Отхекавшись, поворачиваюсь к Ире. Она все еще с закрытыми глазами, успела натянуть на себя одеяло, но еще не разревелась. У баб особое отношение к слезам, они служат чем-то типа проявителя и закрепителя для необычных случаев жизни, которые хотелось бы надолго сохранить в памяти, независимо от того, хорошие или плохие. Если случай очень большой, обрызгивать его можно и на людях, чтобы побыстрее, а то растащат. Если не очень, тогда нужен близкий человек. Мужикам, чтобы стать друзьями, надо вместе выпить или, на худой конец, жизнью рискнуть, а бабам — обязательно пореветь. Поразмазывали взаимно сопли — подруги на веки вечные, то есть, до первого неподеленного мужика. Ира при мне не ревет. Значит, не считает близким человек.
   Я завожу руку под ее голову, кладу на ее дальнее плечо. Легкое движение — и Ира уже на боку, лицом ко мне, причем носик уткнулся в мою грудь. В такой позе даже Маргарет Тетчер заревела бы. Ира то же вроде бы не против, но никак не решит, с какого всхлипа начать.
   — Что так долго в целках ходила? Не попадался отважный парень?
   — У-у, — мычит она.
   Такое впечатление, будто у нее язык встал, поэтому и не может говорить.
   — Серьезно?!
   — Угу.
   Выплюнула бы хуй изо рта и сказала внятно.
   — Что — угу?
   — Импотенты чертовы, все им не так!.. — с неожиданной для меня злостью произносит она.
   Значит, кому-то предложила, а он не захотел и что-то вякнул по поводу ее внешности. Плохие на Руси делишки: хуев уж нет, одни хуишки. А бедная девочка зациклилась, поэтому и боялась ехать со мной.
   — Прямо все импотенты?! — подшучиваю я.
   — А этим не я была нужна, а папа.
   — Кто он?
   — Пенсионер областного значения.
   — Давно?
   — Вторую неделю.
   Полторы недели назад в Толстожопинске было что-то типа демонстрации протеста. Сотни две интеллигентов-неудачников, хлебнув слишком много водки и перестроечных веяний, учинили размахивание гневными плакатами у местного Белого дома. Бывает, и хуи летают, а бывает, прыгают, и ногами дрыгают. В итоге попадали самые высокие головы в обкоме и облисполкоме.
   — У тех, что с тобой за столиком сидели, предки тоже стали пенсионерами?
   — Да. Кроме Генки.
   — Это который с поросячьими ушами?
   Она хихикнула.
   — Нет, это Петька. Генка рыжий.
   — Теперь понятно, почему он без умолку балаболил.
   — Он всегда такой.
   Я заметил, что самые болтливые — это рыжие и заики, последние даже спят с открытым ртом. С заиками все ясно, а вот почему рыжие — вопрос на засыпку.
   — Папа целыми днями дома. Закроется в кабинете и ходит из угла в угол, — рассказывает она.
   — Зато маман, наверно, не нарадуется: есть кого сутки напролет пилить.
   Ира крепче прижимается ко мне и прячет лицо. Я перемещаю руку на ее щеку и обнаруживаю тонкую влажную тропинку. Ну, вот мы уже не чужие…
 
Как у наших у дверей
Раздают всем пиздюлей.
Получай-ка, пидорас,
Толстым хуем прямо в глаз!
 
   Самое главное, чему я научился в бакланьей хазе, — вставать после того, как настукали по еблищу. Вставать и продолжать драку. До победы. Я до сих пор помню, как отрываю от пола гудящую, как улей, онемевшую голову, промокаю рукавом футболки кровь, хлестающую из разбитого носа, и продолжаю отрабатывать блоки в спаринге, и мой напарник Вэка, который был на два года старше и на полголовы длиннее, прекращает лыбиться. А тренер Андрей Анохин, тот самый белокурточный, произносит, обращаясь как бы ко всем:
   — Кёку-сенкай — не для маменькиных сынков.
