— Это я вижу, — заметил Эван.
   — Итак, вернемся к нашему… инциденту, — сказал судья. — Смею спросить вас, почему вы разбили стекло у своего достойного согражданина?
   Эван побледнел от одного лишь воспоминания, но отвечал просто и прямо.
   — Потому что он оскорбил Божью Матерь.
   — Я вам сказал раз и навсегда! — крикнул мистер Кэмберленд Вэйн, стукнув по столу. — Я вам сказал, что не потерплю здесь никаких выражений! Не надейтесь меня растрогать! Верующие люди не говорят о своей вере где попало. (Аплодисменты.) Отвечайте на вопрос, больше мне от вас ничего не надо.
   — Я и отвечаю, — сказал Эван и слегка улыбнулся. — Вы спросили, я и ответил. Другой причины у меня не было. Иначе я ответить не могу.
   Судья смотрел на него с необычайной для себя строгостью.
   — Вы неправильно защищаетесь, мистер Макиэн — сурово промолвил он. — Если бы вы просто выразили сожаление, я счел бы этот инцидент пустяковой вспышкой. Даже теперь, если вы скажете, что сожалеете о…
   — Я не сожалею, — прервал его Эван.
   — Видимо, вы не в себе, — сказал судья. — Разве можно бить стекла, если кто-то думает иначе, чем вы? Мистер Тернбулл вправе выражать свое мнение.
   — А я — свое, — сказал шотландец.
   — Кто вы такой? — рассердился Камберленд Вэйн. — Вы что, владеете истиной?
   — Да, — сказал Макиэн.
   Судья издал презрительный смешок.
   — Честное слово, вам нянька нужна, — сказал судья. — Уплатите 10 фунтов.
   Эван Макиэн сунул руку в карман и вытащил довольно странный кошелек. Там было 12 тяжелых монет. Он молча отсчитал десять и молча положил две обратно. Потом он вымолвил:
   — Разрешите мне сказать слово, ваша милость…
   Почти зачарованный его механическими движениями, судья не то кивнул, не то покачал головой.
   — Я согласен, — продолжал Макиэн, опуская кошелек в глубины кармана, — что бить стекла не следует. Но это лишь начало, как бы пролог. Где бы и когда бы я ни встретил этого человека, — и он указал на Тернбулла, — через десять минут или через двадцать лет, здесь или в далеком краю, я буду с ним драться. Не бойтесь, я не нападу на него, как трус. Я буду драться, как дрались наши отцы. Оружие выберет он. Но если он откажется, я ославлю его на весь мир. Скажи он о матери моей или жене то, что сказал он о Матери Божией, вы, англичане, оправдали бы меня, когда бы я его избил. Ваша милость, у меня нет ни матери, ни жены. У меня есть лишь то, чем владеют и бедный, и богатый, и одинокий, и тот, у кого много друзей. Этот страшный мир не страшен мне, ибо в самом сердце его — мой дом. Этот жестокий мир добр ко мне, ибо там, превыше небес — то, что человечней человечности. Если за это нельзя сражаться, то за что можно? За друзей? Потеряв друга, я останусь жив. За свою страну? Потеряв ее, я буду жить дальше. Но если бы эти мерзкие вымыслы оказались правдой, меня бы не было — я бы лопнул, как пузырь. Я не хочу жить в бессмысленном мире. Так почему же мне нельзя сражаться за собственную жизнь?
   Судья обрел голос и собрался с мыслями. Самый вызов сильно удивил его, остальные же фразы принесли его туманному уму немалое облегчение, словно из них следовало,. что человек этот, хотя и ненормальный, не так уж опасен. И он устало рассмеялся.
   — Не говорите вы столько! — сказал он. — Дайте и другим вставить слово. (Смех.) На мой взгляд, ваши доводы — чистейшая чушь. Во избежание дальнейших неприятностей я вынужден, просить вас, чтобы вы помирились с мистером Тернбуллом.
   — Ни за что, — сказал Макиэн.
   — Простите? — переспросил судья, но тут раздался голос потерпевшего.
