Я даю себе передышку — разливаю шампанское и водку, а потом с аппетитом закусываю. Ира, как я и предполагал, нехотя ковыряется в салате и поглядывает на свой столик. Там сидят три кобеля и одна сучка, худущая, как велосипед в понедельник. Такая троих не потянет, хотя и говорят, что худые злоебучие. Я собирался настукать им по ебальникам, если начнут возникать, но быки не ведутся, жуют силос без эмоций, даже, как мне показалось, рады, что избавились от Ирки. Тот, который с ушами маньяка, кроме бутылки ни на что больше не смотрит; у рыжего ботало подвешено так, что не может находиться в состоянии покоя; третий — очкарик с жестами учителя математики — производит впечатление стойкого онаниста. Вроде бы все у них есть, а какие-то надломленные, напоминающие собак, перееханных легковушкой: остались живы — и зачем?!
   Зато за соседним с ними столиком, где сидят два бухих подсвинка, явно недовольны, что красивую телку сняли не они. Особенно дергается тот, в котором побольше сала. Другой, видимо, его шестерка, потому что при одинаковом росте умудряется заглядывать снизу вверх, постоянно его притормаживает. Зря, мне похуй кого пиздить: трех бычков или двух подсвинков. Шестерка пошептался с официанткой, и та привела двух сосок, размалеванных, как импортный гондон. Такие высосут все из карманов и всего лишь капельку из хуя. Первое — за ночь, а второе — за пятилетку, не быстрее. На их столе посуды становится в два раза больше, зато еды и выпивки в три раза меньше. Халявы помнят старый способ наема на работу: чем больше жрешь, тем лучше работаешь. Хуйня это все! Чем больше жрет, тем больше срет. И еще стучит, сука яровая, на тех, кто живет лучше.
   Ирина все реже облизывает верхнюю губу и поправляет волосы. Ей хочется более энергичного продолжения. Я и сам не прочь переместиться туда, где не так стадно. Держат меня в кабаке подсвинки. Появилось у меня предчувствие, что поимею с них и нехило.
   Они договорились с сосками, официантка притаранила им сверток с закуской и три бутылки коньяка. Оба, судя по обручалкам, женатые, значит поедут на дачу или к корешу-холостяку, где нахуярятся до поросячьего визга, и утром в туалете найдут трясущейся с похмела рукой не хуй, а прыщ медицинский — раз поссать и кончится, долго будут брызгать мимо унитаза и еще дольше вспоминать, выебли кого-нибудь или их самих вдули. Так и не вспомнят — в этом их счастье.
   Шестерка пытался расплатиться с официанткой, но не очень шустро, совсем даже медленно, и его семерка успел сделать это сам. Денег у него было вагон и маленькая тележка и не боялся показывать. Значит, из новых кооператоров. Он пришел в кабак повыебываться, поэтому я и не смог сразу определить, к какой категории отнести его. Что ж, в калачных рядах и не таких видали.
   Я подзываю официантку. Счет уже готов, она кладет его передо мной и напрягает пизду и очко. Ни ебать, ни намыливать у меня нет времени и желания. Я расплачиваюсь и даю щедрые чаевые. Последние не столько для официантки, сколько для Иры. Бестолковые бабы по количеству чаевых в первый день знакомства определяют, широкая ты натура или в мужья и такой сойдешь. Начиная со второго дня ты должен быть скромнее, потому что тратишь уже не свои деньги, а ваши. Официантка все еще не врубается, что ее наебали. Я подмигиваю на прощание и показываю глазами на Иру. Мол, благодари ее, что осталась без неприятностей.
   Ира не спрашивает, куда мы направляемся. Веду уверенно — и ей этого хватает. Решила сыграть ва-банк. И во взгляде искорки, словно перебравшиеся туда из бокала с шампанским, и ожидание чего-нибудь покруче крутого кипятка. Странно, ей лет девятнадцать-двадцать, красива, а будто ни разу не обжигалась с мужиками. Скромно приписываю такое ее поведение своей неотразимости.
