, установили в землянках, которые рыли всей ротой в глухие ночи и по возможности безо всякого шума. Входы и выходы из землянок были замаскированы. Ни днем, ни ночью стрелять из этих самодельных дотов категорически запрещалось. Командир одного из них - кавалер ордена Красного Знамени (что по тому времени было крайней редкостью), прошел путь от Днепра - знаменитой Соловьевой переправы до Наро-Фоминска.
- Можете на меня положиться, товарищ старший лейтенант. Мой пулемет фрицев не пропустит.
Вторым пулеметом я назначил командовать человека из своей бригады, заведующего школой, учителя математики. Я предложил ему взвод, он предпочел отделение.
- Что ж вы? Я-то взял роту по вашему совету, Петр Николаевич. У вас уже и практика и теория.
- Из всей теории, которые вы нам преподали, - сказал он мне, улыбаясь, - самое стоящее два-три, три-пять...
- Это чтобы ствол не раскалился, голова, - заметил я ему, - запасных на пулемет всего один. А менять приходится уже на четвертой тысяче. Но ведь это для рутинной стрельбы. А если он попрет через реку?
- Зиновий Михайлович, я не пскопской. Вологодский. Слушаюсь, товарищ командир роты!
Самое трудное, как оказалось, готовить солдата к бою. В том числе высвобождая его от лихости и безрассудства. Носить каски никто не хотел. "Да что я, трус, что ли?" Переставить уборные: "Хороши для пробежки, даже интересней жить как-то". Потребовалось два трагических случая.
Среди бела дня, при покойной тишине, является ко мне без вызова командир дальнего пулеметного отделения и просит - с ходу - разрешения "следовать в медсанбат".
- Что с вами?
- Прострелили, когда ходил до ветру. Одна дырка тут, другая на спине. Насквозь! Бачите?
И стоит на ногах. Украинец-великан. Косая сажень в плечах. И даже не очень-то встревожен.
- Сам дойду. Не надо мне провожатого. Ну, если с Володькой...
Странно, конечно, но дошел.
- Под конец опираться стал. Все тяжелые, - доложил, возвратясь, провожатый.
Второй случай довершил ученье. Лежал парень у пулемета, постреливал порой, отвалился, чтобы взглянуть на мир, почувствовал резкий толчок в голову, треск металла и, как он мне объяснял, "легкое ошарашенье".
Пуля влетела в амбразуру, ударилась о каску, прошлась между нею и ушанкой, вырвала клок металла и вышла наружу. С тех пор каски надели все.
Да и со мной случалось. Перебежав из окопа в окоп, остановился, обозревая и беседуя с бойцами. Не заметив, что бруствер наполовину развалился. Кто-то грубо потянул меня книзу и указал на две дырки в снегу. Затем их стало четыре. И как раз там, где только что некстати торчала моя голова.
12
Один пулемет мы решили установить позади КП - ротного командного пункта, оборудованного под купе спального вагона, накрытого тройным слоем толстых бревен и обогреваемого печуркой, сложенной самолично Мамохиным. Верхняя полка была моей, на нижней спал комиссар роты, слава богу, ни во что не вмешивавшийся.
Бугор, на котором была оборудована пулеметная точка, позволял обстреливать весь видимый нами противоположный берег и таким образом купировать непредвиденное. Идея принадлежала пехотному командиру, который за то не препятствовал мне взять у него недостающих мне солдат для полной комплектации. Он и не скрывал, что главную свою надежду связывает с пулеметами.
Немцы не могли не видеть того, что мы делали. У них была прекрасная оптика, и следили они за нами непрерывно. Даже и ночью, откликаясь огнем на всякий звук: наступивший на жесть должен был искать укрытия. В некоторых местах между нами и немцами была только узкая, едва заледеневшая речка. И до нас доносилось порой издевательское: "Эй, рус, пароль "Мушка"? И в самом деле: чаще всего штабная фантазия не шла далее "Москва - Мушка", "Мушка Москва".
На второй или третий день нашего строительства, что-нибудь к вечеру, по самому краю противоположного берега Нары, то есть в непосредственной близости от немецких окопов и прочих укреплений, появился и неспешным шагом следовал некий мужчина, одетый в крестьянский длиннополый армяк. На поводу у него шла коза.
Чем-то отвлекшись, я увидел эту сцену последним. Поверить в немецкий маскарад? И я - время уходило - приказал командиру отделения: прицел 4, целик 2 влево, огонь!
Выстрела не последовало: "наш это", "мужик с козой", "в своего не стреляют"...
Оттолкнув сержанта и рискуя репутацией стрелка, я взял прицел и нажал гашетку. Ни мужчины, ни козы. Откинувшись назад, я обнаружил две вещи: несомненное попадание, во-первых, и отчуждение окружающих, во-вторых.
Настроение мое можно понять, и мой комиссар не упустил случая его ухудшить. Это не значит, что между нами не сложилось должных отношений. Занятый собой, он никому не мешал жить. Мне, например, он на следующее же утро после знакомства сообщил о своем сне: "Знаешь, командир, ты мне снился мертвый. Хорошая примета. Долго жить будешь". Размечтавшись, он завершал одним и тем же: "Мне бы рану, вот сюда, в ногу, чтобы только кость не задело. Месяц госпиталя верный". Не знаю уж как, но именно так и случилось. Приходит он на КП, сообщает, что ранен, и отбывает.