   — Мне кажется, — сказал редактор «Атеиста», — я и сам могу уладить наше нелепое дело. Этот странный джентльмен говорит, что не нападет на меня. Он хочет поединка. Но для поединка нужны двое, ваша милость. (Смех.) Пожалуйста, пусть сообщает кому угодно, что я не хочу драться с человеком из-за месопотамских параллелей к мифу о Деве Марии. Не беспокойтесь, ваша милость, дальнейших неприятностей не будет.
   Камберленд Вэйн с облегчением рассмеялся.
   — Как приятно слушать вас! — сказал он. — Хоть отдохнешь… Вы совершенно правы, мистер Тернбулл. Стоит ли принимать это всерьез? Я рад, я очень рад.
   Эван вышел из суда шатаясь, как больной. Теперь он знал, что нынешний мир считает его мир чушью. Никакая жестокость не убедила бы его в этом так быстро, как их доброта. Он шел, невыносимо страдая, когда перед ним встал невысокий рыжий человек с серыми глазами.
   — Ну, — сказал редактор «Атеиста», — где же мы будем драться?
   Эван застыл на месте я повял, что как-то ответил, только по словам Тернбулла.
   — Хочу ли я поединка? — вскричал свободомыслящий редактор. — Что ж, по-вашему, только святые умеют умирать за свою веру? День и ночь я молился… то есть молил… словом, жаждал вашей крови, суеверное вы чучело!
   — Но вы сказали…— проговорил Макиэн.
   — А вы что сказали? — усмехнулся Тернбулл. — Да нас обоих заперли бы на год! Если хотите драться, причем тут этот осел? Что ж, деритесь, если не трусите!
   Макиэн помолчал.
   —Клянусь вам, — сказал он, — что никто не встанет между нами. Клянусь Богом, в Которого вы не верите, и Матерью Его, Которую вы оскорбили, семью мечами в Ее сердце и землею моих предков, честью моей собственной матери, судьбой моего народа и чашей крови Господней.
   — А я, — сказал атеист, — даю вам честное слово.

Глава III
ЛАВКА ДРЕВНОСТЕЙ

   Под золотым куполом вечернего неба самый ничтожный закоулок казался прекрасным. Темную улочку Сент-Мартинс-лейн вымостили золотом; витрина ломбарда сияла так, словно здесь и впрямь парили те милосердие и благочестие, которые померещились сентиментальным французам; книжная лавка самого скучного и пошлого пошиба заиграла ненадолго истинно-парижскими красками. Однако самым прекрасным был крохотный магазин между ломбардом и книгами, который и в прочее время отличался красотой. Витрина его сверкала бронзой, серебром и звездами самоцветов (по-видимому, фальшивых), ибо здесь разместил свои товары торговец древностью, антиквар. Впереди, словно решетка, стояли потемневшие шпаги, за ними еще темнее поблескивали старый дуб и старая сталь, а наверху красовались причудливые предметы с тихоокеанских островов, предназначенные не то для убиения, не то для варки врага.
   Но романтичней и пленительнее всего было то, что обе двери стояли открытыми, и сквозь них виднелся садик, обращенный вечерним солнцем в золотой квадрат. Ничего нет прекрасней на свете, чем смотреть сквозь арку дома, словно небеса — нетленная комната, а солнце — сияющая лампа.
   Два шотландца, зашедшие к антиквару, выбирали долго, но не торговались. Интересовали их только старинные шпаги. Хозяин разложил перед ними все, что у него было, и они выбирали, пока не нашли двух шпаг совершенно одинаковой длины. Но и после этого они не успокоились — проверяли, остро ли острие, взвешивали шпаги на руке, сгибали их кольцом и смотрели, как они выпрямляются.
   — Вот эти ничего, — сказал один из них, невысокий и рыжий. — Заплачу я сразу. А вы, мистер Макиэн, объясните, в чем дело.
   Высокий шотландец подошел к прилавку и сказал четко, но сухо, словно выполнял обряд:
   — Мы доверяем вам нашу честь, сэр. К несчастью, за нами гонится полиция и мы спешим. Спор ваш очень серьезен, и решить его можно только дуэлью. Если вы позволите нам занять ненадолго ваш садик, мы будем весьма…
   — Вы что, напились? — очнулся хозяин лавки. — Дуэль! Да еще у меня в саду! О чем это вы поспорили?