   В вестибюле народа ни много, ни мало. У гардероба покачиваются четверо молодцев. Судя по рожам и жестам, из фабричного стойла, отпущены в ночное по поводу получки. Напиться — напились, а снять кого-нибудь — не получилось. Ничего, если девок не найдут, на хуях прокатятся. Рядом с ними стоят подсвинки с блядями. Они уже оделись и втроем направляются к выходу, а семерка задерживается, сует чаевые гардеробщице, шустрой бабульке. Дает много, потому что она чуть ли не до земли кланяется. Он смотрит на нее и балдеет с самого себя. Он, быдло, всю жизнь унижался, а теперь хочет отмыться, унижая других. Даже если кто-то так же, как ты, добровольно пожрал говна, это не значит, что ты перестал быть говноедом, просто вас стало двое. Можно и в этом найти утешение. Деньги он сует в жопник — задний карман штанов. Лучше бы прямо на пол бросил — все больше труда вору. Ну, как у такого лоха не посунуть лопатник?! Я останавливаюсь рядом как раз в тот момент, когда он трогается с места. Подсвинок налетает на меня.
   — Поосторожней! — возмущаюсь я, но не сильно, чтобы не разозлился.
   — Прости, брат! — извиняется он, брызгая слюной.
   Я отталкиваю его прямо на четырех пролетариев. Им только и нужен повод, чтобы растратить припасенную на баб энергию. Сначала на словах. Я успел сунуть гардеробщице свой и Ирин номерки и получить плащи, пока подсвинок перебрасывался хуями с пролетариями и обещал выебать всех в радиусе десяти километров. Наши плащи, черные, из мягкой кожи, были похожи, как брат и сестра. Мелочь, но приятно.
   Одевались мы, наблюдая, как мочат подсвинка. Несмотря на грозный вид и еще более грозные обещание, свалился он после первого удара и больше не дергался, только хрюкал, когда его буцали. Заебал Кирюха свинку, хуй пожарим свежанинку. На семеркино счастье бабы в вестибюле подняли визг и попрыгали ребятам на шеи — хороший повод познакомиться. Ира не визжала, лишь крепче вцепилась в мою руку. На драку смотрела с азартом, точно сама метелила подсвинка. Я не стал обламывать, дал ей досмотреть до конца. Бой и секс как-то связаны между собой. Я после удачной драки превращаюсь в грозного ебаря по кличке Неутомимый. Да и бабы, когда посмотрят на мордобой, становятся чувственнее, горячее.
   Моя «девятка» поджидала меня у входа в ресторан. Я купил ее две недели назад, нулевую, муж матери подсобил. Откинувшись, я почти месяц жил у матушки, чтобы мусора поменьше мозги ебли. Она долго хранила верность папане, надоедая мне избыточной материнской любовью, но когда я двинул по этапу в третий раз и надолго, обзавелась мужем, полковником в отставке. Он боялся моего приезда. По его понятиям вор в законе — это тупой урка, у которого недостаток извилин компенсируется избытком татуировок. Я, в свою очередь, считаю, что у вояк отсутствие мозгов возмещается количеством звездочек на погонах. В отличие от полковника, я оказался прав. Поразило его уже то, что приехал я в новом костюме, при белой рубашке и галстуке, а когда сели за стол и я пообщался с маманей на английском, французском и немецком, полковник был сражен наповал. Он владел только немецким и то со словарем, даже с двумя.
   Он работал директором досаафовской автошколы, куда я и был зачислен, чтобы участковый поменьше на меня лаял. Раньше я не питал особой любви к машинам, предпочитал ездить пассажиром. Батя давал покататься на служебной «Волге». Я пофорсил перед корешами и на этом закончил. Не царское это дело — в пизде ковыряться: прикажу — выебут. Есть шофер, пусть и возит. Теперь же, прокатившись пару раз на полковничьей «Волге», я решил обзавестись собственными колесами.