- Зачем же не сразу в медсанпункт?
- Сапоги поменять. Не в кирзовых же. ...Понимая мое настроение, Мамохин, повозившись у печки, налил чарку мне и всем, кто был на КП, но не успели мы сделать глоток, как послышался шум голосов и в "купе" ввалилось человек пять-шесть солдат. Полковая разведка. Разместились, разговорились. На тот берег, разумеется. Ждать темноты. От еды и водки отказались: "На обратном пути, если вернемся".
- Слушай, старшина. Что, если я тебе своего парня подброшу? Молодца, каких мало. У меня там дело есть.
- А чего ж, давайте, если ручаетесь.
Помнится, я уже упоминал о парнях, которые перешли ко мне из стрелковой роты. Среди них выделялся своей красотой, обаянием и открытостью двадцатилетний Николай К-в. После моих уговоров, подав пример другим, он махнул рукой и выразил свое отношение поговоркой: "Раз такая пьянка - режь последний огурец!"
Я тотчас послал за ним. Он уже, как и вся рота, был информирован об утреннем инциденте.
- Не приказываю, а прошу. Пойдете с полковой разведкой, а на обратном пути свернете налево, проползете до зипуна с козой и... если свой - будем знать вы и я. Если немец, пошарьте его и принесите документы. Разведка подождет. А я вас прикрою огнем на случай...
- Какие разговоры... само собой... вот только темнить, если будут спрашивать...
У меня не было выбора, и в душе я не мог не согласиться с ним. Во всех случаях между мной и ротой не должно быть неправды или полуправды.
- Решено.
Ни раньше, ни позже не было у меня столь долгой ночи. Ложился, вставал, ходил, выходил...
- Идут, - сказал кто-то за моей спиной. Мамохин. А он-то почему не спал?
Парни спустились в блиндаж. Отойти, согреться. Дождаться рассвета. Были довольны. Языка не достали, но домик лесника, о котором много говорилось, засекли... Не всегда ему пустовать. Там по углам бутылки из-под вина.
Между тем улыбающийся во весь рот Николай протягивал мне немецкий аусвайс. Там значилось - ефрейтор Антон Зигель...
На счету пулеметной роты немало чужих смертей и ранений. Но эта смерть запала мне в память как никакая другая. Много раз, уже после войны, конечно, бывая в Германии, я не мог отделаться от чувства своей причастности к судьбе любого из встреченных мною немцев: не твоего ли деда я убил? Или отца, брата?
13
Мгновенно разнесшаяся весть сделала свое дело. Главным образом тем, что дала первый наглядный урок отречения от ставших неуместными лучших человеческих качеств.
Первый, шоковый, но еще далеко не достаточный.
Несчастная 33-я Армия генерала Ефремова, попавшая в окружение под Вязьмой, ценой тысяч жизней задержавшая немецкие дивизии, спешившие покончить с Москвой, и тем самым спасшая столицу, боролась и умирала где-то неподалеку от наших собственных позиций. Едва ли не каждую ночь выставленные мною посты помогали вышедшим из окружения солдатам и офицерам преодолевать уже ледовую Нару.
По строгому приказу мы должны были направлять их прямиком в штаб полка. Большей частью мы так и делали. Но когда ротного комиссара не стало, а нового теперь уже политрука, назначенного из числа моих московских товарищей (после каких-то краткосрочных политкурсов) я не опасался, мы отважились на большой риск: желавших остаться ставили на довольствие и зачисляли в пулеметный расчет. Ибо и оборона не обходилась без жертв, а у старшины, мудрого кадрового служаки, был постоянный резерв, из которого мне собственно перепадала только водка в манерке, на которую неизменно зарились многочисленные инспекции, приходившие из дивизионных и армейских штабов, где ежедневных стограммовых стопок не полагалось.
...Теперь, когда я пишу об этом, меня не оставляет мысль о возможно наших особых симпатиях к несчастной, погубленной 33-й Армии.
Дело в том, что наша Первая гвардейская мотострелковая дивизия находилась какое-то время в составе 33-й Армии. И хорошо помню, что мы уже были в строю, ожидая команды на марш в район Вязьмы.
Неведомо почему нас "отстегнули" за несколько минут до отправления. Что это было за чудо, избавившее дивизию от кошмаров окружения? Как бы там ни было, мы, как это легко объяснить, не только сопереживали и сострадали, слушая горестные повествования прорвавшихся через непроницаемую стену окружения. То были мученики и за нас самих.
Однажды ночью в сильный декабрьский мороз со стороны моста, перекинутого через Нару, - влево от моего убежища - раздался пронзительный женский крик. Замолк и спустя минуту-две снова повторился. Я в это время находился в одной из пулеметных точек, следуя своим еженощным бдениям. Все,
кроме дежуривших у пулемета, бросились наружу. С оружием наготове пробежали мы метров сто и остановились, пораженные странным зрелищем. Луна, помнится, была на исходе и заволакивалась тучками, но можно было различить контуры трех человек, лежавших на льду, уже ближе к нам, но чего-то выжидающих в падающей от моста тени.