   Маман сначала благосклонно отнеслась к моим занятиям каратэ. Я навешал ей, что в стране икебан и чайных церемоний все виды спорта так же красивы и утонченны. Первое мое возвращение с фингалом под глазом она перенесла спокойно, второе было списано на хулиганов, но после третьего захотела узнать, кто в доме хозяин. Мне выдвинули ультиматум: никаких каратэ, по вечерам никуда из дома, сидеть с ней и горевать о безвременно покинувшем нас отце, который последний год ебал кого угодно, только не ее. Я попробовал объяснить, потом — уговорить. В ответ слышал что угодно, кроме разумных доводов. Тогда я психанул и рявкнул любимую фразу бати:
   — Заткнись, дура!
   Она постояла с открытым ртом традиционные бабьи минут пять, а потом заревела. Как сейчас понимаю, от счастья: сын стал мужчиной, теперь есть на кого опереться. С тех пор все важные решения она принимала, посоветовавшись со мной, и давала мне в два раза больше карманных денег.
   Мой день начинался в шесть утра. Я бежал в парк. Сейчас кажется, что погода всегда была мерзопакостной: дождь или снег, грязь и ветер, обязательно встречный. Ветер в харю, а я хуярю. Изредка попадались прохожие, которые смотрели на меня с иронией и завистью: нехуй ему делать, нам бы его заботы. В парке была спортплощадка с турником и шведской лестницей, где я под сонными взглядами собачатников и лай их питомцев делал упражнения на дыхание и отрабатывал каты. После школы, пока маман не было дома, я шел в гараж, холодный и пустой. Батя не хотел покупать машину, говорил, что хватит мороки со служебной. Машину у нас забрали, выселили бы и из служебного дома, но среди городской шишкарни в то время вошли в моду квартиры в доме с лифтом, в который все и перебрались, один батя жил в коттедже, чтобы не переезжать дважды. В гараже висела самодельная груша — мешок с песком и опилками и приделан к стене макевар — пружинящая доска из твердого дерева. Сделал все сам, хотя до этого считал, что руки у меня под хуй заточены. Получилось, конечно, не супер, но меня устраивало. Вторую тренировку я посвящал отработке ударов. Когда бил по груше, из мешка вылетали облачка пыли и сыпался песок, а когда по макевару, грохот стоял такой, будто крушу мебель. Четыре вечера в неделю я проводил в парке на спортплощадке, а по вторникам, четвергам и субботам шел в спортзал. Я заходил в раздевалку, переполненную невыветриваемым запахом мужского пота (позже я побывал во многих раздевалках, но везде запах был одинаков), и кто-нибудь, увидевший меня первым, радостно кричал:
   — Чижик-пыжик пришел!
   — Можно начинать тренировку! — подначивал другой.
   А я запиздюривал в ответ:
   — А ну, пошевеливайтесь, пацаны-мальчишки с грязным пузом, мои трусы вам по колено!
   Жлобы, которым я был по пояс, каждый раз тащились с этой дурки так, будто слышали ее впервые. Особенно Бурдюк — двухметровый амбал в полтора центнера весом. Зачем при такой комплекции заниматься каратэ — об этом знал он один. Впрочем, почти все амбалы, которых мне доводилось встречать по жизни, не умели драться и были трусами, потому что жизнь не научила их бороться, никто ведь на них не нападал. Все эти ребята относились ко мне как к равному, не унижали, но и скидок на возраст не делали, и уважали только за то, что я не слабее их духом. С тех пор мне уже никогда не удавалось быть равным среди равных, я всегда оказывался выше.