   Сев за руль, я сразу вспомнил, чему меня учил отец, повел машину уверенно. Кстати, она очень напоминала батину служебную, мне кажется, именно поэтому маман и вышла замуж за отставника. Мы с ним пару раз даванули на кухне, поболтали о том о сем, и он пришел к выводу, что я хоть и вор, но в законе — как бы в генеральских чинах, а он всего лишь полковник и субординация требует… В общем, зауважал он меня хоть и по-военному, зато от всей души, и через месяц я имел права и справку в мусорятник, что работаю в автошколе шофером и часто езжу в командировки. Надзор мне теперь был похую.
   Мы с Ирой сели в «девятку», я запустил движок. Пока он прогревался, достал из кармана толстый темно-коричневый лопатник с золотой монограммой в верхнем правом углу. Света ресторанных огней было достаточно, чтобы рассмотреть добычу. Деньги были разложены по отделениям: мелкие, крупные и валюта. Раньше валюту в нычках держали и боялись пиздануть о ней кому бы то ни было. Пока я сидел, здесь многое поменялось. Я переложил крупные и валюту себе в карман, а лопатник швырнул на тротуар. Пусть погуляет по рукам.
   Ира с недоумением посмотрела на него, потом на меня. Сообразив что-то, перевела взгляд на крыльцо, где шестерка и одна из блядей поддерживали семерку, и все поняла. Выражение мордашки не изменилось, только в теле появилась напряженка: не свалить ли, пока не поздно? Движок уже прогрелся и можно было ехать, однако я не спешил, давал Ирине время сделать правильный выбор. В подобных ситуациях любопытство в бабах перебарывает порядочность. Позже они объясняют это надеждой исправить преступника, на худой хуй — любовью, ни одна еще не призналась, что нарвалась на незнакомые дела и с радостью сунула в них нос. А семерка стоял, покачиваясь, на крыльце, размазывал по еблищу темную юшку и трусливо оглядывался. Сломался, подсвинок. Нет, теперь уже не подсвинок, а боров.
 
Мы ебали — не пропали
И ебем — не пропадем.
В смысле, лодку захуярим
И по морю поплывем.
 
   На похороны отца приехал первый секретарь обкома Перегудов. Это был седой мужик с грубым лицом, на котором крупными буквами было написано единственное чувство — чувство долга. Сталинская выучка так и перла из него. Странно было, что он умудрился выжить в брежневской компашке, и не менее странно, что, кроме советской власти, любил еще и моего отца. Может быть потому, что не имел собственных детей, а мой батя был похож на того сына, которого хотел иметь хозяин области, или может быть потому, что Перегудов всю жизнь делал только то, что надо, а мой старик вытворял, что хотел, и при этом успевал и с делишками управиться, и водки попить, и баб поебать. На днях заканчивался испытательный срок, который Перегудов назначил моему отцу отбыть в первых секретарях горкома, и мы должны были перебраться в Толстожопинск. Однако бате суждено было навсегда остаться в Жлобограде. Народу на его похороны привалило дохуя и больше. Простой люд его любил. Быдло уважает тех, кто умело ебет и их, и своих шестерок. Бабы дружно ревели, мужики держали на мордах строгость и сожаление, а мне было весело. Я балаболил с дочкой секретаря райкома, красивой девахой на год старше меня. У нее уже проклюнулись сиськи и зачесалась пизденка, и я готов был унять этот зуд. Мы тихо перекидывались тонкими, как жидовский бутерброд, намеками и еле сдерживали смех. Разве можно было нюнить в чудный, солнечный, бабьелетинский день?! Уверен, что батя не обиделся на меня. Он сам жил по принципу «Эй, держи хуй бодрей!»
   На поминках Перегудов дернул стопарь водки, что-то пробурчав перед этим, и повалил на выход, даже из приличия не притронувшись к закуске. Зажрался — хуй за мясо не считает. Ну и соси хуй, как Сталин трубку. О нас с матерью и не вспомнил, любовь старого мудака распространялась только на батю. Кто-то из бывших отцовых холуев, желая обратить на себя внимание, напомнил первому секретарю обкома о нас. Перегудов на ходу прохрипел:
   — Позаботьтесь.