Время от времени немецкий пулемет, как бы играючи, постреливал в сторону моста. Мы залегли, и как только цель засветилась, открыли по ней огонь. У меня к этому времени был прекрасный немецкий "шмайсер" и полный ящик патронов к нему. Солдаты были вооружены винтовками. Беглецы ускорили движение и вскоре перешли на бег. Немец молчал.
Добравшись до "дому", мы стали разбираться. Двое мужчин и одна женщина. Один из мужчин был солдатом стрелковой роты, бросившимся на помощь женщине. На руках у него был ребенок, спавший под грудой теплых вещей.
Другим мужчиной оказался, как он сам представился, младший лейтенант, командир взвода, как значилось по предъявленному им удостоверению.
Ситуация быстро разъяснилась. Лейтенант, вышедший из окружения с перебитой, наспех забинтованной рукой, нашел у женщины-еврейки более чем ненадежный кров. Но он успел хотя бы выспаться после многих бессонных ночей, подкрепиться чем было, перебинтовать руку, от которой несло йодом. И женщина, и офицер видели друг в друге спасителей. Все шло как нельзя удачней, но на середине реки выстрел поранил левую руку матери, и ребенок, еще грудной, выпал на лед. Но даже не пискнул: шли, как водится, пригнувшись. Своего первого крика раненая не слышала, "вот только, когда меня ухватили за левую руку".
- Это я, - сознался солдат. - Откуда ж мне было знать?
- Что же было после ранения? - спросил я лейтенанта. - Ведь вы как-то двигались.
- Лег на спину. Мальчонка положил на живот, держал зубами, полз на спине... Трудно, но можно... Я за эти дни и не к такому привык.
Улица была пустой из конца в конец. Но в одном из домов притаилась семья: мать, дочь, внучок, сын дочери. Отец его встретил войну на границе, а больше она ничего о нем не знала. На свой страх и риск я оставил их в покое. Лишь бы не высовывались. В этом-то доме мы и поместили лейтенанта и его боевую подругу. Лечила их наша санинструктор Соня, бойкая, умелая и неприступная. Не по "прынципу", как говорил об этом старшина, а потому что "семейная девочка, не позволяет себе всякого-этого".
Вскоре мы оставили Наро-Фоминск, предварительно взяв его с бою, и что было со спасенными дальше, не знаю. Но о девушке-санитарке не могу не сказать пары слов. И все для того, чтобы стало понятней, "как закалялась сталь". Ибо и только что рассказанное служило нарождавшемуся в наших сердцах ожесточению. Без чего, что там ни говори, нет войны.
...Был вечер. Помню, что ужинали, когда все та же разведка, захватив языка, ворвалась на радостях в дом и потребовала водки. Пока они пили-ели, ибо и от чая не отказались, я разговорился с пленным. Подошла и села рядом Соня, свившая себе гнездо на хозяйской печке, которую порой протапливали.
То был типичный немец - рыжий, дородный, вежливый, внимательный "Графикус", как сказали бы римляне, то есть доподлинный, точно в книге описанный. Музыкант из Кенигсберга. Отец семейства, "хотя одни дочки!". Ни Чайковского, ни Мусоргского не слышал.
- Ну, а Вагнера? - в некотором раздражении спросила его Соня.
- Вагнер - это хорошо. "Тангейзер".
И шепотом:
- Но, говорят, у него отец... не тот, который записан ин фамилиенбух... понимаете, фрейлейн... другой, и притом же еврей...
О школе, которая напротив, он может многое рассказать. Там живут солдаты. Но холодно. И нет удобств. "Приходится бегать ин конъюнктуртуалет под вашими выстрелами. А вы не пропускаете случай".
Едва я добрался до самого важного, как подъехала штабная машина и разведчики, поднявшись с мест и обнажив оружие, стали выводить фрица в темноту ночи.
Соня моя встрепенулась, будто ее укололи:
- Ну как вы можете? Он же думает, что его на расстрел ведут.
- Ну и пусть думает...
- Как не совестно. У него семья, дети!
И тут произошло непредвиденное.
Немец остановился, повернулся к девушке, радушие, только что трепетавшее на его лице, сменилось презрением, и он на вполне приличном русском сказал: "Не выиграть вам войну. Нет! Рабочие в солдатских шинелях не изменят фюреру".
И пошел к выходу. Соня, закрыв лицо, зарыдала. От стыда. И этот ее плач был эффективнее многих политучений.
Жду, когда дойдет очередь до меня. Отступаю на шаг, чтобы пропустить женщину-майора, вынырнувшую из-под запечной спальни, укрытой от взоров плащ-палаткой. Ошарашенно слышу из ее уст грубую брань, обращенную к стоящему у стола капитану. Тот краснеет и вытягивается. "Пока я командую инженерными силами..."
Оторвавшись от стола, Лизюков глядит сначала на меня, потом на стоящего рядом, только что появившегося кадрового лейтенанта. Это нашему брату-запаснику сразу видно.
Первый вопрос ему:
- Людей своих знаете?
- Никак нет, товарищ генерал. Три дня как принял.
- А вы? - это ко мне.