   Опаздывать на тренировку было больно. На сколько минут опоздаешь, столько ударов и получишь. Кидаешь кости на татами, и доброволец, твой заклятый друг, от души лупит тебе по жопе резиновой подошвой рваного кеда, который в свободное от работы время висит на стене, на видном отовсюду месте. Били умело, с оттягом, казалось, что татами вместе с тобой подпрыгивает. И попробуй покажи, что больно! Засмеют, затюкают, сам уйдешь из группы. Доставалось и во время тренировки за всякие нарушения да и за ротозейство. Стоило щелкнуть ебальником, как сразу по нему и получал.
   После тренировки я в компании со своим спаринг-партнером Вэкой — неглупым и хитроватым пэтэушником, вожаком малолеток в Нахаловке, самострое на окраине города, — и еще тремя-четырьмя пацанами шли на практические занятия. Молотить друг друга в спортзале — процесс, конечно, интересный, но пресноватый, как онанизм — ебля вприглядку. Мы шли по темным улицам рабочей окраины и высматривали жертву. Нам нужен был пьяный мужичок или парень, случайно залетевший сюда из соседнего района. Прямо на глазах у него мы бросали на пальцах, кому начинать, а потом подбадривали жертву, чтобы продержался дольше пяти ударов. После пятого в драку разрешалось вступать всем. Особым шиком считалось завалить с первой пиздюли. Месяца через три у меня такое стало получаться. Вэка шмонал вырубленного, забирал деньги.
   — Какая разница, кто их пропьет?! — сказал он в оправдание, когда в первый такой случай я начал пускать пузыри.
   С добычей мы шли вглубь Нахаловки, здороваясь с кучками шпаны, которые скучали на скамейках, курили и лузгали семечки. У меня в классе поход в этот район даже в дневное время приравнивался к подвигу. Уйти отсюда небитым — что с хуя неебанным соскочить. Вскоре все меня здесь знали и доставали, особенно девки, дурацким вопросом:
   — Чижик-пыжик, где ты был?
   — На базаре хуй дрочил! — отвечал я, вызывая гогот парней и прысканье кошелок.
   Вэка покупал самогона, кто-нибудь притаскивал закусь. Пока было не очень холодно, пили прямо на улице на скамейке, а когда долбанули морозы — у кого-нибудь на хате. Обычно у Таньки Беззубой — симпатичной давалки, у которой не хватало верхних резцов, отчего мордяха казалась на удивление блядской. Да она и была таковой. Точнее, не блядь, а подруга на ночь и притом очень добрая. Она жила с бабкой, которая в ее жизнь не вмешивалась. Бабка любит чай горячий, внучка любит хуй стоячий. В моей памяти Танька сохранилась сидящей на спинке скамейки под кленом, облетевшим, голым. Один разлапистый лист лежал на сиденьи скамейки, и Беззубая припечатывала его острым носком туфли в такт мелодии, которую слышала только она. Вэка стебался, что мелодия эта звучит так: «Да-ла-та-та-рам-да-ром». Танька лузгала семечки, вставляя их в левый угол рта, а шелуху выплевывала себе на юбку, короткую и натянувшуюся между раздвинутыми ногами, отчего видны были бледные ляжки и темное пятно между ними, которое я сначала принял за трусы.
   — Красивенький мальчик, — сказала она, выплюнув шелуху. — Кто такой?
   — Чижик-пыжик, — представил меня Вэка. — Из пыжикового квартала.
   — Да-а?! — протянула Беззубая и пропела, подмигнув мне. — Чи-жик!
   — Не связывайся с ней, а то заебет, — предупредил Вэка.
   Он сел рядом с ней, обнял за талию и толкнул назад, словно хотел скинуть со скамейки.
   Танька завизжала и задрыгала ногами:
   — Поставь на место, дурак!
   Юбка задралась, и я заметил, что Танька без трусов. Я впервые видел так близко живую взрослую пизду. Хуй у меня подпрыгнул и, если бы не штаны, долбанул бы по лбу.