   Заботиться предстояло новому первому Еремину, мужу любовницы моего отца, погибшей вместе с ним. «Бывают в жизни злые шутки», — сказал петух, слезая с утки.
   Что выпало на долю матери — не знаю, она никогда не жаловалась, хотя раньше казалась мне манной кашей, размазанной по столу. Такое впечатление, что ей досталась по наследству от мужа часть его силы, стойкости. Мне тоже кое-что отвалилось, благодаря чему я и выжил.
   С неделю меня не трогали. То ли жалели, то ли — что скорее всего — ждали команды нового хозяина города и не могли поверить, что на меня теперь можно безнаказанно наезжать. А затем понеслась пизда по кочкам!
   Начали учителя. Им по долгу службы положено было пример подавать. Я получил первую в жизни двойку, а следом еще несколько, хотя тупостью не страдал с детства. Ученики правильно поняли наставников и прореагировали, как умели. Мой одноклассник и самая верная шестерка, сын завуча Веретельников попытался опустить меня в одиночку. Дрались за школой. Я быстро справился с ним, завалив под куст на опавшие листья. Когда я сидел на Веретельникове и задавал традиционный мальчишеский вопрос: «Сдаешься?», на меня налетели толпой бывшие мои холуи. Отпиздячили на славу, еле дополз до дома. На улице еще держался, а запершись в своей комнате, упал ниц на кровать и заревел, как девчонка. Наверное, предчувствовал, что плачу последний раз в жизни. Сейчас у меня слезы текут лишь на ветру и когда выхожу из теплого помещения на мороз, что иногда ставит меня в неловкое положение. Отводил душу до прихода матушки из школы. Гардеробщица стукнула ей, что мне вломили. Маман побулькала угрозами, собралась исполнить их тотчас, но тут я неловко повернулся и вскрикнул от боли в пояснице. И мать сломалась. Она осела на пол рядом с кроватью и зарыдала раза в три мощнее, чем я перед этим. На следующий день она пойдет в гороно и откажется от директорства в пользу Веретельникова-старшего. Я узнаю об этом через несколько лет, в течении которых буду считать, что сняли ее по приказу Еремина. Как ни странно, он не трогал, не до нас было. Сначала запил, но скрутила язва, попал в больницу. Там подлечили и отправили в санаторий, а когда вернулся, надо было сдавать дела и переезжать в область. Перегудов решил иметь у себя третьим секретарем первого из Жлобограда, кого — не суть важно. Зато начальник милиции Муравка, который умотает в Толстожописк вместе с Ереминым (попутного хуя в жопу им обоим!), до отъезда попил из нас кровки. Он дважды шмонал наш дом и дачу, перерыв, как кабан под дубом, но так и остался с хуем. Матушка сообщила ему, что сожгла документы, показала ворох пепла, но Муравка ей не поверил. Я запомню это.
   После драки я два дня отлеживался, боясь вздохнуть на полную грудь и глянуть в зеркало. Жизнь казалась такой хуевой, что даже вешаться не хотелось. Несколько дней я шлялся по городу, подыскивая способ умереть поужасней. Пусть мои враги покорчатся от раскаяния! Им будет так же жалко меня, как мне самого себя! Ну и прочая хуйня… Потом догнал, что быдло совесть не мучает. Да и по наследству мне досталась твердая сердцевина. Дед был казак, отец — сын казачий, а я — хуй собачий?! Ну, уж нет, держитесь пидоры! Эта злость и помогла мне разобраться в самом себе и раз и навсегда поставить крест на мысли о самоубийстве. Лучше, конечно, с того света на всех ссать, чем на этом хуй сосать, но еще лучше — выстоять, не скурвиться и не ссучиться. Приняв это решение, я и нашел то, что мне нужно было — бакланью хазу (школу каратэ).
   Школа — громко сказано. Три раза в неделю тренировались в заводском спортзальчике два с половиной десятка парней в возрасте от пятнадцати до тридцати. Каратэ тогда только появилось у нас. Учили русский вариант, без лишних японский вычурностей. Жизнь в нашей стране сложная, чайные церемонии некогда разводить, часто времени — на один раз по пиздюлятору заехать. Не успеешь — хуи-пряники поимеешь.