Знаю ли я своих солдат? По правде сказать, очень немногих, директора школы, начальника одного из отделов какого-то наркомата, еще двух-трех. Пару часов тому назад, умываясь у колодца, лишился наручных часов, неосторожно оставленных без присмотра...
- Знакомство недолгое, но, как кажется...
- И прекрасно, большего на данный случай не требуется. Начальник штаба, переписать всех, кто идет на штурм, для представления к наградам. Адъютант, препроводите в штаб полка. И чтобы без особых потерь. Желаю успеха!
Я уже откозырял и сделал поворот к двери, как вдруг она распахнулась и в горнице - без вызова и доклада - оказался красавец-лейтенант с черными отметинами на сияющем лице.
- Вот он немец, достали-таки, товарищ генерал.
И вытянувшись в струнку:
- Товарищ генерал-майор, ваше приказание выполнено. Немец-снайпер обнаружен, захвачен и доставлен. Ранен, правда. Тащили во всю мочь, чтобы не помер до времени...
Лизюков и все, кто был с ним, вышли в переднюю. На полу лежал рыжий унтер-офицер. Одной рукой он прикрывал глаза, другую прижимал к животу. Щека, руки, да и все его обмундирование было в саже. Тяжелое частое дыхание доносило запах чего-то спиртного.
- Где был?
- В дымоходе, товарищ генерал-майор. Вынул в трубе кирпич и через то стрелял. Во, гад, что придумал. Скольких людей погубил.
И снова донеслось знакомое "Файер", "Нох файер". Немец откинул руку, обвел нас ненавидящим взглядом и чуть усмехнулся.
Адъютант тронул меня за руку: "Пошли". Видно, что и он был взволнован. Так ли, как я? Или по-другому?
9
В штабе полка, помещавшегося в большой комнате запущенного дома (для пущей маскировки?), нас провели к командиру. Увидев нас, он откинул шинель, которой прикрывался, тяжело поднялся с видавшей виды тахты, потянулся... Подушкой ему служила старая расписная думочка. На столе, заваленном картами, коптил вставленный в пустую артиллерийскую гильзу фитиль.
- ...в ваше распоряжение...
- Знаю, звонили. И пока вы шли на штурм, его отменили. Хорошо бы навсегда. Садитесь, разговор есть.
- Слушаюсь, товарищ майор.
- Рассказывайте, кто вы, что вы... самое важное. Отцы, дети, есть ли кто за границей... не обязательно. Чего оторопели?
Чего оторопел? Боюсь, что современному читателю, особенно молодому, речь майора ничего не скажет. Стало правилом, что всякий разговор о назначении начинался неизменным: мать-отец-родственники за границей-репрессированные... Только очень смелый и доверчивый человек мог сказать такое незнакомцу, каким я и был в ту минуту.
Несколько дельных вопросов. И затем:
- Вчера у меня тяжело ранило командира роты. Да, тот же снайпер. Он еще утром здесь лежал. Ни на один мой вопрос не ответил. Сказал только... немецкий знаете? Записал я его слова: "Цуфиль цершнирт".
- Я его видел уже без оков.
- Если бы оковы. Связали его телеграфным шнуром. А он и без того помирал. Сволочь, конечно... но солдат отменный... Уважение вызывает. Так вот: могу назначить вас командиром второй пулеметной роты. На место выбывшего... Чего молчите?
- От неожиданности, наверное. Можно мне посоветоваться с друзьями по Коммунистическому батальону? Мне это важно. Троих из них я бы назначил командирами отделений, если бы в том была нужда... Да и вообще.
- Понимаю вас... Но недолго. Через десять минут быть у меня.
Как жаль, что из памяти выпали фамилии многих из тех, кто подал мне тогда благой совет. Политрук мой, тогда еще комиссар роты, увидев записную книжку, отобрал, бросил в печурку: "Помни, комроты, товарищ Сталин приказал: всех, кто будет вести дневники, - расстреливать".
Не знаю, был ли такой приказ, но дневников я больше не вел. Как и все.
- Что ты сомневаешься? Хочешь, чтобы над нами поставили хлыща в хромовых сапогах?
- Прикажете принимать роту, товарищ майор?
Рукопожатие. И напутственное: "Командир батальона у тебя - дурак, трус и паникер. Обороны на твоем участке нет. Должной, я имею в виду. Так что старайся и надейся на одного себя. Через пару дней навещу".
10
Батальонного командира мы увидели уже через полчаса. Естественно, что я отыскивал в его чертах, манерах и словесных оборотах только что слышанную характеристику.
- Москвич, значит? Из запаса, как я понимаю. Да, брат, хотелось бы кого получше, да нету. Обедняли людьми. Ты, часом, не трусоват? Всякое про вашего брата рассказывают... Ну, ладно. Приказ есть приказ. Адъютант, проводи до роты, введи в курс... Стой. Сам пойду.
Пройдя, в точном значении, чистым полем, отдыхающим от посева не по науке, а по войне, вышли мы наконец к Березовке. Огляделся. Раньше всего увидел противоположный берег Нары и стоявшее близ него школьное здание. И там и здесь, на том и нашем берегах, было пусто и тихо.
- Тут стоять не моги. Снайперы.
Мы вошли в дом. Полупустая комната. Русская печь в правом углу. У входа за печью свалена капуста. Горой.