   Танька усекла мои вылупленные глаза и вздыбленную мотню, поправила юбку и изобразила скромное потупливание. Потом она стрельнула в меня поблескивающим глазом, именно тем, которым подмигивала раньше, и спросила тоном наивной девочки:
   — Никогда не видел?
   Я попытался изобразить бывалого ебаря, но слова не лезли из горла, потому что и язык стоял колом. И я покраснел, как ебаный красноармеец ебаной Красной Армии под ебаным красным знаменем.
   Выебал я Таньку Беззубую (или она меня?!) недели через три, по первым заморозкам, когда пошли бухать к ней на хату. В покосившемся строении были сени, кухня и светелка. Все удобства — во дворе. На кухне топилась печка, было жарко и пахло горелой смолой. Я, как обычно, выпил сто грамм и отвалил от стола, слушал треп, пытаясь вставить свои ржавые три копейки. Беззубая пересела с Вэкиных коленей на мои. Жопа у нее была большая и мягкая. Она поерзала на встающем хуе, и когда я уже был готов засадить ей прямо через штаны и платье, поднялась, сжала мою ладонь своей шершавой и обжигающей и повела в светелку.
   Кровать была двуспальная, с провисшей, скрипучей, железной сеткой. На стене висел ковер с оленем, у которого были такие ветвистые рога, какие, наверное, сейчас у Танькиного мужа. Она помогла мне стянуть штаны и трусы, одним движением задрала платье выше сисек, легла и выгнула пизду сковородкой — нагружай!
   Я поводил хуем по колким волосам, отыскивая, куда грузить.
   — Суй, где мокрое, — подсказала она.
   И я сунул. Говорят, что сдуру можно хуй сломать. У меня едва не получилось. Хорошо, Танька подмахнула — и хуй влетел в нее вместе с яйцами. Дальше все было довольно однообразно и, если бы не радость — ебу! — довольно скучно. Я ожидал большего. Все оказалось не таким, как мечталось, намного проще, но по-своему приятней, острее. Кончив и скатившись с Беззубой, я был счастлив: свершилось! Я смотрел на косой четырехугольник света, который падал на темно-красные половицы через дверной проем из кухни, и хотел, чтобы кто-нибудь зашел сюда и увидел меня, отъебавшего. Никто не зашел, и мне стлало грустно, как оленю на ковре. Он чудилось, смотрел одновременно и на меня, и на собственные рога и напутствовал: еби-еби и у тебя такие вырастут!
 
На березе у опушки
Воробей ебет кукушку.
Раздается на суку:
Чирик-пиздык-хуяк-ку-ку!
 
   Первый мужчина, как и первая женщина, — это круто. Хотя бы потому, что не с кем сравнивать. Кажется, что только с этим человеком тебе будет так заебательски. Первому разрешается то, что остальным придется брать с боем или за большую плату; первому прощается то, за что из остальных выпьют два раза по пять литров крови; первому достается самый цвет, остальным — полова. Первый — это я!
   С этим приятным чувством я сбегал в соседний парк, где проделал упражнения на дыхание тайцзы-цюань и отработал каты. Комплекс упражнений состоит из трех частей: небо, земля, человек. Каждая часть примерно на двадцать минут. Все три я делал каждое утро на зоне, а на воле — по одной, чередуя. Утренник морозный, землю прихватило ледяной коркой, неприятно вдавливается в босые ноги. Мои движения медленны и красивы, напоминают планирование перышка в безветренную погоду. Голова и тело освобождаются от забот и эмоций, впитывают энергию земли, деревьев, неба, солнца…
   Место для занятий я выбрал не самое оживленное, даже наоборот, однако и здесь уже появились зрители: двое подростков и толстушка лет тридцати. Ребята пытаются повторять за мной, а бабенка кидает маячки. С каждым днем она все ближе ко мне. Заебала своей простотой. Ведь такая толстая — за неделю на мотоцикле не объедешь, а выебешь ее — сутки с хуя жир будет капать.