   До семи вечера я шатался в этом районе, рабочей окраине города, голодный и полный сомнений. Помогут ли? Может, лучше на бокс записаться? В спортзал я вошел вслед за двумя парнями. Они ввалились в раздевалку, где их встретили радостными матюками, а я потоптался в полутемном коридоре и нерешительно протиснулся через приоткрытую дверь в зал. В нос шибанула смесь запахов искусственной кожи, гниющих досок, мужского пота и нестиранных носков. Метрах в пяти от двери стояли двое босых парней лет двадцати пяти. Один в белых коротких штанах и куртке типа самбистской, перехваченной черным матерчатым поясом, очень стройный, мне даже показалось, что с неестественно сильно вогнутой спиной, другой в обычных темно-синих трениках, закатанных до колена, и красной майке с белой цифрой «11» на спине. Второй рассказывал, как он вломил кому-то, пересыпая речь словами «хочиджи-дачи», «сейкен», «маваши-гери», «сукун-уке». Грозная музыка этих слов выдула из меня остатки сомнений. Да и победил в драке обладатель темно-синих треников, закончив ее «охуевающим уро-гери».
   — Тебе чего, пацан? — заметив меня, спросил обладатель белой куртки и черного пояса.
   — Записаться хочу.
   — Куда? — спросил второй и подмигнул первому.
   — На каратэ.
   — Ты же после первой пиздюли соплями изойдешь! — хохотнул красномаечный.
   Белокурточный посмотрел на него с укоризной и сказал мне:
   — Тебе еще рано, мальчик. Подрасти немного и годика через два приходи.
   — Не рано, — ответил я, сжав кулаки.
   — У-у, какие мы грозные! — продолжал тащиться второй.
   — Да и платно у нас… — сообщил первый.
   — Сколько надо?
   — Тридцать в месяц.
   — Я заплачу.
   — И где ты их возьмешь? Сберкассу поставишь? — выебывался красномаечный.
   — Где надо, там и возьму.
   Белокурточный посмотрел на красномаечного: знаешь этого пацана? Тот скривил морду и пожал плечами: вроде бы видел где-то, а где — не помню.
   — Ты где живешь?
   Я назвал улицу.
   — О-о, из пыжикового квартала! — присвистнул красномаечный.
   Белокурточный посмотрел на меня по-другому, будто увидел старого знакомого, которого не сразу признал.
   — А как твоя фамилия, пыжиковый мальчик?
   Я назвал. И лишний раз убедился, что моего отца знал весь город, и почти все если не любили, то относились хорошо.
   — А я-то думаю, кого ты мне напоминаешь?! — воскликнул белокурточный. — На батю похож, ну, прямо копия! — и смутился, что упомянул о веревке.
   Напрасно, не наступил он мне на хуй, не сделал больно. Для меня отец все еще живой. Я и раньше с ним редко виделся, иногда по несколько дней не встречались. Он возвращался домой, когда я уже спал, а уходил, когда я еще спал. Просто он сейчас уехал в командировку, далеко и надолго. А пока я за него для себя.
   — Если бы не он, мы бы здесь не занимались, — сообщил белокурточный.
   Позже он расскажет мне, как поймал отца у входа в горком и, пока поднимались по лестнице, пожаловался, что не разрешают вести секцию каратэ, мол, слишком жестокий вид спорта. Это для нас-то — евроазиатчины?!
   — Пусть лучше спортом занимаются, чем водку жрут, — бросил батя на ходу своей шестерке, заправляющей в городе спортом.
   И, по словам красномаечного, добавил:
   — В здоровом теле здоровый хуй!
   Наверное, он предчувствовал, что эта секция поможет его сыну выстоять в жизни. И не раз.
 
«У каждого свой вкус!» —
Сказал индус,
Слезая с обезьяны,
И вытер хуй листом банана.