- Здравия желаю, товарищ командир батальона. Рядовой Мамохин.
- Правильно приветствуешь. Вот привел вам нового комроты. Переходишь под его командование в том же качестве ординарца.
- Так точно.
- Товарищ старший лейтенант, - сказал я. - Разрешите мне разместить здесь всех моих товарищей. Темнеет. Холодновато. Ноябрь.
- Сюда не надо. Ты эту демократию брось. Соседний дом пустой. И все пустые. Посторонние, то есть жители, выселены поголовно. Мамохин, проводи и размести. А вот и старшина. Небось по бабам ходил? Вот - запомни - твой новый ротный. Понял? Люди в соседнем доме. Накормить. Дать новую строевую, обеспечить питанием и всем прочим довольствием. Ну как, Мамохин, все в порядке? Тогда следуй на нами. Пойдем, комроты. Осмотрим хозяйство. Раз стемнело, ходи смело.
Ведомые Мамохиным, мы перешли улицу и вошли в нарядный дом с палисадником. Навстречу нам поднялся с кресла, служившего некогда отрадой семейного очага, немолодой невысокий сержант, небритый или плохо бритый. К нему тотчас присоединилось еще двое, вышедшие из соседней комнаты, спальной, как легко было заметить. На столе, приготовленном для ужина, была всякая домашняя снедь вперемешку с пайком. Из хозяйского подпола?
- Прошу к столу, товарищи командиры, - сказал сержант. Командовал батальонный.
- Еще успеете поснидать? Так это у вас называется? Давай покажи пулемет новому ротному.
Мы вышли и направились в огород. Здесь, как это было принято и на моей Смоленщине, в дальнем углу виднелся дощатый сортир. Как я и догадался, пулемет был помещен здесь. В задней стенке строения, в трухлявой доске, сказать поточней, был вырезан кружок и на него выходило дуло "максима".
Отлогий берег вел к недалекой реке. На том берегу были видны укрепления, между школой и каким-то строением прошелся неспешным шагом немецкий солдат.
- И долго вы думаете продержаться в этом доте, сержант? - спросил я.
Тот смутился: "Действовали по приказу, товарищ командир роты. У нас все так строят. На случай атаки. Место видное, обзор опять же".
Ответ сержанта, как я видел, пришелся по душе батальонному.
- Пошли дальше, - сказал он, - тут у меня под мостом бессменный часовой стоит. Тоже обзор.
Мы пошли улицей, удаляясь от центра к окраинам. Сержант возвратился в дом, но не прямо, а огородом, что-то подбирая или срывая с уже опустошенных грядок.
На пути оказался мостик через ручей (или что-то в этом роде), и мы спустились вниз. Часового не было на месте, и отыскался он дремавшим на бревне, замаскированным каким-то уже оголившимся от листьев кустом.
И тут разыгралась отвратительная сцена, завершавшая процесс прозрения, начавшийся с мешковских "людишек".
Батальонный приказал несчастному пехотинцу, которого, как оказалось, забыли сменить, стать под дуло пистолета.
- От имени Родины, от имени товарища Сталина я тебя обязан расстрелять. Ты это понимаешь?
Ответа не последовало. Все во мне бурлило, и в каком-то смятении чувств, по какой-то чудовищной аберрации я вдруг вспомнил пушкинское "Он стоял под пистолетом, выбирая из фуражки спелые черешни...".
- Понимаешь, отвечай, или нет?
И тут вмешался Мамохин. Не я - с языком, будто прилипшим к небу. Мамохин.
- Больной он, товарищ командир батальона. В падучке вчера валялся...
Батальонный, казалось, только этого и ждал.
- Ну вот что. В последний раз тебя прощаю, понял, гад? Нам отступать некуда, за нами Москва. Ты это учти. Сознаешь?
И тут я вспомнил: "Трус он". Как я раньше не подумал?
...И чтобы уже не возвращаться к нему. Каждое утро, подернутое туманом, или если ему это предсказывали, с вечера, а то и ночью он вызывал меня к телефону, находившемуся в штабе пехотной роты, и надрывался от крика: "Ты о возможной завтрашней атаке подумал? Не вздумай проспать. Пойдешь под расстрел!"
- Плюнь, - сказал мне однажды мой пехотный коллега. - Пустой человек. Днем спит, ночью баламутит. Особенно под мухой когда... Я от него спасаюсь во взводах.
Тогда и я порешил: ночью - по пулеметным точкам. Днем-то ходить нельзя. Приняв под влиянием раздражения такое решение, я и не сознавал, каким правильным оно было, как много содействовало и сплочению и боеспособности вновь сформированной роты.
Когда в конце декабря мы предприняли штурм противоположного берега, батальон, не достигнув цели, потерял едва ли не четвертую часть своего состава.
Удрученный потерей девяти человек, явился я к вечеру в хату, служившую чем-то вроде временного штаба, батальонного, полкового. Смещенный и опозоренный Г-н, мой недавний начальник, нашел себе место на печке. Увидев меня, он приподнялся, свесил ноги и закричал:
- Твои пулеметы подвели. Тебя расстрелять надо!
И осекся, наткнувшись на взгляд командира полка.
Но об этом в своем месте.