   Вернувшись домой, становлюсь под ледяной душ. Особый кайф в этой процедуре — когда выходишь из-под струй. Что-то подобное ощущаешь, когда долго молотил себя молотком по яйцам, а потом вдруг промахнулся.
   Ира спит, свернувшись калачиком. Интересно, снится ли ей выдуманный принц или уже я? Сдвигаю густые мягкие волосы с ее щеки и провожу по теплой коже занемевшими от холода пальцами. Лучше горячий хуй в жопу, чем холодная капля за пазуху — Ира всхлипывает, прячет щеку под одеяло и открывает глаза. Она относится к редкой категории женщин, которые даже спросонья красивы. Глаза ее переполнены зрачками и кажутся больше, чем на самом деле. В них появляются испуг и возмущение, затем узнавание и радость, затем взгляд моими глазами на себя и неловкость. Ира мышонком прячется под одеяло.
   Я ложусь рядом, протягиваю ей руки:
   — Грей.
   Она пытается обхватить мои ладони, понимает, что для этого ей пришлось бы основательно растоптать свои, и проникается восхищением. Ее теплое дыхание ласкает мои пальцы. Руки холодные — хуй голодный. Он уже бодает ее бедро в такт моему дыханию. Предвкушение ебли — обалдевающее чувство для баб. Ирочка задышала пореже, чтобы растянуть его наподольше. Дыши — не дыши, а терпение у мужиков лопается быстрее. Я беру ее, тепленькую, пахнущую сном. Она легко переваривает боль при втыкании, постепенно входит во вкус. Когда хуй с нажимом проезжает по клитору, она всхлипывает, причем с каждым разом все жалобнее, а перед тем, как кончить, даже с испугом. Влагалище ее обмякает, словно поломались подпорки. Вот и все — она моя отныне и навеки веков. Того, кто показал дорогу в рай, помнят всю жизнь.
   Ира лежит трупом: умерла девушка, рождается женщина. Самое удивительное, что дня через два она все это выкинет из головы напрочь, будет считать, что совсем не изменилась. В каждой бабе два хамелеона.
   Она тихо шмыгает носом раз, другой, поворачивается ко мне, прижимается носом к плечу и начинает реветь. У меня большое подозрение, что у баб в носу находится кран, управляющий слезами. Поэтому и шмыгают перед тем, как зареветь. Минут пять меня не беспокоят, а потом опять раздается шмыганье — закрывается кран — и меня начинают облизывать, как эскимо. Такое впечатление, что всю энергию, потраченную мною на еблю, я обязан получить обратно. Это сейчас-то, когда и пизда похуй!
   — Знала бы, давно начала, — влюблено бормочет Ира.
   — Не со всяким бы так хорошо получилось, — заявляю скромно.
   — Знаю, — соглашается она и целует страстно, будто прямо сейчас должны расстаться надолго. — Я так боялась, — сообщает Ира, малость подутихнув, — а все оказалось… — она торжественно целует меня в плечо.
   Все получилось грубее, земнее и слаще, сработало на уровне инстинкта, не считаясь с мозгами. Подозреваю, что чем меньше их, тем больше кайфа получаешь. Дураком быть сладко.
 
Из-за леса, из-за гор
Показал пацан топор.
Но не просто показал —
Его к хую привязал.
 
   Есть вопрос, на который мужчина никогда не ответит правду, приврет в несколько раз. Вопрос этот — сколько баб выебал? От женщины тоже не услышишь правду, только они уменьшают во столько же раз. Зная точное количество выебанных мною баб и во сколько раз привираю, мне не трудно подсчитать, сколько хуев перемеряло пизду той скромницы, которая убеждает меня, что их было всего четыре. Раньше говорили — один. Теперь скромность вышла из моды, три и пять — подозрительные цифры, а с шести начинаешь на блядь тянуть, поэтому выбирают четверку. Но в одном случае верят бабе и мужику — когда они ебутся в первый раз. По крайней мере мои одноклассницы сразу догнали, что я «уже». То ли я смотреть на них начал по-другому, то ли желания мои стали конкретнее, то ли надменного презрения по отношению к ним у меня прибавилось — не знаю, скорее, все вместе и еще что-нибудь. И девочки с едва обомшевшими, свербящими пизденками потянулись ко мне. Теперь они при встрече со мной поджимали жопу и выпячивали сиськи, если было что поджимать и выпячивать, и все вместе решили, что влюбились в меня.