 
   Для справки: в лист банана можно вдвоем завернуться. Это какой же надо иметь хуище?! Про пизду молчу — испугаешь бабу толстым хуем! Они больше боятся изучающего взгляда. Многие потому и ломаются, что стесняются показать свои сиськи и жопу. У них, конечно, есть и то, и другое, но сегодня забыли надеть. Или нижнее белье, которое именно сегодня по ошибке надели не пасхальное. Только прожженные бляди и проститутки, которые не боятся ни ножа, ни хуя, ни любого взгляда, всегда готовы к тому, что ее прямо сейчас будут ебать. Судьба у них такая. Не понимают бабы, что если мужик хочет, ему по барабану, что там к пизде приросло и во что она упакована, а если не хочет, то какой же это мужик?!
   Я вез Иру по скромно освещенным улицам. Мерно скрипели «дворники», смахивая с лобового стекла запоздавшие, мокрые, мартовские снежинки. В России хуевым может быть все сразу, а хорошим что-то одно: или жизнь, или погода.
   Ирина открывает сумочку, смотрит на кошелек — на месте, берется за пачку болгарских сигарет, но вспоминает, что я за вечер ни разу не закурил, и передумывает.
   — Куда мы едем? — спрашивает она как можно равнодушнее.
   Каждая баба желает знать, где ее будут сегодня ебать. И сколько человек.
   — Я один живу.
   Она снова лезет в сумочку, берется за губную помаду. Опять передумывает. Она уже перехотела ехать ко мне, но никак не решится сообщить об этом. Сейчас попробует спровоцировать ссору, чтобы я сам послал ее не на хуй, а в пизду.
   — Помедленнее едь, — начинает она накручивать себя до оборотов двигателя «девятки».
   Я не спорю, сбрасываю обороты. И заворачиваю во двор — приехали. Такого поворота она не ожидала, забывает о ссоре, переключается на какие-то другие эмоции. Судя по заумному выражению лица, такие же глупые, как и предыдущие. Я наклоняюсь к правой дверце, открываю ее, вдохнув запах балдежных духов. Ух, сейчас мы будем тебя ебать, девонька! Она уловила мое настроение, сразу поглупела лицом до нормального женского — красивого — и довольно резво выпрыгнула из машины.
   Я живу в двухкомнатной квартире, которую подыскал для меня барыга. Она на пятом этаже и без черного хода. Я не собираюсь возвращаться на зону. Надоело мне полуграмотное быдло, общаясь с которым, и сам тупеешь. Буду теперь работать чисто, надеюсь, мозгов на это хватит. Мебель в квартире новая, но из разных гарнитуров. Складывалось впечатление, что хозяева, купив гарнитур, отбирали что-то одно, а остальное выкидывали. Кто эти хозяева — понятия не имею. Два раза в неделю приходит днем бабка из тех, что с моторчиком в жопе, шустро убирает и стирает, обращаясь с мебелью так же похуистски, как и я. Значит, не ее барахло.
   Что-то в поведении Иры было не так. Мне все время казалось, что она хочет сообщить что-то неприятное, но никак не решится. Непохоже, чтобы у нее были месячные: не круглая дура, не поперлась бы сюда, раньше дала бы понять. Обычно так мнутся перед тем, как сообщат о каком-нибудь своем недостатке: родинке, шраме, волосах на груди или жопе. Не заметили — ну, и помалкивай, дура, не обламывай человеку кайф. Сначала не до того, потому что так хочешь, что ничего не видишь. Потом тоже не до того, потому что видеть ее не хочешь. И вообще, любить — это выковыривать себе глаза.
   В прихожей висит большое зеркало и Ира останавливается перед ним. Ей, как и любой бабе, не нравится этот период — когда уже не чужие, но еще не еблись. Она любуется собой, заряжаюсь уверенностью. А я любуюсь ею, смотрю на волосы, которые поблескивают при ярком свете лампы, играют искорками, на узкую талию, на крутую попку и пытаюсь угадать, какие ноги скрывает длинная юбка. Ее тело уже рассталось с запахом плаща и сильнее пахнет женщиной, духи почти не слышны. Запах женщины — это чуть ли не главный признак воли, первые дни после зоны дуреешь от него, хуй сутками стоит выше шляпы.