11
Все следующие дни ушли на переориентацию обороны. В каждом доме был свой подвал или курятник. А это как раз то, что требовалось. Оборудовать амбразуру, защищенную от пуль противника - насколько это вообще возможно, не составило труда. Да и солдаты трудились на славу, обретая и, как теперь говорят, "обстраиваясь" на продуманной и согласованной с ними оборонительной линии, защищенной десятью станковыми пулеметами системы "максим" и двумя скорострельными.
Дежурство, невозможное в прежних условиях, сделалось постоянным. Дежурили по два, лежа на меху или одеялах, поневоле экспроприированных из опустевшего Китеж-града.
Два пулемета, так называемые "кинжальные" или, если хотите, "косоприцельные", мы, после тщательного ночного осмотра наиболее уязвимой части нашего берега, установили в землянках, которые рыли всей ротой в глухие ночи и по возможности безо всякого шума. Входы и выходы из землянок были замаскированы. Ни днем, ни ночью стрелять из этих самодельных дотов категорически запрещалось. Командир одного из них - кавалер ордена Красного Знамени (что по тому времени было крайней редкостью), прошел путь от Днепра - знаменитой Соловьевой переправы до Наро-Фоминска.
- Можете на меня положиться, товарищ старший лейтенант. Мой пулемет фрицев не пропустит.
Вторым пулеметом я назначил командовать человека из своей бригады, заведующего школой, учителя математики. Я предложил ему взвод, он предпочел отделение.
- Что ж вы? Я-то взял роту по вашему совету, Петр Николаевич. У вас уже и практика и теория.
- Из всей теории, которые вы нам преподали, - сказал он мне, улыбаясь, - самое стоящее два-три, три-пять...
- Это чтобы ствол не раскалился, голова, - заметил я ему, - запасных на пулемет всего один. А менять приходится уже на четвертой тысяче. Но ведь это для рутинной стрельбы. А если он попрет через реку?
- Зиновий Михайлович, я не пскопской. Вологодский. Слушаюсь, товарищ командир роты!
Самое трудное, как оказалось, готовить солдата к бою. В том числе высвобождая его от лихости и безрассудства. Носить каски никто не хотел. "Да что я, трус, что ли?" Переставить уборные: "Хороши для пробежки, даже интересней жить как-то". Потребовалось два трагических случая.
Среди бела дня, при покойной тишине, является ко мне без вызова командир дальнего пулеметного отделения и просит - с ходу - разрешения "следовать в медсанбат".
- Что с вами?
- Прострелили, когда ходил до ветру. Одна дырка тут, другая на спине. Насквозь! Бачите?
И стоит на ногах. Украинец-великан. Косая сажень в плечах. И даже не очень-то встревожен.
- Сам дойду. Не надо мне провожатого. Ну, если с Володькой...
Странно, конечно, но дошел.
- Под конец опираться стал. Все тяжелые, - доложил, возвратясь, провожатый.
Второй случай довершил ученье. Лежал парень у пулемета, постреливал порой, отвалился, чтобы взглянуть на мир, почувствовал резкий толчок в голову, треск металла и, как он мне объяснял, "легкое ошарашенье".
Пуля влетела в амбразуру, ударилась о каску, прошлась между нею и ушанкой, вырвала клок металла и вышла наружу. С тех пор каски надели все.
Да и со мной случалось. Перебежав из окопа в окоп, остановился, обозревая и беседуя с бойцами. Не заметив, что бруствер наполовину развалился. Кто-то грубо потянул меня книзу и указал на две дырки в снегу. Затем их стало четыре. И как раз там, где только что некстати торчала моя голова.
12
Один пулемет мы решили установить позади КП - ротного командного пункта, оборудованного под купе спального вагона, накрытого тройным слоем толстых бревен и обогреваемого печуркой, сложенной самолично Мамохиным. Верхняя полка была моей, на нижней спал комиссар роты, слава богу, ни во что не вмешивавшийся.
Бугор, на котором была оборудована пулеметная точка, позволял обстреливать весь видимый нами противоположный берег и таким образом купировать непредвиденное. Идея принадлежала пехотному командиру, который за то не препятствовал мне взять у него недостающих мне солдат для полной комплектации. Он и не скрывал, что главную свою надежду связывает с пулеметами.
Немцы не могли не видеть того, что мы делали. У них была прекрасная оптика, и следили они за нами непрерывно. Даже и ночью, откликаясь огнем на всякий звук: наступивший на жесть должен был искать укрытия. В некоторых местах между нами и немцами была только узкая, едва заледеневшая речка. И до нас доносилось порой издевательское: "Эй, рус, пароль "Мушка"? И в самом деле: чаще всего штабная фантазия не шла далее "Москва - Мушка", "Мушка Москва".
На второй или третий день нашего строительства, что-нибудь к вечеру, по самому краю противоположного берега Нары, то есть в непосредственной близости от немецких окопов и прочих укреплений, появился и неспешным шагом следовал некий мужчина, одетый в крестьянский длиннополый армяк. На поводу у него шла коза.
Чем-то отвлекшись, я увидел эту сцену последним. Поверить в немецкий маскарад? И я - время уходило - приказал командиру отделения: прицел 4, целик 2 влево, огонь!