   — Мы спорили о вере, — все так же четко отвечал Эван.
   Толстенький антиквар развеселился.
   — Забавно! — сказал он. — Убить человека ради веры! Я, знаете ли, понимаю под верой человечность, порядочность, уважение к личности…
   — Простите, — сказал Тернбулл, — ломбард тоже ваш?
   — Э-э… собственно, да, — ответил антиквар.
   — А та лавка? — спросил атеист, указывая в сторону не всегда пристойных обложек.
   — Моя, — отвечал антиквар. — Ну и что?
   — Прекрасно! — закричал Тернбулл. — За человечность я теперь спокоен, она в надежных руках. Как и порядочность. Жаль только, что я собирался говорить с вами о чести. Что ж, драться мы будем, и у вас в саду. Тихо! Скажете хоть слово, пеняйте на себя.
   И он коснулся острием шпаги пестрого жилета.
   — Мистер Макиэн, — деловито сказал он, — свяжите его и заткните ему рот.
   Антиквар слишком перепугался, чтобы кричать, но боролся храбро, пока Макиэн связывал его, затыкал ему рот и клал его на пол.
   — Через полчаса он высвободится, — сказал уроженец гор.
   — Да, — отвечал уроженец равнины, — но один из нас будет уже мертв.
   — Надеюсь, — откликнулся Макиэн.
   — Идемте в сад, — сказал Тернбулл, крутя рыжий ус, — Ах ты, какой вечер!
   Макиэн молча взял шпагу и пошел в сад. Дуэлянты вонзили в землю клинки, вспыхнувшие белым светом, сняли пиджаки и жилеты, и даже разулись. Пока Эван Макиэн произносил несколько фраз по латыни, Тернбулл демонстративно курил, но сразу отбросил сигарету, когда его противник замолк. Однако Макиэн не шевелился, глядя куда-то вдаль.
   — Куда вы смотрите? — спросил Тернбулл. — Вы видите там полицию?
   — Я вижу Иерусалим, — отвечал Макиэн. — Я вижу щиты и знамена неверных. Простите. Сейчас начнем.
   И он отсалютовал шпагой, а Тернбулл насмешливо или нетерпеливо повторил его движение.
   Клинки зазвенели громко, словно колокол; и в то же мгновение оба шотландца поняли, что шпаги — как обнаженные стальные нервы.
   Обычно Макиэн казался рассеянным, но это не была апатия тех, кому все безразлично; это была отрешенность человека, которому на всем свете важно лишь одно. Именно потому рассеянность его сменилась такой живой яростью. Противник отбивал удары, но нападать не мог. Эван становился все легче, спокойней и проворнее.
   Тернбулл был уже на грани гибели, как вдруг Макиэн остановился. Из благородства, а может от .удивления, остановился и он.
   — Что это? — хрипло спросил Макиэн.
   Из темной лавки слышался странный звук, словно по полу тащили чемодан.
   — Он разорвал одну веревку и ползет сюда, — отвечал Тернбулл. — Скорее! Надо кончить, пока он не вынул кляп.
   — Да, скорее! — крикнул Макиэн, и клинки скрестились снова; но тут раздался крик:
   — Полиция! На помощь!
   Эван не остановился бы, если бы не увидел, что редактор глядит куда-то поверх его плеча. Он обернулся; арка была темна, ибо в двери, ведущей на улицу, стояли люди.
   — Надо бежать, — сказал Тернбулл, — Делайте, как я.
   Он схватил одежду и башмаки, лежавшие на траве, взял в зубы шпагу и перелетел через изгородь. Через три секунды ноги его, прикрытые лишь носками, ощутили камни мостовой. Макиэн прыгнул за ним, тоже в носках, держа в зубах шпагу, в руке — одежду.
   Они очутились в пустом переулке, но улица была близко, и по ней двигался сплошной поток кэбов и машин.