   А мальчики возгордились мной, будто сами стали мужчинами. Правда, не все. Первым наехал на меня сынок нового директора школы Веретельникова. Он как бы получил по наследству от меня лидерство в классе, ведь я после избиения ушел в тень, а потом настолько увлекся каратэ, что и забыл, зачем начал им заниматься. А теперь вот выплыл и косвенно заявил права на трон. Самому Веретеле слабо было выпрыгнуть на меня, вот он и накрутил Храпунова — недалекого паренька, долговязого и неуклюжего, который считал себя первым силачом класса, потому что никто с ним не дрался. Храп раньше хвастался, что переебал всех девок в классе и в своем дворе, а теперь при мне помалкивал. Началось все перед уроком математики. Учитель, как всегда, опаздывал, и мы маялись хуйней. Храп кинул в меня скомканную бумажку, я вернул ее, угадав прямо в глаз, чем вызвал дружный хохот одноклассников. Такое по мальчишеским правилам нельзя было прощать. Храп выкарабкался из-за последней парты и пошел к первой, за которой, чтобы не баловался, вынужден был сидеть я. Шел он с ухмылкой на придурковатой роже. В классе стало тихо, как во время контрольной. Храпунов, не торопясь, наслаждаясь вниманием, добрел до меня, взял за грудки. Он собирался повыебываться надо мной до прихода учителя и, если я окажусь не слишком покладистым, то продолжить на переменке за школой.
   — Руку убери, — посоветовал я.
   — А то что будет? — ехидно поинтересовался Храп и посмотрел на своих корешей: наблюдайте, как я сейчас буду его опускать!
   Я ударил три раза: правой рукой в солнечное сплетение, чтобы отпустил меня, левой — в челюсть, чтобы отодвинулся, и ногой — по бестолковке, чтобы на всю жизнь запомнила, что музейные экспонаты руками не трогают. Проделал все это не более, чем за три секунды. Храп где стоял, там и лег. Остальные смотрели на него и пытались сообразить, что произошло. Докумекав, заулыбались. Падение тирана — любимое зрелище толпы. Тем более, что рухнули сразу два: еще и Веретельников. Силенок у него было маловато и стадом руководить не умел, потому что слишком долго был моей добровольной шестеркой и, если бы не Храп, так и остался бы директорским сынком, неприкосновенным, но не лидером.
   — Еще раз выпрыгнешь, глаз на жопу натяну и моргать заставлю, — предупредил я Храпа, который смотрел на меня с пола охуевшими моргалами.
   Стадо с презрением посмотрела на него и на директорского сынка. Последнему даже больше досталось. Руководить — не хуем себя по лбу бить, сноровка нужна. Лидерами рождаются. Еще в школе я допер, что руководитель должен награждать и миловать, а расправляться и обирать надо руками своих холуев, таких всегда хватает. Обижаются пусть на них, а к тебе обращаются за помощью. С Веретельниковым я разделался руками Храпа. Он мне сам помог своим длинным языком, не уяснив простого житейского правила: по миру ходи, да хуйню не городи. Примерно через недельку после нашей драки, когда Храпунов свыкся с мыслью, что он опять второй, и принялся налаживать контакт со мной, я произнес насмешливо:
   — А Веретельников говорит, что он второй, что ты зассышь с ним драться.