Выстрела не последовало: "наш это", "мужик с козой", "в своего не стреляют"...
Оттолкнув сержанта и рискуя репутацией стрелка, я взял прицел и нажал гашетку. Ни мужчины, ни козы. Откинувшись назад, я обнаружил две вещи: несомненное попадание, во-первых, и отчуждение окружающих, во-вторых.
Настроение мое можно понять, и мой комиссар не упустил случая его ухудшить. Это не значит, что между нами не сложилось должных отношений. Занятый собой, он никому не мешал жить. Мне, например, он на следующее же утро после знакомства сообщил о своем сне: "Знаешь, командир, ты мне снился мертвый. Хорошая примета. Долго жить будешь". Размечтавшись, он завершал одним и тем же: "Мне бы рану, вот сюда, в ногу, чтобы только кость не задело. Месяц госпиталя верный". Не знаю уж как, но именно так и случилось. Приходит он на КП, сообщает, что ранен, и отбывает.
- Зачем же не сразу в медсанпункт?
- Сапоги поменять. Не в кирзовых же. ...Понимая мое настроение, Мамохин, повозившись у печки, налил чарку мне и всем, кто был на КП, но не успели мы сделать глоток, как послышался шум голосов и в "купе" ввалилось человек пять-шесть солдат. Полковая разведка. Разместились, разговорились. На тот берег, разумеется. Ждать темноты. От еды и водки отказались: "На обратном пути, если вернемся".
- Слушай, старшина. Что, если я тебе своего парня подброшу? Молодца, каких мало. У меня там дело есть.
- А чего ж, давайте, если ручаетесь.
Помнится, я уже упоминал о парнях, которые перешли ко мне из стрелковой роты. Среди них выделялся своей красотой, обаянием и открытостью двадцатилетний Николай К-в. После моих уговоров, подав пример другим, он махнул рукой и выразил свое отношение поговоркой: "Раз такая пьянка - режь последний огурец!"
Я тотчас послал за ним. Он уже, как и вся рота, был информирован об утреннем инциденте.
- Не приказываю, а прошу. Пойдете с полковой разведкой, а на обратном пути свернете налево, проползете до зипуна с козой и... если свой - будем знать вы и я. Если немец, пошарьте его и принесите документы. Разведка подождет. А я вас прикрою огнем на случай...
- Какие разговоры... само собой... вот только темнить, если будут спрашивать...
У меня не было выбора, и в душе я не мог не согласиться с ним. Во всех случаях между мной и ротой не должно быть неправды или полуправды.
- Решено.
Ни раньше, ни позже не было у меня столь долгой ночи. Ложился, вставал, ходил, выходил...
- Идут, - сказал кто-то за моей спиной. Мамохин. А он-то почему не спал?
Парни спустились в блиндаж. Отойти, согреться. Дождаться рассвета. Были довольны. Языка не достали, но домик лесника, о котором много говорилось, засекли... Не всегда ему пустовать. Там по углам бутылки из-под вина.
Между тем улыбающийся во весь рот Николай протягивал мне немецкий аусвайс. Там значилось - ефрейтор Антон Зигель...
На счету пулеметной роты немало чужих смертей и ранений. Но эта смерть запала мне в память как никакая другая. Много раз, уже после войны, конечно, бывая в Германии, я не мог отделаться от чувства своей причастности к судьбе любого из встреченных мною немцев: не твоего ли деда я убил? Или отца, брата?
13
Мгновенно разнесшаяся весть сделала свое дело. Главным образом тем, что дала первый наглядный урок отречения от ставших неуместными лучших человеческих качеств.
Первый, шоковый, но еще далеко не достаточный.
Несчастная 33-я Армия генерала Ефремова, попавшая в окружение под Вязьмой, ценой тысяч жизней задержавшая немецкие дивизии, спешившие покончить с Москвой, и тем самым спасшая столицу, боролась и умирала где-то неподалеку от наших собственных позиций. Едва ли не каждую ночь выставленные мною посты помогали вышедшим из окружения солдатам и офицерам преодолевать уже ледовую Нару.
По строгому приказу мы должны были направлять их прямиком в штаб полка. Большей частью мы так и делали. Но когда ротного комиссара не стало, а нового теперь уже политрука, назначенного из числа моих московских товарищей (после каких-то краткосрочных политкурсов) я не опасался, мы отважились на большой риск: желавших остаться ставили на довольствие и зачисляли в пулеметный расчет. Ибо и оборона не обходилась без жертв, а у старшины, мудрого кадрового служаки, был постоянный резерв, из которого мне собственно перепадала только водка в манерке, на которую неизменно зарились многочисленные инспекции, приходившие из дивизионных и армейских штабов, где ежедневных стограммовых стопок не полагалось.
...Теперь, когда я пишу об этом, меня не оставляет мысль о возможно наших особых симпатиях к несчастной, погубленной 33-й Армии.
Дело в том, что наша Первая гвардейская мотострелковая дивизия находилась какое-то время в составе 33-й Армии. И хорошо помню, что мы уже были в строю, ожидая команды на марш в район Вязьмы.