   Именно в эту минуту один кэб проезжал прямо перед ними. Тернбулл свистнул, как уличный мальчишка; Эван уже слышал голос за стеной.
   Кэб свернул в переулок. Однако вид возможных пассажиров охладил профессиональное рвение кэбмена.
   — Поговорите с ним, — шепнул Тернбулл, отступая в тень ограды.
   — Нам нужно на вокзал Сент-Панкрас, — сказал Макиэн с явственным шотландским акцентом. — Да побыстрей!
   — Простите, сэр, — проговорил кэбмен. — Можно спросить, что это с вами, сэр? Откуда вы взялись?
   Голос за стеной произнес тем временем: «Поддержите меня, я взгляну».
   — Друг, — сказал Макиэн, — если тебе очень нужно знать, откуда я взялся, так и быть, знай: из Шотландии. Из Северной, заметь. Открой-ка дверцу.
   Кэбмен засмеялся. Голос за стеной говорил: «Вот так, вот сюда, мистер Прайс». Из тени ограды вылез одетый Тернбулл (жилет он оставил на мостовой), и решительно полез сзади на верхушку кэба.
   Макиэн ни в малой мере не понимал, чего он хочет, но послушание, унаследованное от воинов, подсказало ему, что вмешиваться не надо.
   — Дверцу открой, — повторил он с торжественностью пьяного. — На поезд спешим, понятно?
   Над оградой показался шлем. Кэбмен его не видел, но подозрения его еще не рассеялись.
   — Прошу прощения, сэр…— снова начал он, когда Тернбулл, словно кошка, прыгнул на него сзади и осторожно спустил его на мостовую.
   — Дайте мне его шляпу, — звонко сказал он. — Берите мою шпагу, садитесь в кэб.
   Сердитое красное лицо показалось над оградой. Кэбмен приподнялся. Тернбулл стегнул лошадь, и кэб помчался по улице.
   Он промчался по семи улицам и четырем площадям, и только у Мэйда-вейл возница заглянул внутрь и вежливо позвал:
   — Мистер Макиэн!
   — Да, мистер Тернбулл, — откликнулся тот.
   — Надеюсь, — сказал редактор, — вы понимаете, что мы нарушили закон и за нами гонятся. Я немного изучил ваш характер, но все же спрошу для порядка; остается ли в силе ваш вызов?
   — Остается, — сказал Макиэн. — Пока мы едем, я смотрю на улицы, на дома, на храмы. Сперва я удивлялся, почему всюду так пусто. Потом я понял: из-за нас. Мы — самые важные люди во всей стране, может быть — во всей Европе. Нынешняя цивилизация — сон. Мы с вами реальны.
   — Я не очень люблю притчи в этом духе, — сказал в отверстие Тернбулл, — но в вашей есть смысл. Мы должны решить этот спор, ибо мы знаем, что оба мы реальны. Мы должны убить друг друга — или обратить. Я думал, что христиане
   — ханжи и, честно говоря, терпел их. Я лижу, что вы искренни — и душа моя возмутилась. Вы тоже, смею предположить, думали, что атеисты — просто циники, и терпели их, но меня вы терпеть не можете, как и я — вас. Да, на плохих людей не рассердишься. Но когда хороший человек ошибается, вытерпеть это невозможно. Об этом стоит подумать.
   — Только не врежьтесь во что-нибудь, — сказал Эван.
   — Подумаю и об этом, — ответил Тернбулл.
   Освещенные улицы стрелами пролетали мимо. В Тернбулле, без сомнения, таились до поры неведомые ему таланты. Кэб ушел от погони, когда она еще только-только раскачивалась; а главное, кэбмен выбирал не тот путь, который выбрал бы каждый. Он ехал не пустынными переулками, где каждый экипаж заметен, как шествие, но шумными улицами, где полным-полно и машин, и кэбов. На одной из улиц потише Макиэн улыбнулся. У Олбэни-стрит кэбмен снова заглянул вниз, к седоку.