   Я подошел к Ире, обнял за плечи. Тело мягкое и теплое, косточки тонкие. Мой хуй прижимается к ее попке, мостится между ягодицами. Я развожу губами ее шелковистые волосы, добираюсь до шеи, целую коротко, еще и еще… Я не вижу ее лицо, но знаю, что зажмурила глаза и закусила нижнюю губу, чтобы не всхлипнуть от удовольствия. Мои руки добираются до ее сисек, больших, с трудом помещающихся в моих руках, сжимают их и поднимают вверх, пока упругие комки внутри них не проскальзывают, опускаясь, под моими ладонями. Ира вздрагивает и поворачивает ко мне лицо с закрытыми глазами, предлагает губы, приоткрытые, с поблескивающей от слюны красной губной помадой. Я поворачиваю ее всю, обнимаю крепче и заставляю привстать на мысочки. Бабам, как и прочим примитивным существам, важен количественный показатель, в данном случае — рост: чем длиннее, тем лучше. Вот я и даю ей почувствовать всем ее вытянувшемся телом и напряженными ступнями насколько я выше ее. Я прикладываюсь к губам, сочным и податливым. Обычно поцелуи мне не шибко вставляют, а вот Ирины губы оказались на удивление сладкими. Я подхватываю ее на руки и несу в спальню.
   Половину комнаты занимает кровать. Что вдоль, что поперек ложись — станок ебальный. Бабка с моторчиком сегодня поменяла белье, и когда я сдергиваю покрывало, комната наполняется запахом ароматизированного стирального порошка и морозного воздуха. Создается впечатление, что простыня холодна, как снег. Я кладу на нее Иру, напряженную, с зажмуренными глазами, и быстро распаковываю — пуговицы так и летят во все стороны! Я завожу палец за резинку трусов сбоку, на шве, и резко дергаю. Порванные, они легко сползают по одной ноге. И еще быстрее расчехляюсь сам.
   Ира успела прикрыть сиськи рукой. Видимо, считает, что слишком большие. Дура! Я развожу ее руки и ложусь волосатой грудью на набухшие соски. Одна моя любовница жаловалась, что у мужа грудь лысая, а ей все хотелось, чтобы хоть одна волосина зацепилась за сосок. Ну, Ириным не заблудиться бы. Я кладу ее руку на хуй, вздыбленный, потолстевший. Ее тонкие пальцы как бы нехотя прикасаются к нему, потом обхватывают смелее, сдавливают, двигают шкурку по напряженным мышцам, внутри которых настойчиво пульсирует кровь. Я раздвигаю ее ноги, приподнимаю, сгибая в коленях. Моя залупа упирается в лобок, покрытый густыми, мягкими и влажными волосами, опускается ниже, на мокрые губы. Ирины пальцы отскакивают от хуя, словно обожглись. И зря, не так бы больно ей было, если бы сама воткнула. Я медленно засовываю его. Идет туго, как в прорезиненную вату. И застревает. Этого я не ожидал. По морде целка, а по пизде блядь — такое мне часто попадалось, а вот обратное — впервые. Куда денешься от исключений?! Я малехо высовываю хуй и как бы с разгона втыкаю по-новой. Ирочка дергается и сдавленно икает. Преодолев упругую вату, хуй легко движется дальше, до упора, пока яйца пускают, и так же свободно выходит. Мне кажется, что он движется сам по себе, а я пытаюсь пристроиться к нему и отхватить чуть-чуть удовольствия. Ира уже пристроилась. Она еле слышно всхлипывает-стонет, когда хуй удачно проезжает по клитору или задевает какую-то складочку во влагалище. В ее стонах не столько кайфа, сколько удивления, что ебля так приятна. Кончить она не успевает. На первый раз обойдется, и так впечатлений через край, сейчас польются из пизды. Я сползаю с нее, перевожу дыхание. Заебись жить на речке Бизь!