   Мы возвращались домой из школы. Веретеля — чуть впереди, дергал за косички нашу одноклассницу Анечку Островскую — кудряшки, кудряшки, печальные глаза. Храп догнал его на обледеневшей луже и ловко подсек ногой. Директорский сынок растянулся с таким усердием, точно все шесть уроков мечтал проехать брюхом по обледенелому асфальту. Портфель его проскользнул еще дальше, выгрузив на ходу несколько тетрадок и учебник по физике, на длинном торце которого было написано синей ручкой «Виниту». Вождь апачей Хуй Собачий! Он перевернулся на бок, прикрыв руками живот и лицо. Лежачего не бьют, но он сам бы ударил, поэтому и подстраховывался. Храп тупой-тупой, да хитрый, понял, что можно победить без драки.
   — Так ты сильнее меня? — наехал он на директорского сынка.
   Анечка стояла в метре от них и с довольной улыбкой наблюдала. Но даже ее присутствие не помешало Веретеле опуститься.
   — Нет, — выдавил он после паузы.
   — Не слышу! — выебывался Храп.
   — Ты сильнее.
   На следующий день он обратится ко мне за помощью и я скажу Храпу, чтобы больше не трогал это чмо. Веретеля опять станет моей самой рьяной шестеркой. Шестерками ведь тоже рождаются.
 
Вчера с милкою ебался,
И мой хуй в пизде остался.
Видишь, милочка бежит,
А в пизде мой хуй торчит?
 
   Забавно наблюдать за Ирой. Она прячет глаза от людей, ей кажется, что все догадываются о том, что случилось ночью, и жмется ко мне, ища защиты. Мы съездили в тихий ресторанчик с хорошей кухней, где оба с завидным аппетитом пообедали. Потом я купил ей охапку бордовых роз. Именно охапку, потому что в данном случае количество переходит в качество. Теперь уже действительно все смотрели на нее, точнее, на цветы, и догадывались, за что ей обломилось столько овощей. Благодаря охапке, Ирине стало до пизды чье бы то ни было мнение. Она несла цветы, как ударница переходящее знамя, и даже в машине держала в руках.
   Дом ее был неподалеку от ресторана. По пути я отметил две вывески кооперативов. В прессе пишут, какая у кооператоров тяжелая жизнь, а их все больше и больше становится.
   Я остановил машину в довольно захламленном дворе. Не ожидал, что областной «пыжиковый» квартал будет таким засранным.
   Ира перехватила мой взгляд и пожаловалась:
   — Раньше по два раза в день уборочная машина приезжала, а теперь появляется, когда захочет. И милиционера из подъезда убрали, шляются, кто хочет.
   — Проводить до двери?
   — Нет. — Она чмокнула меня в щеку и старательно вытерла помаду. — Заедешь в семь?
   — Да.
   Спросить она хотела: заеду ли вообще? И уходить не решается потому, что боится больше не увидеть меня. Я не стал разубеждать, пусть поволнуется, оценит по достоинству свалившееся на нее счастье. Моя скромная особа умеет подать себя.
   Теперь путь мой лежал к окраине города, в район хрущоб. Там живет чмо с бородкой, очками и взглядом всепрощенца — вылитый Чехов. В отличии от писателя, его всепрощение распространяется только на него самого, остальным не забывает ничего. Не люблю бородатых. Неприязнь к ним появилась после одного случая, когда я поднялся с малолетки на взросляк. Я выиграл в карты три пачки сигарет, которые мне были ни к чему, собирался корешам отдать. Тут подходит ко мне мохнорылый чувак и предлагает:
   — Давай отсосу за пачку сигарет.
   Отвел я его на парашу и прорезал в бороду. Он, лязгнув зубами, слег в лужу ссак. Я распечатал пачки, высыпал сигареты ему на еблище. Почти все скатились на пол, промокли. Он их высушил и скурил. Пидор — он со всех сторон дырявый.