   —Мистер Макиэн, — сказал он, и голос его, как ни странно, немного дрожал, — я хочу предложить вам… да вы, наверное, сами о том же думаете. Пока мы не можем драться, мы, практически, если не товарищи, то хотя бы деловые партнеры. Мне кажется, нам не стоит ссориться. Вежливость друг к другу не только хороша сама по себе, но и полезна в такой ситуации.
   — Вы правы, — отвечал Макиэн, — я об этом думал. Все, кто дерется, должны быть учтивы друг с другом, а мы… мы не просто враги, мы и впрямь скорее товарищи…
   — Мистер Макиэн, — сказал Тернбулл, — ни слова больше, — и закрыл дверцу. Открыл он ее только на Финиглирод.
   — Мистер Макиэн, — спросил он, — не хотите ли закурить? У меня хорошие сигареты.
   — Спасибо, — отвечал Макиэн, — вы очень добры. И он закурил в темноте кэба.

Часть вторая

Глава IV
РАЗГОВОР НА РАССВЕТЕ

   Казалось бы, наши герои ускользнули от главных сил века сего — и от судьи, и от лавочника, и от полиции.
   Теперь корабль их плыл по безбрежному морю, другими словами — кэб их стал одним из бесчисленных кэбов. Но они забыли немаловажную силу — газетчиков. Они забыли, что в наши дни (быть может, впервые за всю историю) существуют люди, занятые не тем, что какое-то событие нравственно или безнравственно, не тем, что оно прекрасно или уродливо, не тем, что оно полезно или вредно, а просто тем, что оно произошло.
   Событие, происшедшее неподалеку от собора св. Павла, само по себе дало этим людям работу; события же, происшедшие в суде и сразу после суда, вызвали истинный прилив творческих сил. Запестрели заголовки: «Дуализм или дуэль», «Поединок из-за Девы» и многие другие, еще остроумнее. Журналисты почуяли кровь и разошлись вовсю. Когда же один из них, задыхаясь, сообщил о происшествии в садике, сами издатели пришли в экстаз.
   Наутро все большие газеты поместили большие статьи. К концу все статьи становились одинаковыми, начинались же они по-разному. Одни взывали поначалу к гражданским чувствам, другие — к разуму, третьи — к истинной вере, четвертые ссылались на особенности кельтов; но все негодовали и все осуждали обоих дуэлянтов. Еще через сутки газеты почти ни о чем другом не писали. Кто-то спрашивал, как парламент может это допустить; кто-то предлагал начать сбор денег в пользу несчастного лавочника; а главное — за дело взялись карикатуристы. Макиэн мгновенно стал их любимым героем, причем изображали его с багровым носом, рыжими усами и в полном шотландском костюме. В том же самом обличье предстал он на сцене мюзик-холла, как раз на третьи сутки, когда подоспели письма от негодующих читателей. Словом, газеты стали очень интересными, и Тернбулл говорил о них с Макиэном на рассвете четвертого дня, в поле, над холмами Хэмстеда.
   Темное небо прорезала широкая серая полоса, серебряный меч расщепил ее, и утро стало медленно подниматься над Лондоном. Холм, на котором лежало поле, возвышался над всеми холмами, и наши герои различали, как возникает город во все светлеющем свете.
   Наконец на небе появилось ярко-белое солнце, и город стал виден целиком. Он лежал у ног во всей своей чудовищной красе. Параллелограммы кварталов и квадраты площадей складывались в детскую головоломку или в огромный иероглиф, который непременно надо прочитать. Тернбулл, истинный демократ, часто бранил демократию за тупость, суетность, снобизм — и был прав, ибо демократия наша плоха лишь тем, что не терпит равенства. Он много лет обвинял обычных людей в глупости и холуйстве; и только сейчас, со склонов Хэмстеда, увидел, что они — боги. Творение их было тем божественней, чем больше ты сомневался в его разумности. Поистине, нужна не только глупая практичность, чтобы совершить, такую дикую ошибку, как Лондон. К чему же это идет? Кем станут, какими будут когда-нибудь немыслимые созданья — рабочий, толкающийся в трамвае, или клерк, чинно сидящий в омнибусе? Подумав об этом, Тернбулл вздрогнул — быть может, от утреннего холода.