Неведомо почему нас "отстегнули" за несколько минут до отправления. Что это было за чудо, избавившее дивизию от кошмаров окружения? Как бы там ни было, мы, как это легко объяснить, не только сопереживали и сострадали, слушая горестные повествования прорвавшихся через непроницаемую стену окружения. То были мученики и за нас самих.
Однажды ночью в сильный декабрьский мороз со стороны моста, перекинутого через Нару, - влево от моего убежища - раздался пронзительный женский крик. Замолк и спустя минуту-две снова повторился. Я в это время находился в одной из пулеметных точек, следуя своим еженощным бдениям. Все,
кроме дежуривших у пулемета, бросились наружу. С оружием наготове пробежали мы метров сто и остановились, пораженные странным зрелищем. Луна, помнится, была на исходе и заволакивалась тучками, но можно было различить контуры трех человек, лежавших на льду, уже ближе к нам, но чего-то выжидающих в падающей от моста тени.
Время от времени немецкий пулемет, как бы играючи, постреливал в сторону моста. Мы залегли, и как только цель засветилась, открыли по ней огонь. У меня к этому времени был прекрасный немецкий "шмайсер" и полный ящик патронов к нему. Солдаты были вооружены винтовками. Беглецы ускорили движение и вскоре перешли на бег. Немец молчал.
Добравшись до "дому", мы стали разбираться. Двое мужчин и одна женщина. Один из мужчин был солдатом стрелковой роты, бросившимся на помощь женщине. На руках у него был ребенок, спавший под грудой теплых вещей.
Другим мужчиной оказался, как он сам представился, младший лейтенант, командир взвода, как значилось по предъявленному им удостоверению.
Ситуация быстро разъяснилась. Лейтенант, вышедший из окружения с перебитой, наспех забинтованной рукой, нашел у женщины-еврейки более чем ненадежный кров. Но он успел хотя бы выспаться после многих бессонных ночей, подкрепиться чем было, перебинтовать руку, от которой несло йодом. И женщина, и офицер видели друг в друге спасителей. Все шло как нельзя удачней, но на середине реки выстрел поранил левую руку матери, и ребенок, еще грудной, выпал на лед. Но даже не пискнул: шли, как водится, пригнувшись. Своего первого крика раненая не слышала, "вот только, когда меня ухватили за левую руку".
- Это я, - сознался солдат. - Откуда ж мне было знать?
- Что же было после ранения? - спросил я лейтенанта. - Ведь вы как-то двигались.
- Лег на спину. Мальчонка положил на живот, держал зубами, полз на спине... Трудно, но можно... Я за эти дни и не к такому привык.
Улица была пустой из конца в конец. Но в одном из домов притаилась семья: мать, дочь, внучок, сын дочери. Отец его встретил войну на границе, а больше она ничего о нем не знала. На свой страх и риск я оставил их в покое. Лишь бы не высовывались. В этом-то доме мы и поместили лейтенанта и его боевую подругу. Лечила их наша санинструктор Соня, бойкая, умелая и неприступная. Не по "прынципу", как говорил об этом старшина, а потому что "семейная девочка, не позволяет себе всякого-этого".
Вскоре мы оставили Наро-Фоминск, предварительно взяв его с бою, и что было со спасенными дальше, не знаю. Но о девушке-санитарке не могу не сказать пары слов. И все для того, чтобы стало понятней, "как закалялась сталь". Ибо и только что рассказанное служило нарождавшемуся в наших сердцах ожесточению. Без чего, что там ни говори, нет войны.
...Был вечер. Помню, что ужинали, когда все та же разведка, захватив языка, ворвалась на радостях в дом и потребовала водки. Пока они пили-ели, ибо и от чая не отказались, я разговорился с пленным. Подошла и села рядом Соня, свившая себе гнездо на хозяйской печке, которую порой протапливали.
То был типичный немец - рыжий, дородный, вежливый, внимательный "Графикус", как сказали бы римляне, то есть доподлинный, точно в книге описанный. Музыкант из Кенигсберга. Отец семейства, "хотя одни дочки!". Ни Чайковского, ни Мусоргского не слышал.
- Ну, а Вагнера? - в некотором раздражении спросила его Соня.
- Вагнер - это хорошо. "Тангейзер".
И шепотом:
- Но, говорят, у него отец... не тот, который записан ин фамилиенбух... понимаете, фрейлейн... другой, и притом же еврей...
О школе, которая напротив, он может многое рассказать. Там живут солдаты. Но холодно. И нет удобств. "Приходится бегать ин конъюнктуртуалет под вашими выстрелами. А вы не пропускаете случай".
Едва я добрался до самого важного, как подъехала штабная машина и разведчики, поднявшись с мест и обнажив оружие, стали выводить фрица в темноту ночи.
Соня моя встрепенулась, будто ее укололи:
- Ну как вы можете? Он же думает, что его на расстрел ведут.
- Ну и пусть думает...
- Как не совестно. У него семья, дети!
И тут произошло непредвиденное.
Немец остановился, повернулся к девушке, радушие, только что трепетавшее на его лице, сменилось презрением, и он на вполне приличном русском сказал: "Не выиграть вам войну. Нет! Рабочие в солдатских шинелях не изменят фюреру".
И пошел к выходу. Соня, закрыв лицо, зарыдала. От стыда. И этот ее плач был эффективнее многих политучений.