   Смотрел на город и Макиэн, но лицо его и взгляд свидетельствовали о том, что на самом деле глаза его слепы, точнее — обращены в его душу. Когда Тернбулл заговорил с ним о Лондоне, жизнь вернулась в них, словно хозяин дома вышел на чей-то зов.
   — Да, — сказал Макиэн, — это очень большой город. Когда я приехал, я даже испугался. Там, у нас, много больших вещей — горы уходят в бесконечность Божью, море — к краю света. Но у них нет четкости, нет формы, и не человек их создал. Когда же ты видишь такие большие дома, или улицы, или площади, кажется, что бес дал тебе лупу, или что перед тобою — миска, высокая, как дом, или мышеловка для слона.
   — Словно Бробдингнег, — сказал Тернбулл.
   — А где это? — спросил Макиэн.
   Тернбулл печально ответил: «В книге», и молчание разделило их.
   Все, что наши герои захватили с собой, лежало рядом с ними. Шпаги валялись на траве, как тросточки; плитки шоколада, бутылки вина, консервы напоминали о мирном пикнике; а в довершение беспорядка повсюду виднелись изделия глашатаев нашего безвластия — газеты. Тогда-то редактор «Атеиста» и взял одну из них.
   — Про нас много пишут, — сказал он. — Вам не помешает, если я закурю?
   — Чем же это может помешать мне? — спросил Макиэн.
   С интересом взглянув на человека, совершенно незнакомого с условностями, Тернбулл закурил и выпустил клубы дыма.
   — Да, — сказал он наконец, — мы с вами — хорошая тема. Я сам журналист, мне ли не знать! Впервые за несколько поколений британцев волнуют английские, а не заморские злодеи.
   — Мы не злодеи, — сказал Макиэн.
   Тернбулл засмеялся.
   — Если бы я не подозревал, что вы гений, — сказал он, — я бы решил, что вы дурак. Вы совершенно не понимаете обычной речи. Ну что ж, давайте собирать пожитки, пора нам идти.
   Он вскочил и принялся рассовывать припасы по карманам. Пытаясь засунуть в полный карман еще и банку консервов, он заметил: .
   — Так вот, если судить по газетам, мы с вами — самые знаменитые люди в Англии.
   — Да, — отвечал Макиэн, — я прочитал то, что про нас пишут. Но они не поняли главного. — И он вонзил шпагу в землю, как человек, сажающий дерево.
   Тернбулл привязал к пуговице последнюю пачку печенья и заговорил, словно нырнул в море:
   — Мистер Макиэн, послушайтесь меня. Нет, слушайтесь меня не только потому, что я тут бывал, а вы нет — вы можете посмотреть карту, — а потому, что я знаю здешний народ. Каждое из этих окон — око, следящее за нами. Каждая труба — палец, указующий на нас. Шесть месяцев, не меньше, будут заниматься только нами, как в свое время занимались Дрейфусом. Не думайте по простодушию, что нам стоит перевалить за эти холмы, как переваливает за горы беглец на вашей земле. Узнать нас могут повсюду, словно мы — Наполеоны, бежавшие с Эльбы. Нам придется спать под открытым небом, как в Африке. Нам придется обходить даже маленькие селения. А главное — мы не сможем заняться тем, что вы назвали главным, пока не убедимся, что мы совершенно одни. Поверьте, если нас поймают, мы до самой смерти не выйдем из сумасшедшего дома. Словом, слушайтесь меня, иначе мы не отойдем от Лондона и на десять миль. Под моим началом мы пройдем все шестьдесят. У меня — галеты, консервы и сгущенное молоко. Вы берете шоколад и бутылку.
   — Хорошо, — отвечал Макиэн послушно, как солдат.
   — Ну и прекрасно. Пошли! Вон туда, за третий куст — и вниз, в долину.
   Тернбулл быстро пошел по указанному пути; но вскоре остановился на извилистой тропинке, почуяв, что Макиэн за ним не идет.
   — Что с вами? — спросил он. — Вам плохо?
   — Да, — ответил Макиэн.
   — Хлебните немного, — сказал Тернбулл. — Бутылка у вас.
   — Я не болен, — произнес Макиэн странным и скучным голосом. — Точнее, у меня болит душа. Меня мучает соблазн.
   — Что вы такое говорите? — спросил Тернбулл.
   — Сразимся сейчас! — неожиданно и звонко крикнул Макиэн. — Здесь, на этой блаженной траве!
   — Да что с вами, дурак вы…— начал Тернбулл, но Макиэн кричал, ничего не слыша:
   — Вот он, час воли Божьей! Скорее, будет поздно! Скорее, сказано вам.
   Он вырвал шпагу из ножен с невиданной яростью, и солнце сверкнуло на клинке.
   — Дурак вы, честное слово, — закончил Тернбулл. — Спрячьте шпагу. На первый шум выйдут люди, хотя бы из того дома
   — Один из нас уже умрет, — не сдался Макиэн. — Ибо пробил час Божьей воли.
   — Меня мало трогает Его воля, — отвечал редактор «Атеиста». — Скажите лучше, чего хотите вы.
   — Дело в том…— начал Макиэн и замолчал.
   — Ну, ну! — подбодрил его Тернбулл.
   — Дело в том, — сказал Макиэн, — что я могу полюбить вас.
   Лицо Тернбулла вспыхнуло на мгновение, но он насмешливо сказал:
   — Любовь ваша выражается несколько странно.
   — Не говорите вы в этом стиле! — гневно закричал Макиэн. — Не насилуйте себя! Вы знаете, что я чувствую. Вы сами чувствуете так же.
   Тернбулл снова вспыхнул и снова сказал:
   — Мы, шотландцы с равнины, думаем медленней, чем вы, уроженцы гор. Дорогой мой мистер Макиэн, о чем вы говорите?
   — Вы это знаете, — отвечал Макиэн. — Сражайтесь, или я…
   Тернбулл глядел на него спокойно и серьезно.
   — …или я не смогу сражаться с вами, — неожиданно сказал Макиэн.
   — Можно мне сначала задать вам вопрос? — спросил Тернбулл.
   Макиэн кивнул.
   — Что станет, — спросил Тернбулл, — если мы не будем драться?
   — Я буду знать, — отвечал Макиэн, — что слабость моя помешала справедливости.
   — Слабость, справедливость…— повторил Тернбулл. — Но это же просто слова.
   — Ах, номинализм…— сказал Макиэн и устало махнул рукой. — Мы разобрались в нем семь столетий тому назад,
   — Разберемся же и сейчас, — сказал Тернбулл. — Вы действительно считаете, что любить меня грешно? — И он неловко улыбнулся.
   — Нет, — медленно отвечал Макиэн, — я не это хотел сказать. Быть может, в том, что вы исповедуете, не все от лукавого. Быть может, вам явлены неведомые мне истины Божьи. Но мне надо сделать дело, а добрые чувства к вам этому мешают.
   — Мне кажется, вы сами чувствуете, — мягко сказал атеист, — что от Бога, а что — нет. Почему же вы верите догме, а не себе?
   Макиэн потерял терпение, как теряет его человек, когда ему приходится объяснять каждое свое слово.
   — Церковь — не клуб! — закричал он. — Если из клуба все уйдут, его просто не будет. Но Церковь есть, даже когда мы не все в ней понимаем. Она останется, даже если в ней не будет ни кардиналов, ни папы, ибо они принадлежат ей, а не она — им; Если все христиане внезапно умрут, она останется у Бога. Неужели вам не ясно, что я больше верю Церкви, чем себе? Нет, что я больше верю в Церковь, чем в себя самого? Да что мне до чувств, когда их перевернет приступ печени или бутылка бренди? Я больше верю в…
   — Постойте, — перебил его Тернбулл, — вы говорите «я верю». Почему вы доверяете своей вере и не доверяете своей… скажем, любви?
   — Я могу доверять тому, что во мне от Бога, — серьезно отвечал Макиэн. — Но во мне есть и низшее, животное начало, ему доверять нельзя.
   — Значит, ваши чувства ко мне — низкие и животные? — спросил Тернбулл.